355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Слонимский » Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826) » Текст книги (страница 17)
Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 07:04

Текст книги "Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826)"


Автор книги: Александр Слонимский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Воспользовавшись темнотой, Сухинов с несколькими солдатами отправились верхами на разведку. Вблизи Белой Церкви они наткнулись на казаков, высланных для охраны владений графини Браницкой от бунтовщиков. Сухинов подкрался к ним и, обнажив саблю, внезапно бросился на них со страшным криком: «Вперед!» Казаки испугались его страшного голоса и, не разглядев в темноте количества нападающих, поскакали стремглав прочь.

Одного казака удалось все-таки поймать. Солдаты стащили его с лошади и привели к Сухинову, приговаривая:

– Эй ты, чего трусишь? Ведь свои же!

Сухинов, успокоив казака, принялся за расспросы. Оказалось, что семнадцатый егерский полк уведен куда-то, что несколько офицеров в кандалах отправлены в Киев и что в Белой Церкви находится сам генерал Рот. Казак говорил, что казачья сотня прибыла сюда накануне и по дороге, в окрестностях Паволочи, встретилась с пятой артиллерийской конной ротой.

Сухинов, вернувшись в Пологи, доложил обо всем Сергею Сергей, выслушав его, долго молчал. Его на минуту охватило жуткое чувство. Казалось, Черниговский полк окружен отовсюду непроницаемой, твердой стеной. Куда ни бросишься – со всех сторон та же глухая стена, и выхода нет. Но выход должен быть найден.

«Пыхачев!» – мелькнуло в голове у Сергея.

И он с внезапной улыбкой сказал:

– Завтра повернем на Житомир. Возьмем путь на Паволочь: там Пыхачев и пятая конная рота.

Полк расположился на ночлег в деревне Пологи. Был дан приказ приготовиться к четырем часам утра для похода. Никто из солдат не знал, в каком направлении их поведут, но все были спокойны, доверяя Сергею.

Матвей в это время бродил мрачной тенью. В эти пять дней он пережил целую вечность. Он ни с кем почти не говорил. Его больно поразили слова Кузьмина, который кричал, что его надо удалить из полка. В самом деле, он здесь лишний, чужой. Но уйти он не мог, потому что не мог покинуть своих братьев.

Сергей на ночь поместился где-то отдельно. Матвей остался в тесной хате вдвоем с Ипполитом.

Ипполит в эти дни стал неузнаваем. Он осунулся, похудел и казался постаревшим. Его новенький мундир уже не имел прежнего свежего, блестящего вида. Подбородок оброс темной щетиной.

Скинув мундир и подостлав шинель, Ипполит лежал на лавке с руками под головой и философствовал вслух. Он говорил о судьбе человека, и Матвей изумлялся, как такие мысли могли быть у юноши, почти мальчика.

– Матюша, кто, по-твоему, более счастлив? – говорил Ипполит. – Тот, кто хлопочет о почестях и о богатстве, или тот, кто жертвует собой ради общего блага? Что с того, что один окончит дни в довольстве, а другого, быть может, постигнет безвременно гибель! Зато он будет жить в веках – сам умрет, но труд его будет бессмертен… Мне иногда представляется, – продолжал Ипполит, – что жизнь человека подобна истоку реки. Вот я что-то думаю сейчас, что-то делаю – и я верю, что все это не может пропасть, что когда-нибудь где-нибудь оно отзовется. Мы не знаем, что мы такое, что значит наша судьба в общем движении судеб человеческих. Наша жизнь – только слабый ручеек, но дальнейшее его течение на пространстве бесчисленных лет никому не известно. Может быть, он разольется огромной рекой по целому свету…

Ипполит долго молчал. Вдруг он приподнялся на локте и, повернувшись к Матвею своим исхудавшим лицом, сказал с шутливой улыбкой:

– Знаешь, Матюша, я дома недавно нашел свою детскую каску. Примерил – на макушку даже по лезет!

Наступал шестой день восстания. В воскресенье, 3 января, в четыре часа утра, в полной тьме Черниговский полк выступал из деревни Пологи. Роты строились в колонну но полувзводам, когда вдруг стало известно, что сбежали ротные командиры штабс-ротмистр Маевский и поручик Петин.

Их исчезновение вызвало только насмешки солдат.

– Скатертью дорога! – слышались голоса в темноте.

В исходе одиннадцатого часа полк вступил в Ковалевку, откуда пять суток назад, во вторник, вышли две первые восставшие роты. Солдаты этих рот были немного смущены, увидев знакомые места.

– На месте кружимся! – говорили они, смущенно улыбаясь.

Полк расположился привалом на площади против дома управителя графини Громницкой. По требованию Сергея управитель выдал солдатам хлеба и водки. Получив квитанцию, на которой значилась подпись «командующего Черниговским полком Муравьева», он улыбнулся и любезно закивал головой.

Офицеров управитель пригласил к себе в дом. Он угощал их завтраком и вином, говорил о вольности и, подняв палец, прибавлял с умильной улыбкой:

– Вольность – да, но в строгих границах закона!

Все еще сидели за столом, когда фельдфебель Шутов, скрывая свое беспокойство, пришел доложить, что дорогу в Трилесы загораживают какие-то гусары с пушками.

Наступило тревожное молчание. Бестужев вскочил с места и глухо сказал:

– Я сейчас поеду, узнаю.

С ним вместе вызвался ехать Ипполит.

Сергей стал торопливо разбирать лежавшие у него в портфеле бумаги. То, что могло послужить уликой против других, он сжигал в камине. Но то, что уличало его самого «катехизис» и воззвание к солдатам, – он оставил.

Через час вернулись Ипполит и Бестужев оба возбужденные, сияющие.

– Это пушки пятой конной роты! – еле выговорил Бестужев.

Сергей, сидевший на корточках перед камином, мгновенно выпрямился.

– Пыхачев!.. – вырвалось у него.

Бестужев со слезами обнял Сергея. Матвей просветлел Управитель любезно улыбался.

Был полдень. Полк, вытянутый узкой колонной по отделениям, шел скорым шагом по дороге в Трилесы. Сергей ехал верхом впереди.

Дорога вилась среди белых волнистых полей, то поднимаясь, то опускаясь. Солнце и снег слепили глаза.

Так шли около часа.

Вдруг где-то впереди что-то ухнуло и гулко прокатилось по солнечно-снежным просторам.

Колонна невольно замедлила шаг.

– Стреляют… – пронеслись голоса.

Сергей повернулся к солдатам. На его бледном лице было выражение отчаянной веры в чудо, которое сейчас должно совершиться. Приподнявшись на стременах, он прокричал восторженно, звонко:

– Не тревожьтесь, друзья! То пятая конная рота дает нам сигнал. Вперед!

Идут. Снова выстрел. На этот раз слышно, что это ядро. Раздирая воздух, оно проносится с визгом и воем прямо над головой.

Солдаты растерянно останавливаются. Задние ряды напирают на передние.

– Никак, убило в обозе! – раздаются зловещие голоса.

Но никого не убило. Это только примерещилось кому-то от страха. Офицеры горячо убеждают солдат и стараются их успокоить.

– Выдумал трус какой-нибудь! – гудит сердитый бас Щепиллы.

Сергей ошеломлен. Что это значит? Неужели Пыхачев изменил?

Брови Сергея гневно сдвинуты. На щеке прыгает мускул. Подбежавший Кузьмин о чем-то толкует ему. Но он в ответ только машет рукой.

– Осмотреть ружья! – командует он глухим, отрывистым голосом. – Стройся в густую колонну! Смелей! Они больше стрелять не посмеют.

У солдат суровые, серые лица. Не дожидаясь приказаний, они сами начали готовиться к бою.

– Давно бы так! – ворчит пожилой солдат, с каким-то ожесточением забивая шомполом пулю в ружье.

Выстроившись в боевую колонну по взводам, идут дальше. На расстоянии версты – там, где дорога, поднимаясь, уходит в синее небо, – показывается темная неподвижная линия всадников.

Эта темная линия преграждает путь к счастью, к свободе. Смело, разом прорвать ее – и там его встретят объятия, братские поцелуи.

– Вперед! – командует Сергеи, пуская лошадь легкой рысцой.

Солдаты чувствуют себя в его руках послушной машиной. Передняя часть колонны бежит за Сергеем, оставляя позади обоз и арьергард.

– Стой! – командует Сергей.

Справа у дороги, под прикрытием небольшого возвышения, виднеются две пушки. Два дула черными пятнышками выглядывают из-за белоснежного косогора.

Сейчас должно совершиться чудо: эти два дула будут повернуты туда, на Житомир!

– Стрелки, врассыпную! В обход на орудия!

Сейчас решится все: от этой минуты зависит, какое течение примет история. Восстание разрастется, как пущенный с горы снежный ком, и обрушится на головы тиранов грозным снежным обвалом.

– Смелее! Нас ожидают там братья!

Над пригорком брызнула искра, вспыхнул дымок. Выстрел. В воздухе с ноющим визгом засвистала картечь.

И тотчас раздался пронзительный, жалобный вопль:

– Что же это, братцы? Нас обманули!

Все мгновенно смешалось. Передний взвод бросил ружья и побежал. На дороге, уткнувшись лицом в снег, скрючившись или опрокинувшись навзничь, лежали раненые и убитые.

Повсюду хлестала картечь. Лошадь Сергея подпрыгнула и с храпом повалилась на бок. Сергей едва успел выпростать из стремян ноги. С головы его слетела фуражка.

Солдаты метались туда и сюда. Одни бежали обратно, по дороге к обозу, другие – в сторону, в снежное поле.

Сквозь толпы бегущих пробивался с частью своей роты Щепилла. Он раздобыл откуда-то ружье со штыком и рвался вперед с опущенной головой, как разъяренный бык, который, склонив рога, бросается на противника.

– За мной, братцы! – ревел он отчаянно. – За волю, братцы, за вашу крестьянскую волю…

Он вдруг захлебнулся – выронил ружье и, вытаращив глаза, осел книзу. Солдаты бежали назад.

Щепилла остался на месте. Он лежал, раскинув свои неуклюжие руки со сжатыми огромными кулаками. Вытаращенные глаза уперлись в синее небо. Из шеи на снег текла кровь: картечная пуля перебила ему артерию.

Над снежным простором ползли черные полосы дыма. Пахло гарью. Черниговцы кучками разбегались по всем направлениям. Эскадрон гусар, рассыпавшись по всему полю, преследовал беглецов и загонял их обратно на дорогу.

Сергей был ранен в голову, над левым глазом. Он стоял без фуражки. По его лицу текла кровь. Он подносил иногда руку ко лбу и ощущал на пальцах теплую, липкую влагу.

Рана на время оглушила Сергея. Он почти не сознавал, что делается кругом.

Очнувшись, он медленно направился к обозу. С поля навстречу бежали нестройной толпой преследуемые гусарами солдаты. Один из них – с худым, желтым лицом – бросился со штыком прямо ему наперерез.

Сергей что-то припомнил. Да, это Павел Шурма, рядовой пятой роты, тот часовой, который пытался остановить его, когда он выпрыгнул из хаты в Трилесах. Он вспомнил это изможденное лицо с ввалившимися щеками и торчащими скулами.

Павел Шурма бежит прямо к нему. Его губы трясутся, взгляд полон ненависти.

– Ходил, ходил, пока картечью лоб не расшибло! – кричит он плачущим, каким-то бабьим голосом. – Погубил ты нас, предал.

И он занес было штык, готовясь как будто заколоть Сергея. И неизвестно, что было бы, если бы не подоспел унтер Абрамов.

– В уме ли ты, сволочь! – крикнул он, отталкивая прочь обезумевшего солдата.

Павел Шурма бросил ружье в снег и, захлебываясь слезами, проговорил тем же бабьим голосом, полным безысходного отчаяния:

– А, пропадай все на свете!..

Сергей стоял неподвижно, с потерянной, слабой улыбкой.

Он не заметил, как около него очутились Соловьев и Бестужев. Бестужев, рыдая, приник к его плечу головой. Соловьев с нежной заботой стирал платком с его лица кровь.

Взяв Сергея под руки, Соловьев и Бестужев привели его туда, где, сбившись в кучу, вкривь и вкось стояли обозные телеги.

– Где брат? – повторял Сергей в забытьи. – Где Ипполит?

Вправо от дороги, поднимаясь по отлогому косогору, тянулся редкий лесок – остаток бывшего здесь когда-то густого обширного леса.

Соловьев молча указал туда рукой.

На снегу, под деревом, в нескольких саженях от дороги, вытянувшись в струнку, лежал Ипполит. Его тонкий стан казался еще тоньше. В правой руке, слегка откинутой в сторону, был зажат пистолет. Выражение лица было гордо-спокойное. Как будто теперь он наверное знал, что его мечты и дела на пространстве бесчисленных лет когда-нибудь, где-нибудь, но отзовутся.

Над ним стояли Матвей и Кузьмин.

Ипполит выполнил клятву – умереть на роковом месте. Увидев общее бегство, он выстрелил из пистолета себе в рот.

Один эскадрон гусар окружил толпу согнанных на дорогу солдат.

Другой поскакал к офицерам, собравшимся на месте разбитого обоза.

Впереди эскадрона, лихо размахивая саблей по воздуху, мчался на черном коне молоденький ротмистр – гладенький, чистенький, с пухлыми розовыми щечками, разгоревшимися от воздуха и движения.

Он подскакал к Сергею, который стоял, прислонившись к дереву и прикрыв глаза рукой.

Молоденький ротмистр занес было саблю над головой Сергея, но остановился, услышав суровый окрик бросившегося к нему Соловьева:

– Постыдитесь, он ранен!

– Не беспокойтесь, господин штабс-капитан! – насмешливо ответил молоденький ротмистр, спрыгивая на землю и пряча саблю в ножны. – Я только так: попугать. Мы с господином полковником отлично знакомы.

Он с насмешливой учтивостью поклонился Сергею.

Это был юный поклонник Вольтера и Руссо, ротмистр Оранского гусарского полка Ушаков.

Гусары, спешившись, отбирали у офицеров оружие. Молоденький ротмистр щебетал, с дружеской развязностью обращаясь к Сергею:

– Я выполнил ваше поручение, полковник, и передал ваши воззвания прямо генералу Роту. Не думайте, что мы в кавалерии такие невежды! Я, например, могу сказать про себя, что читал Вольтера и даже Руссо. Но что же делать, полковник, если ваше предприятие не могло увенчаться успехом! Вы, конечно, рассчитывали на пятую конную роту. Там был Пыхачев, ваш сообщник. Но как же быть, если он вчера арестован? Поверьте, полковник, я очень люблю просвещение, но мы в кавалерии очень хорошо тоже знаем, что такое присяга!

XXI. АНАСТАСИЙ КУЗЬМИН

Офицеров посадили в сани и под конвоем гусар повезли в Трилесы.

Солдаты должны были идти туда же пешком. Их согнали в кучу, как стадо. Они стояли в стороне от дороги прямо в снегу, окруженные живой изгородью всадников, и унылыми взглядами провожали проезжавшие мимо них по дороге офицерские сани. Неизвестно, что выражалось в этих взглядах: сожаление или тревожное ожидание собственной участи. Во всяком случае, в них не было никакого укора.

Кузьмин ехал вместе с Соловьевым. Кузьмин сидел слева, а Соловьев рядом с ним по правую руку.

Всю дорогу Кузьмин был странно весел. Он беспорядочно говорил о том, о другом и чему-то про себя улыбался.

– Славный Ипполит, славный, хороший! – повторял он с каким-то рассеянным, легкомысленным видом. – Ах, как все это славно! Свобода или смерть! И ведь правда прострелил себе череп!

И потом начинал вполголоса напевать:

 
Ай люли, ай люли,
То черниговцы пошли!..
 

Недалеко от Трилес Соловьев вдруг почувствовал озноб. Он был без шинели, она осталась в обозе.

С разрешения гусарского вахмистра, который верхом ехал сзади, Соловьев вышел из саней и пробежал некоторое время пешком. Потом он на ходу снова вскочил в сани и, усаживаясь, оперся на плечо Кузьмина. Тот дернулся, как от сильной боли.

– Что с тобой? – удивился Соловьев.

– Ничего, – ответил Кузьмин. И прибавил на ухо. Не сказывай никому: я ранен.

– Что за глупости! – обеспокоился Соловьев. – Сейчас приедем, и я перевяжу тебе рану.

– Пустое! – с беззаботной улыбкой сказал Кузьмин – Рана пустяки, пройдет и без пластыря. Посмотри лучше какое славное небо! Ах, если бы ты знал, как все это славно!

И он снова запел:

 
За солдатскую за долю,
За мужицкую за волю
На тиранов, на господ…
 

И неожиданно с усмешкой докончил:

 
Скоро встанет весь народ!
 

Окруженные гусарами сани с пленными офицерами на околице Трилес были встречены молчаливой толпой крестьян, которые по случаю воскресного дня были одеты в праздничные одежды.

Тут же гурьбой стояли мальчуганы.

Кузьмин, заметив их, весело кивнул им головой.

– Это мои ребята! – сказал он Соловьеву.

Мальчики улыбались робко и нерешительно. Маленький Тараска побежал было к саням, чтобы прицепиться сзади, но гусар отогнал его прочь.

– Ничего, малец! – крикнул ему Кузьмин. – В снежки еще поиграем, песням новым выучу!

По приезде в Трилесы всех офицеров поместили в корчме, в одной большой комнате. Рядом, за перегородкой, находился караул из оранских гусар. Двое часовых были поставлены в комнате арестованных у дверей. Цепь гусар окружала корчму снаружи.

Девятьсот взятых нижних чинов были все вместе заперты на пустовавшем скотном дворе за деревней.

Кузьмин с самого приезда медленно прохаживался по комнате и о чем-то размышлял. Потом, ослабев от потери крови и чувствуя маленькую лихорадку, присел в угол на охапку соломы и там затих.

Против него на лавке сидел Сергей, прислонившись головой к плечу Матвея.

Рана Сергея не была перевязана, да и нечем было ее перевязать, так как все вещи, находившиеся в обозе, были расхищены гусарами. Матвей все время придерживал рану платком, который весь намок кровью. Стало темно. Гусар принес свечку и поставил ее на табурет около двери.

Кузьмин сделал Матвею какой-то знак, как бы подзывая его к себе. Матвей в ответ безмолвно указал на раненую голову брата, покоившуюся у него на плече.

Тогда Кузьмин встал на ноги и, подойдя к Матвею, пожал ему руку так, как это делали славяне: нажимая пальцами на ладонь.

– Я сердился на вас, – сказал он с ясной улыбкой. – А теперь больше не сержусь.

Прошло около часа. В комнате было холодно. Сергей встал и прошелся, чтобы согреться, но вдруг упал на пол. С ним сделался обморок. Все бросились к нему. В это время в углу, где сидел Кузьмин, раздался выстрел. Комната наполнилась дымом. Часовые, стоявшие у дверей, выскочили на улицу с криком:

– Стреляют!

Кузьмин сидел в углу, откинувшись всем телом назад и опираясь о стену спиной. В левой руке еще дымился пистолет. Лицо было залито кровью. Подобно Ипполиту, он выстрелил себе в рот.

Когда пришедшие с офицером гусары стащили с Кузьмина сюртук, то обнаружилось, что правое плечо его было раздроблено картечной пулей. Он скрыл свою рану, чтобы у него не отняли пистолет, который был засунут в правый рукав сюртука.

Утром 4 января, перед отправлением в Белую Церковь, братья Муравьевы получили позволение проститься с Ипполитом, тело которого было привезено в Трилесы на крестьянской телеге вместе с телом Щепиллы.

Ипполит, раздетый догола, лежал в сенях той самой хаты, где шесть дней назад была квартира Кузьмина.

Хата была опустошена. Не было ни дивана, ни тусклого зеркальца с пасхальными яичками. Всё растащили гусары.

Матвей помог Сергею стать на колени перед тоненьким, напряженно вытянувшимся голым телом. Ни тот, ни другой не плакали. Оба только глядели, прощаясь со своим Ипполитом. Наконец, поцеловав брата, они сели в приготовленные для них сани.

Когда сани тронулись, братья оглянулись, чтобы в последний раз посмотреть на ту хату, где началось восстание и где теперь оставался брошенный, как ненужная вещь, Ипполит.

Но ничего уже не было видно, кроме скачущих за санями гусар. Лошадиные морды сопели в самую спину.

Кончилась деревня. За косогором скрылись крайние хаты.

Сани покатились среди пустынных полей по дороге в Белую Церковь.

Впереди – там, где дорога упиралась в синее небо, – виден был другой скачущий гусарский отряд. Он сопровождал сани в которых сидели Бестужев, Соловьев и Быстрицкий. Сухинова не было: он не хотел сдаться в плен и куда-то исчез во время общего бегства.

В тот же день в поле около Трилес была вырыта глубокая яма. Туда были опущены голые трупы Ипполита, Кузьмина и Щепиллы. Ротмистр Ушаков, распоряжавшийся погребением, велел хорошенько уравнять землю и закидать ее снегом так, чтобы нельзя было узнать, где могила.

Но мальчики, спрятавшиеся за пригорком, отлично запомнили то место между двух обгорелых пней, где закопали «На-стаса Митрича» и его двух товарищей. На следующий день, когда гусары ушли из деревни, они наломали сучьев, набросали их кучкой и тут же условились, что, как только наступит весна, они посадят здесь квитки[56]56
  Квитки – цветы.


[Закрыть]
.

XXII. КРЕПОСТЬ

В субботу, 16 января 1826 года, поздно вечером, когда улицы были пусты, но в домах еще горели огни, Муравьевых привезли в Петербург, прямо в Зимний дворец. На ногах и на руках у обоих были железные цепи.

Матвея оставили в нижнем этаже, в помещении дворцовой гауптвахты, а Сергея, сняв с него цепи, повели наверх, в огромный зал, увешанный картинами и освещенный как для бала. В углу зала стоял раскрытый ломберный стол, за которым сидел затянутый в мундир генерал Левашов, перебирая бумаги.

Сергей передвигался с трудом. Ноги ныли от только что снятых оков. Увидев Сергея, Левашов кивнул ему и закрутил свой ус.

Вошел император Николай – прямой, с желтовато-бледным неподвижным лицом и светлыми глазами навыкате. Левашов тотчас куда-то исчез.

Николай уже пять недель сам допрашивал арестованных, и эти допросы были для него не только делом, но и развлечением. Он с интересом, как заботливая хозяйка, входил во все мелочи, расспрашивал арестованных об их семейных обстоятельствах и сам распоряжался, кого и как содержать в крепости.

Николай прошелся по залу, как бы приготовляясь к какому-то представлению. Потом вдруг подступил вплотную к Сергею и взмахнул рукой, как на сцене актер.

– Как вы… – выкрикнул он, но вдруг заметил, что Сергей едва стоит на ногах, – Садитесь! – сказал он, показывая па кресло, и тотчас продолжал: – Как вы, Муравьев, человек просвещенный, могли хоть на одну секунду до того забыться чтоб считать сбыточным ваше намерение, а не тем, что есть, – преступным, злодейским сумасбродством?

Сергей поднял голову, как в детстве перед Наполеоном и хотел что-то ответить – достойное, благородное, как подобает воину, стоящему перед лицом победителя. В глазах его заблистал какой-то огонь, но тотчас потух.

Он отчего-то припомнил вдруг перекошенное лицо Павла Шурмы с ввалившимися щеками и торчащими скулами и печально поник головой.

Николай решил, что его речь произвела должный эффект и что преступник раскаивается. Лицо императора приняло чувствительное выражение. Он говорил о том, что он помнит Сергея еще в Семеновском полку и что ему тяжело видеть своего старого товарища в таком горестном положении, и увещевал его ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством.

Появился генерал Левашов. Начался допрос. Сергей отвечал искренним тоном. Он все рассказал о себе, обвинял одного себя, а относительно других, не показывая никакого вида, что он их хочет выгородить, старался сообщать сведения, которые могли послужить им на пользу. Он целиком оправдывал солдат, утверждая, что он обманул их и что они слепо шли за ним, доверяя ему, как своему командиру. Наперекор истине, он даже сказал, что солдаты сами задержали его и привели к командиру гусарского эскадрона.

Когда допрос кончился, Николай и Левашов принуждены были поднять его с кресла и вести под руки.

Сергея тотчас отвезли в крепость, надев на него оковы.

А Николай после его ухода сказал Левашову:

– Закоренелый злодей!

Перед следственной комиссией, назначенной императором Николаем, была поставлена определенная цель: представить все дело заговором ничтожной кучки «злодеев». Для этого из числа привлеченных – их было больше пятисот – выделили сто двадцать человек, которые должны были подвергнуться гласному наказанию. Прочих велено было «оставить без внимания».

Кроме того, постарались прикрыть истинные цели тайного общества. О затеваемых преобразованиях при следствии распространялись мало. Об освобождении крестьян и облегчении солдатской службы не упоминалось вовсе. Главные обвинения которые предъявлялись подсудимым, сводились к умыслам цареубийства.

От подсудимых всякими средствами добивались «чистосердечных» показаний. Действовали и лаской и угрозами Запугивали возможностью пытки и вместе с тем намекали на то, что все будет прощено и что государю нужны только доказательства полного раскаяния. Подсудимые – ослабевшие в заключении, потрясенные крушением всех своих замыслов – были бессильны противиться ухищрениям следователей. Некоторые из них стали выдавать друг друга, и это вызвало взаимное озлобление. Генерал Чернышев, который вел допросы, с торжествующей улыбкой смотрел на то, как на очных ставках бывшие революционеры уличали друг друга в преступных намерениях, вытаскивая из памяти случайные разговоры, происходившие когда-либо на протяжении многих лет.

Однако большинство выказало настоящее гражданское мужество и не поддалось ни на угрозы, ни на чувствительные увещания.

Ничего не пожелал отвечать Якушкин. При первом же допросе, прямо глядя в лицо императору, он заявил, что, вступив в общество, он дал честное слово молчать и слову своему не изменит. Император был взбешен.

– Подите вы прочь с вашим мерзким честным словом! – крикнул он. И затем, отступив на три шага, приказал: – Заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог!

Благородно и мужественно вел себя Никита Муравьев. Матвей и Бестужев думали только о том, чтобы спасти Сергея. Сергей, в свою очередь, старался снять вину с Бестужева и совершенно выгородить брата. Сам он не скрывал своих поступков и мнений и опровергал только то, что могло повредить другим.

Сергею предъявили показание Артамона. Артамон показал, что Матвею было поручено набрать в Петербурге людей, готовых убить государя, и что будто бы Сергей говорил: «У многих не дрогнет рука, их в Петербурге довольно – брат Матвей найдет кого надобно».

Сергей грустно улыбнулся, прочтя этот вздор. Однако показание было опасно и для брата и для северных членов. Сергей написал: «Долг велит мне объявить совершенно ложным сие показание, которое должно навлечь подозрение на петербургских членов, в сем случае невинных». И добавил: «Все те, кои меня знают, скажут, что я не имел привычки употреблять выражения подобные: не дрогнет рука».

Пестель видел, какое направление желают придать следствию: хотят преуменьшить значение тайного общества, извратить его намерения и выставить их в ничтожном виде. В показании, данном в Тульчине, он отозвался относительно тайного общества полным неведением. Потом, когда ему стало ясно, что дальнейшее запирательство бесполезно, он принял другой способ действий. Никого не уличая и стараясь держаться в пределах установленного следствием, он шаг за шагом восстанавливал в своих показаниях истинную картину всего развития тайного общества в целом и разъяснял подлинный смысл его стремлений. Он делал это в напрасной надежде внушить новому царю уважение к идеям, какими руководствовалось общество в своей деятельности, и побудить его отнестись с большим вниманием к тому, что он считал требованиями века. Вместе с тем он писал свои показания как беспристрастный историк. Десять лет тайного общества были его жизнью. И теперь, когда он был заперт в сыром каземате Петропавловской крепости, для него оставалось одно утешение – оглядывать пройденный за десять лет путь и подвергать строгому суду мысли все то, что совершено за эти годы.

Ему предложен был вопрос: «Каким образом революционные мысли и правила укоренялись в умах и кто внушал и распространял оные в государстве?»

Он отвечал:

«Происшествия 1812, 1813, 1814 и 1815 годов, равно как предшествующих и последующих лет, показали столько престолов низверженных, столько других установленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворотов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями их производить. К тому же имеет каждый век свою отличительную черту. Нынешний ознаменовывается революционными мыслями. От одного конца Европы до другого видно везде одно и то же. от Португалии до России, не исключая ни единого государства, даже Англии и Турции, сих двух противоположностей. То же самое зрелище представляет и вся Америка. Дух преобразования заставляет, так сказать, везде умы клокотать. Вот причины, полагаю я, которые породили революционные мысли и правила и укоренили оные в умах. Что же касается до распространения духа преобразования по государству, то нельзя приписать сие нашему обществу, ибо оно слишком еще было малочисленно, дабы какое-нибудь иметь общее влияние, но приписать должно общим вышеизложенным причинам, действовавшим на прочие умы, точно так же как и на умы членов общества».

Следователи и царь с негодованием читали все эти рассуждения, в которых видели только хитрую уловку преступника: вместо того чтобы каяться и молить о прощении, этот «злодей» пытается привлечь к ответственности, вместе с собой, все человечество, все страны от Турции до Америки.

Против Пестеля не находилось прямых обвинений: он не участвовал ни в мятеже 14 декабря, ни в восстании Черниговского полка. На допросах он держался холодно и вежливо, отвечал с достоинством. Придраться было не к чему: это-то и злило больше всего.

Однако было ясно, что Пестель голова всему делу. В следователях он возбуждал личную ненависть. Когда он стоял перед ними, небритый, закованный, – в его взгляде, голосе, во всей его позе они чувствовали внутреннее сознание своего превосходства и читали презрение к себе. Генерала Чернышева это выводило из себя. Когда Пестель вдавался в подробные объяснения, Чернышев его перебивал и однажды, не стерпев, закричал:

– Будьте добры замолчать! Не извольте читать нам лекций!

Пестеля уличали в разговорах о цареубийстве, в которых были виновны все.

– От разговоров до деяний весьма далеко, – отвечал на это Пестель. – Есть большая разница между понятием о необходимости поступка и его совершением. Рассудок может говорить, что для успеха предприятия нужна смерть такого-то, но человек не скоро доходит до решимости на смертоубийство. Во всем в природе соблюдается постепенность.

Пестелю предъявили показание подполковника Поджио, одного из самых рьяных членов Южного общества. Пылкий, впечатлительный итальянец, восторженный поклонник республиканских идеалов, попав в крепость, пришел в состояние умоисступления. Следователи воспользовались этим, чтобы вынудить у него нужное показание.

В своем показании Поджио передавал в искаженном виде разговор, какой у него был с Пестелем.

Пестель будто говорил о необходимости истребить всю императорскую фамилию и стал считать жертвы, сжав руку так, чтобы «делать ужасный счет сей по пальцам». Поджио называл «всех священных особ по именам», а Пестель загибал пальцы. Дойдя до женщин, Пестель будто бы остановился, сказав. «Это дело ужасное». Но в ту же минуту рука его опять была перед Поджио – «и число жертв составилось тринадцать!!!». В тексте показания Поджио стояло три восклицательных знака.

Пестель понял все: его хотят погубить во что бы то ни стало.

Он помнил, какой был разговор. Это не он, а сам Поджио с яростью доказывал, что надо начать с истребления всей царской фамилии, не исключая и женщин. Пестель же находил все эти обсуждения преждевременными и говорил, что убийство женщин, во всяком случае, излишне.

Теперь он не считал нужным подробно опровергать показания Поджио, так как желал избежать очной ставки. Он кратко изложил суть разговора, заметив при этом, что происходил он «без театральных движений, о каких Поджио упоминаете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю