412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Сатирикон и сатриконцы » Текст книги (страница 9)
Сатирикон и сатриконцы
  • Текст добавлен: 28 августа 2025, 18:30

Текст книги "Сатирикон и сатриконцы"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Иван Бунин,Александр Грин,Самуил Маршак,Леонид Андреев,Аркадий Аверченко,Илья Эренбург,Владимир Маяковский,Осип Мандельштам,Саша Черный,Алексей Ремизов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

И он плакал от радости мне в жилет.

Юмористическая библиотека «Сатирикона», 1913. выпуск 79

В жару

Над водой толкался бестолковый комар и, словно пьяный от лета, жары, солнца и веселой, зеркальной влаги, нырял, припадал к воде и взлетал, оставляя мелкие, еле дрожащие круги.

Козодоев удил.

«Шипишпер. – думал он, – тот действительно клюет с утра, но опять же, как решишь: на живца или другую приманку. Окунь, тот клев особый имеет, а минога, скажем, другой… Да. Сидишь себе в Тарховке, маленькой удочкой, лесой, крючком ловишь уклейку, где же здесь стихийная радость борьбы, хитрость человека, победа и гордость?..»

Козодоев переменил червяка и, поплевав, закинул красный, дрожащий поплавок подальше от дерева.

Было жарко, и распаренная истома шла от деревьев, травы, желтого хрустящего песка и даже воды.

И мысли Козодоева были тоже словно пыльные, жаркие, потные и лениво цеплялись одна за другую, толкаясь, давясь и распластываясь.

«В гарпунщики бы поступить, это тебе не удочка. Или сетями. Выехать утлою лодкой. Ундину какую-нибудь встретить вроде Марьи Николаевны… Поймать бы ее в сети. От Зины уехать… В кожаной куртке, обрызганный морскими волнами, при свете ущербной луны… Почему ущербной?» – подумал лениво Козодоев, смотря на свою правую руку, где около большой жилы сидел спокойный, довольный, наливавшийся красным комар.

«Пьет мерзавец. Ему и дела нет. Кровопиец. Чистый продукт получает… Шибзик, тонкий такой, в самую центру бьет».

И Козодоев с уважением посмотрел на улетавшего, распухшего комара.

«Сома бы какого-нибудь поймать. Стоять на носу, с острогой, у костра, в дыму и пламени – и целиться в какого-нибудь усатого урода. Иди акулу где-нибудь словить… У Тарховки, под самой дачей, большая такая. Марья Николаевна идет купаться, а чудовище тянет ее за ногу. Я в кожаной куртке, быстрый, морской, отважный, в брызгах нашей реки расшибаю голову хищнику…

Или кита бы словить. Жене на корсет. Жира на всю бы зиму хватило. Кожу Володе для ранца. Сидеть бы под Тарховкой на утлой сайманке и ждать за льдиной. Холодно, радостно, чисто. Под Сестрорецком северное сиянье. У соседних дач сонные белые медведи. А ты один между белых скал, в прохладе, весь белый… Или кашалота какого-нибудь на жерлицу поймать. Дельфины, может быть, бы клевали. Ихтиозавров бы на белый хлеб подловлял. Марья Николаевна бы русалкой была… «Рыбак младой с русалкой нежной»… Коварная женщина. Надует она меня или не надует?.. «А рыбака уж нет нигде., и только бороду седую мальчишки видели в воде»…»

Козодоев спал.

Серебряные уклейки насмешливо ныряли у лесы, и где-то на берегу, здесь, в траве, о чем-то важно, хлопотливо и задумчиво жужжал шмель.

А вечером, выспавшись, Козодоев стоял перед соседним рыбаком Василием и, держа его за пуговицу, ласково говорил:

– Пойми, исчезла из жизни поэзия очарования, удар рыцаря, смелый подсек окуня на крючке. Вы обезличили искусство, вы омануфактурили его, ввели массовое производство. Ваши сети – это фабрика, машина, бездушный штамп, товарное клеймо. В них нет поэзии, творчества. порыва. Они тупы, упрямы, прямолинейны. Пойми, есть сладость в сиденье лунной ночью, с чуткой дрожащей лесой, когда на крючке корчится издыхающий червяк и к поплавку близится важный, задумчивый окунь. Пойми, Василий, наши деды жили на дачах ярче, гуще мыслили, смелее любили. Они знали дрожь поплавка, непонятную, тайную грусть шилишпера, кольца миноги, плоское серебро ершей, моментально взлетавшее на воздух на упругой, взвившейся лесе. У них был риск, было единоборство, была игра, опьянение крови. Они ставили «Va banque» окуню, и темная Лета глотала их поплавки. Клюнет или нет?.. Ты изгнал из себя душу, Василий. В твоих мускулах расчет, холод, анализ. Ты продаешь фунтами, пудами, десятками. Стерлась индивидуальность окуня, подвижность яркой уклейки, раздумчивая важность сигов. Ты обезличил, стер, принизил искусство. Ты исковеркал русский пейзаж. Бывало, у речки, холма, у заворота. – у Левитана, Клевера, Шишкина, – Василий, сидел я, русский рыболов, и удил. Слышишь? Удил. Сними шляпу, когда я говорю это слово. Ты ввел мануфактуру. российско-американскую мануфактуру. Против Ницше ты выдвинул толпу, массу, стадо, мелкие ткани сетей. Ты изломал, стер удочку. Ты богохулец. Ты опрокинул Тургенева, который сидел у Малиновой Воды. На золоте заката, Василий, русский пейзаж всегда требовал, – слышишь, Василий? слышишь, черт возьми, оптовик? – требовал силуэта рыбака с тонкой, острой чертой удилища. Ты стер этот штрих. Ты плюнул на него. Жизнь без задумчивых ночей, без тихого трепета окуня, без личности, выявленной, познанной, пойманной истины одинокого угря, трепещущего на синем английском крючке фирмы Шеффильд и Монозсон. Понял?..

Жара спадала.

Василий стоял на пыльном шоссе и виновато смущенно мял в руках порыжевшую шляпу.

Юмористическая библиотека Сатирикона». 1913, выпуск 79

Сергей ГОРОДЕЦКИЙ


Домовой

В пыльном дыме скрип:

Тянется обоз.

Ломовой охрип:

Горла не довез.


Шкаф, диван, комод

Под орех и дуб.

Каплет тяжкий пот

С почернелых губ.


Как бы не сломать

Ножки у стола!..

Что ж ты, водка-мать,

Сердца не прожгла?


1906

Река жизни

Летят метели, снега белеют, поют века,

Земля родная то ночи поздней, то дню близка.

Проходят люди, дела свершают, а Смерть глядит.

Лицо умерших то стыд и горе, то мир хранит.

Родятся дети, звенит их голос, светлеет даль.

Глаза ребенка то счастьем блещут, то льют печаль.

Смеется юный, свободный, смелый; мне все дано!

Колючей веткой стучится Старость в его окно.

Бредет старуха, прося заботы ей дать приют.

Судьба и Память тупой иголкой ей сердце рвут.

И все, что было, и все, что будет, – одна река,

И Лете темной душою быстрой она близка.


«Сатирикон», 1909, № 4

Конь

Я вижу сильного коня.

Он над обрывом спину гнет

И зло копытом камень бьет.

Так негодующе звеня.


Над ним просторный горный склон

И ноги силой налиты.

Так отчего ж не мчишься ты

Наверх, под синий небосклон?


Движенья верные тесня.

 Стянув два крепкие узла.

Веревка ноги обвила:

Я вижу пленного коня.


1909

Коню извозчика, издохшему

на Вознесенском на днях вечером

Блудниц и пьяных шалопаев

И прочих русских седоков

Ты, враг моторов и трамваев,

Возил не хуже рысаков;


И где возил, там смерть приспела;

При всех ты ноги протянул.

Чтоб всякий загнанный несмело

Об участи своей вздохнул.


«Сатирикон», 1912, № 6

Нищий

О, как мне холодно, грязно, невесело

В этой весенней, разнузданной слякоти!

Небо под звездами тучи развесило —

Клочья белесой растрепанной мякоти.


Мутно-зелеными вьется волокнами

Свет фонарей, темнотой искалеченных.

Где-то вверху, за блестящими окнами,

Светятся гнезда людей обеспеченных.


Нет, не обманете, комнаты-кладбища!

Много у нищего солнечной дерзости!

Смерти пристанища, пошлости пастбища.

Хуже вы, чистые, уличной мерзости!


1916

Валентин ГОРЯНСКИЙ


Предусмотрительный

Жена крестиком вышивает козленка…

Сегодня лампа не коптит, а горит ясно…

Где-то комар поет убедительно-тонко,

И поет совершенно напрасно…


Ход вещей ему не изменить безусловно…

Мы поужинали и напились чаю.

От колбасы и сыру не осталось ничего ровно.

Нечего пожевать, и я скучаю…


На стене портрет тетки-старухи.

Подле портрета клопиные гнезда,

А на небе, словно его загадили мухи.

Роятся зеленые звезды…


И гудит тишина в ушах моих звонко,

Я томлюсь в одуряющем сплине…

Жена! бросай вышивать своего козленка

Да не забудь иглы на перине…


«Сатирикон», 1913, № 19

Свободомыслящий

Я еще не встречал такой замечательной книги!..

Автор доказывает речью смелой и бурной.

Что цепи Гименея суть безобразные вериги.

Которых не должен признавать человек культурный.


Что прежде всего свобода, а брак – темница чувства.

Что разнообразия в любви природа требует властно,

Я читал и думал: ах, искусство, искусство!..

Как справедливо ты и как беспристрастно…


Вот и я всегда горничную Пелагею

Сменяю женой, жену – Катей Петровой…

Этим я предвосхищаю авторскую идею

И являюсь, так сказать, пророком жизни новой.


Той жизни, когда вся пошлость

современного мещанства

Отойдет в область наивного преданья.

Когда получит полное право гражданства

То, что теперь приносит одни страданья…


Но чу!.. Сюда идет жена моя Нина…

Бедовая!.. С ней нужно быть построже.

Спрячу скорей книгу за пианино,

А то еще прочтет, упаси меня Боже.


«Сатирикон», 1913, № 25

О политике

Я, знаете ли, ужасный пессимист;

В светлые горизонты мне не верится…

Вот вчера, например, один журналист

В передовице своей на что-то надеется.


«Так или иначе, – говорит, – а приплывем

К лукоморью, к разливу широкому,

Где заря горит алым огнем,

Где грани легли всему беспрокому.


Не потечет, – говорит, – река вспять.

Клянусь левой ногой Конфуция,

Через три года, или много через пять.

Будет у пас правильная конституция».


А вот я не верю ни в солнечный восход.

Ни в реформы всякие, ни в облегчения.

Знаю я, что есть пароход.

На котором можно ехать против течения!


Петров ли, Иванов ли на корме сидят, —

Одна будет команда строгая:

Нос вперед, ход назад!..


Эх, жизнь наша пассажирская, убогая…


«Новый Сатирикон». 1914, № 15

Вы любите ли сказки?

Если вам кажется наивным – пусть!

Я хочу поделиться все же:

В моем сердце прекрасная тихая грусть,

Которая всех радостей дороже…


Вы любите ли сказки?.. Не верю, что нет!

Теперь вы большие, но были дети…

О, как жаль, если и до теперешних лет

С вами вместе не дожили сказки эти.


Вы любите ли сказки? Скажите: да!

Я хочу, чтобы их любили вы, как любили.

Мне сегодня грустно, как никогда, —

Конечно, у вас тоже такие минуты были.


Грусть блеснула на воспоминанья мои.

Как свет лампады на позолоту кивота…

Прекрасные, далекие, невозвратные дни!

Господа! Я хочу вам рассказать что-то…


Я сегодня в книжный ходил магазин

Голубоглазой Тапочке купить подарок.

Слякоть, извозчики, в воздухе автомобильный бензин

И, как из раковин, гул из подворотных арок.


«Детские сказки есть?» – «Есть».

И вот на прилавке книг пестрые связки.

Ах, как приятно было прочесть

Названье старой, незабываемой сказки.


У меня такая была точь-в-точь:

«Красная Шапочка», в такой же папке.

Ласковая мать отправляет маленькую дочь

С гостинцами к старой и хворой бабке.


Вот и картинки: зеленый луг —

Так и погулять на таком лугу бы.

Дуб столетний выпятил сук,

А из-за дуба волк скалит зубы.


На первом плане махровый мак,

У девочки цветы на русой головке,

А сказка известна – и что, и как,

И чем окончились волчьи уловки.


Ах, сказка все та же, да я не тот!

Навернулась улыбка жалко и скупо.

Год за годом, за годом год,

И вот Красная Шапочка смотрит глупо…


И вот цветов таких вовсе нет.

Совсем безвкусно подобраны краски,

Черной лавиной несокрушимых лет

Стерло обаянье волшебной сказки.


Я как будто бы потерял любовь.

Сердце пястью могучей смято.

Я не могу уже творить вновь

Из ничего красоту, как ребенком когда-то.


Грустно мне, грустно, как никогда.

Ведь у вас тоже такие минуты были?

Господи! Вы любите сказки?

Скажите: да! Я хочу, чтобы вы их любили


«Новый Сатирикон», 1915, № 5

Кто победит?

О, легкомысленные женщины!

О, кружевные существа!

Над вами две рапиры скрещены:

И Дьявола, и Божества.


Кто победит – того в свой дом она

Возьмет владыкой и рабом.

Ах, Божества рапира сломана —

Повергнут рыцарь в голубом.


В глазах пчела соблазна плавала,

Курил греховностью цветок,

Когда луна узрела Дьявола

У Евиных точеных ног.


Над миром две рапиры скрещены,

О, кто решит его судьбу?

Чья воля – Дьявола иль женщины —

У мира будет на горбу?..


«Новый Сатирикон», 1916, № 15

Россия

Россия – горькое вино!

Себе я клялся не однажды —

Забыть в моем стакане дно.

Не утолять смертельной жажды.

Не пить, отринуть, не любить.

Отречься, сердцем отвратиться.

Непомнящим, безродным быть, —

И все затем, чтоб вновь напиться,

Чтоб снова клятву перейти

И оказаться за порогом.

И закачаться на пути

По русским пагубным дорогам.

Опять родное обрести,

Признаться в имени и крови,

И пожелать цветам цвести.

И зеленеть пшеничной нови,

И птицам петь, и петухам

Звать золотое солнце в гости,

И отпущенье взять грехам

В старинной церкви на погосте

У батюшки. И снова в путь

По селам, долам и деревням,

Где, в песнях надрывая грудь.

Мужик буянит по харчевням:

Где, цепью каторжной звеня

И подгоняемый прикладом.

Он зло посмотрит на меня

И, походя, зарежет взглядом;

Где совий крик, и волчий вой,

В лесах таинственные звуки,

Где ночью росною травой

Ползут нечистые гадюки;

Где рабий бабий слышен плач

И где портной, в последнем страхе.

Для палача кроит кумач

И шьет нарядные рубахи.

Ах, не хочу! Ах, не могу!

Пускай замрут слова признанья.

Пускай на чуждом берегу

Колышатся цветы изгнанья…


1926

Максиму Горькому

Зол ты был и лукав.

Господин на дорогах узких.

Горчайшая из всех трав

Горьких пустырей русских.


Испытанный лицемер,

Ты пришел полотером-франтом

И вот уже – кавалер

Ордена «Интеллигент с бантом».


Враль до искренних слез,

И даже недуг свой самый —

Хронический туберкулез —

Ловко обернул рекламой.


Продавая пафос и пыль.

Буревестника пел и тучу,

А сам копил и копил —

В сундучишко, под спуд, в онучу,


А жизнь отходит прочь…

На кого ж у тебя злоба

Кипит в соррентийскую ночь —

Ты, стоящий у гроба?


И чему ты завидуешь, тать.

Утерявший и честь и славу.

Не праву ли презирать,

Сладкому моему праву?


«Сатирикон», 1931, № 2

Александр ГРИН


Редактор и писатель

Сцены из военной жизни



Явление I

Редактор. Здравствуйте. Что принесли?

Писатель. Рассказец есть небольшой, на два листа.

Редактор. Из нынешней?

Писатель. Что из нынешней?

Редактор. Из этой войны или из японской? Из японской не берем.

Писатель. Так-с. К сожалению… на этот раз ни то ни другое. Здесь (подает рукопись) некоторые черты из жизни Марины Мнишек.

Редактор (уныло). Пи… Мнишек. Кажется, я вас понимаю. Родословная кайзера?

Писатель. М-м-м… н-н-н…нет.

Редактор. Извините, я очень занят. Потрудитесь объяснить. в чем дело.

Писатель (задумчиво, с убеждением). Оригинальный, яркий характер этой женщины, общий колорит ее личной жизни…

Редактор (строго). При чем же тут война?

Писатель. Я и говорю, что ни при чем.

Редактор. Милый, читатель требует военных, злободневных рассказов.

Писатель. Разве? Я не слыхал. А где вы читали об этом?

Редактор. Извините, мне некогда… (Смотрит на писателя с ненавистью.) А где вы видали, чтобы теперь кто-либо читал иное, чем рассказы о войне?

Писатель. Видал. При мне барышня потребовала в библиотеке Шекспира. Там пришло со мной человек десять, и один спросил даже… Лесажа.

Редактор. Это гнусные индифферентисты.

Писатель. Нет, почему? Барышня эта – моя знакомая, дочь офицера.

Редактор. Но… Лесаж?

Писатель. Его взял полковой врач.

Редактор (барабаня пальцами). Я вижу, куда вы гнете. Вы хотите просить аванс.

Писатель. Если б вы разрешили, я…

Редактор. Обратитесь к Марине Мнишек. И запомните, что литература стала газетой. Иван, подай этому господину галоши!

Явление II

Редактор и беллетрист Бяшко.

Редактор. А! Бяшечка! Родной! Что, принесли? Давайте, давайте скорей! Сейчас и в набор отправим.

Бяшко. А деньги есть?

Редактор. Все есть – уж вас-то уважим. Из нынешней?

Бяшко. Само собой. Останетесь довольны. Дело происходит в траншеях. Масса выстрелов.

Редактор. И пулеметы есть?

Бяшко. Все, все. Бронированные форты, пулеметы, цеппелины и даже фугасы.

Редактор (влюбленно). Господи! Даст же бог человеку! Роскошь пера! Пиршество красок! Быт, кровь и огонь!

Бяшко (не расслышав). А? Да; герой избит в кровь и брошен в огонь.

Редактор. Вот видите; а то у меня сейчас дурак был, Н. Н.

Бяшко (презрительно). Ну, этот…

Редактор. Он ненормальный, знаете? Нацарапал там… да говорит противно: колорит, Марина Мнишек… чепуха. Когда я служил в аптеке…

Бяшко. Извините, мне некогда. (Барабаня пальцами.) Я вижу, куда вы гнете. Вы хотите оттянуть гонорар.

Редактор. Да… нет… собственно… у нас вообще платежи по вторникам… хотя… я бы просил…

Бяшко. Нет-с, это вы уж с Н. Н. так поступайте, а мне деньги, деньги на стол.

Редактор. Ах! Ну. получите. Какой горячий, талантливый!

Бяппсо. Мало ли что. За фугасы деньги вперед. (Уходит.)

Редактор (один). Ну-с, вот и я написал фельетон, будто бы, якобы впечатления очевидца.

Перо редактора. Трррр!.. бум!., вззззз!.. бух! пыр-пыр-пыр-пыр… трах! ух! дзынь!.. бррр!

«Новый Сатирикон». 1914, № 45

Дайте

Дайте хлеба человеку,

Человек без хлеба – волк,

Ну – и хлеб без человека

Небольшой, конечно, толк.

Дайте чаю, он полезен,

Бодрость будит, гонит сон.

Утомлению любезен

И тоске приятен он.

Сахар с чаем неразлучен.

Дайте сахару, вобще!

Без него желудок скучен.

Монпансье ему – вотще…

Дайте мяса – в нем таится

И кузнец и кирасир…

В нем невидимо струится

Сильной жизни эликсир.

Дайте яиц, масла, гречки.

Проса, полбы и пшена.

Чтобы нервность нашей речи

Вдруг была укрощена.

Чтобы жизнь, взлетая шире.

Обернулась – нам в удел —

Не картошкою в мундире —

А богатой жатвой дел!


«Новый Сатирикон», 1917, № 3

Буржуазный дух

Я – буржуа. Лупи меня, и гни,

И режь! В торжественные дни.

Когда на улицах, от страха помертвелых.

Шла трескотня —

В манжетах шел я белых.


Вот главное. О мелочах потом,

Я наберу их том.

Воротничок был грязен, но манжеты

Недаром здесь цинично мной воспеты:

Белы, крахмальны, туги…

Я – нахал.

Нахально я манжетами махал.


Теперь о роскоши. Так вот: я моюсь мылом.

Есть зеркало, и бритва есть, «Жиллетт»,

И граммофон, и яблоки «ранет».

Картины также «Вий» и «Одалиска»,

Да акварель «Омар», при нем сосиска.


Всего… все трудно даже перечесть:

Жена играет Листа и Шопена,

А я – с Дюма люблю к камину сесть

Иль повторить у По про мысль Дюпена:

Дюма дает мне героизм и страсть.

А Эдгар По – над ужасами власть.


У нас есть дети, двое… Их мечта —

Бежать в Америку за скальпами гуронов.

Уверен я, что детские уста

Лепечут «Хуг!» не просто, нет. Бурбонов,

Сторонников аннексий я растил!

Молю Всевышнего, чтоб он меня простил.


Мы летом все на даче. Озерки —

Волшебное, диковинное место;

Хотя цена на дачу не с руки

И дача не просторнее насеста,

Но я цинично заявляю всем:

На даче! Ягоды! В блаженстве тихом ем!!!


 Вот исповедь. Суди. Потом зарежь.

Я оправданий не ищу, не надо.

К «буржуазности» я шел сквозь «недоешь»,

Сквозь «недоспи», сквозь все терзанья ада

Расчетов мелочных. Подчас, стирая сам,

Я ужинал… рукою по усам.


Я получаю двести два рубля,

Жена уроками и перепиской грабит,

Как только носит нас еще земля?!

Как «Правда» нас вконец не испохабит?!

Картины… книги… медальон… дрова!

Ужасная испорченность… ва-ва!


Упорны мы! Пальто такое «лошь»

Со скрежетом купили, хоть рыдали;

За «Одалиску» мерзли без калош,

А за «Омара» полуголодали.

Вопще, оглох наш к увещаньям слух…

Елико силен буржуазный дух!


«Новый Сатирикон». 1917, № 40

Реквием

Гранитных бурь палящее волненье,

И страхом зыблемый порог,

И пуль прямолинейных пенье —

Перенесли мы, кто как мог.

В стенных дырах прибавилось нам неба,

Расписанного тезисами дня;

Довольны мы; зубам не нужно хлеба,

Сердцам – огня.

Истощены мышленьем чрезвычайно,

Опутаны мережами программ,

Мы – проповедники в ближайшей чайной

И утешители нервозных дам.

До глупости, до полного бессилья.

До святости – покорные ему.

 Бумажные к плечам цепляя крылья,

Анафему поем уму.

Растерянность и трусость стали мерой,

Двуличности позорным костылем

Мы подпираемся и с той же в сердце верой

Других к себе зовем.

Свидетели отчаянных попыток

Состряпать суп из круп и топора —

Мы льстиво топчемся, хотя кнута и пыток

Пришла пора.

И крепкий запах смольнинской поварни

Нам потому еще не надоел,

Что кушанья преснее и бездарней

Кто. любопытный, ел?

О, дикое, безжалостное время!

Слезам невольным даже нет русла,

Как поглядишь – на чье тупое темя

Вода холодная спасительно текла!

Лет через триста будет жизнь прекрасной,

Небесный свод алмазами сверкнет

И обеспечен будет безопасный

В парламент вход.


«Новый Сатирикон», 1918, № 2

Николай ГУМИЛЕВ


* * *

Он поклялся в строгом храме

Перед статуей мадонны.

Что он будет верен даме,

Той, чьи взоры непреклонны.


И забыл о тайном браке.

Всюду ласки расточая.

Ночью был зарезан в драке

И пришел к преддверьям рая.


«Ты ль в моем не клялся храме, —

Прозвучала речь мадонны, —

Что ты будешь верен даме.

Той, чьи взоры непреклонны?


Отойди, не эти жатвы

Собирает Царь Небесный.

Кто нарушил слово клятвы,

Гибнет, Богу неизвестный».


Но, печальный и упрямый.

Он припал к ногам мадонны:

«Я нигде не встретил дамы

Той, чьи взоры непреклонны».


«Сатирикон», 1910, № 19

Маргарита

Валентин говорит о сестре в кабаке.

Выхваляет ее ум и лицо,

А у Маргариты на левой руке

Появилось дорогое кольцо.


А у Маргариты спрятан ларец

Под окном в зеленом плюще.

Ей приносит так много серег и колец

Злой насмешник в красном плаще.


Хоть высоко окно в Маргаритин приют,

У насмешника лестница есть;

Пусть звонко на улицах студенты поют.

Прославляя Маргаритину честь.


Слишком ярки рубины и томен апрель.

Чтоб забыть обо всем, не знать ничего…

Марта гладит любовно полный кошель.

Только… серой несет от него.


Валентин, Валентин, позабудь свой позор.

Ах, чего не бывает в летнюю ночь!

Уж на что Риголетто был горбат и хитер,

И над тем надсмеялась родная дочь.


Грозно Фауста в бой ты зовешь, но вотще!

Его нет… его выдумал девичий стыд:

Лишь насмешника в красном дырявом плаще

Ты найдешь… и ты будешь убит.


«Сатирикон». 1910, № 31

* * *

Когда я был влюблен (а я влюблен

Всегда – в идею, женщину иль запах).

Мне захотелось воплотить свой сон

Причудливей, чем Рим при грешных папах.


Я нанял комнату с одним окном,

Приют швеи, иссохшей над машинкой,

Где, верно, жил облезлый старый гном.

Питавшийся оброненной сардинкой.


Я стол к стене подвинул, на комод

Рядком поставил альманахи «Знанье»,

Открытки – так, чтоб даже готтентот

В священное пришел негодованье.


Она вошла, спокойно и светло,

Потом остановилась изумленно.

От ломовых в окне тряслось стекло.

Будильник тикал злобно-однотонно.


И я сказал: «Царица, вы одни

Сумели воплотить всю роскошь мира;

Как розовые птицы ваши дни,

Влюбленность ваша – музыка клавира.


Ах, бог любви, заоблачный поэт,

Вас наградил совсем особой меткой,

И нет таких, как вы»… Она в ответ

Задумчиво кивала мне эгреткой.


Я продолжал (и тупо за стеной

Звучал мотив надтреснутой шарманки):

«Мне хочется увидеть вас иной,

С лицом забытой богом гувернантки.


И чтоб вы мне шептали: «Я твоя»,

Или еще: «Приди в мои объятья».

О, сладкий холод грубого белья,

И слезы, и поношенное платье.


А уходя, возьмите денег: мать

У вас больна иль вам нужны наряды…

Как скучно все, мне хочется играть

И вами, и собою без пощады…»


Она, прищурясь, поднялась в ответ;

В глазах светились злоба и страданье:

«Да, это очень тонко, вы поэт,

Но я к вам на минуту, до свиданья».


Прелестницы, теперь я научен.

Попробуйте прийти, и вы найдете

Духи, цветы, старинный медальон,

Обри Бердслея в строгом переплете.


«Сатирикон», 1911, № 33

Я и вы

Да, я знаю, я вам не пара,

Я пришел из иной страны,

И мне нравится не гитара,

А дикарский напев зурны.


Не по залам и по салонам

Темным платьям и пиджакам —

Я читаю стихи драконам.

Водопадам и облакам.


Я люблю – как араб в пустыне

Припадает к воде и пьет,

А не рыцарем на картине.

Что на звезды смотрит и ждет.


И умру я не на постели.

При нотариусе и враче,

А в какой-нибудь дикой щели.

Утонувшей в густом плюще.


Чтоб войти не во всем открытый,

Протестанский, прибранный рай,

А туда, где разбойник, мытарь

И блудница крикнут: «Вставай!»


«Новый Сатирикон», 1918, № 16

Исидор ГУРЕВИЧ


Визит

Он, не постучав, открыл дверь веранды и уже с порога протянул мне руку:

– Петренко.

– Оч-чень рад, – солгал я, цедя сквозь зубы слова, и на звал себя.

– Вижу, пишете все?

– Пишу.

– А я за вами слежу!.. Хе-хе… не по-сыщицки, а так, за вашими успехами в литературе.

Я пробурчал что-то среднее между благодарностью и всероссийски известным «адресом».

– Помилуйте, читал ваш рассказ «Налим».

– Вы ошибаетесь, это чеховский рассказ.

– Неужели? Совсем под вас написано.

Я улыбнулся этой низкопробной лести.

– Ей-богу, еще жене говорю: знаешь, Глашенька…

– Виноват, – перебил я моего незваного гостя, – чем могу быть вам полезен?

– Бог мой… Вы-то? Да каждое ваше слово надо бы золотом по мрамору… В школах – будь я министром – заставлял бы ваши рассказы наизусть «от сих пор» «до сих пор»… Например, ваши «Вечера на хуторе близ Диканьки»…

– Гоголя, не мои.

Он нагло сощурил глаза:

– Ей-ей, если бы вы не сказали, я бы не поверил. Читаешь – и думаешь, что это вы написали. Впрочем, «моментом» чувствуется, что у вас, пожалуй, вышло бы ярче.

– Благодарю вас! – сказал я и сжал кулаки.

– Из каждой вашей строчки талант так и бьет фонтаном. Вы не подумайте, пожалуйста, чтобы я там что-нибудь такое. Нет, я от чистого сердца, из глубин души. Сколько раз я читаю, хочу сказать жене и не могу, слезы сквозь смех и смех сквозь слезы мешают сказать. Иной раз скажу: «Глашенька»… и больше ни звука! Мой младший сынишка, в Петров день три года исполнилось, тащит мне книжку вашего сочинения и лепечет: «Титяй, па-пка…» Вот шельма мальчишка.

– Та-а-ак! Дальше! – прорычал я.

Петренко почесал в затылке и спросил:

– Почему нет в продаже открытых писем с вашим портретом?

– Потому что… Потому что у меня прыщик на носу. – раздраженно ответил я, нетерпеливо стуча пером по чернильнице.

Петренко обрадовался:

– Господи, да это пустяки! Намажьте на ночь борно-тимоловым вазелином и наутро можете идти в фотографию.

– Благодарю вас!

Наступило молчание.

– Знаете, – снова заговорил Петренко, – я уверен, что, не помешай вам Толстой, вы бы написали «Войну и мир». Вы удивлены? Совершенно напрасно: Толстой мог и не писать, вы бы написали лучше.

Я внезапно прозрел:

– Сколько?

– Два рубля, а то лучше три. Мне ваш товарищ, тоже писатель, знаете, всегда три дает. «На, – говорит, – только уходи, не порть моего настроения». Ну, вот и спасибо. Я к вам не больше раза в неделю… День можете выбрать сами. Дадите – мигом испарюсь. Многие пробовали выгонять меня, но настроение все же у них портилось. Предпочитают давать. Есть такие, которые мне домой посылают: только не ходи. Один вид мой, говорят они, портит им настроение. У меня вторники свободны, желаете…

– Да, да, да… – заторопился я.

Он благодарно пожал мне руку, сунул трешницу в карман и направился к двери.

– Уж вы извините, у каждого своя специальность!!

Юмористическая библиотека Сатирикона», 1912, выпуск 58

Комар

Я до сих пор не знаю: сколько ножек у комара. Не то четыре, не то пять… Но я прекрасно знаю, что этот кровопийца сделал меня малокровным. Да, да, меня, почти саженного верзилу, меня, четырехпудового увальня, у которого щеки спорили своей краснотой с клюквой-ягодой. Хотите – верьте, не хотите – не верьте, мне все равно. Мне достаточно испортили крови, чтобы я стал еще портить ее из-за вашего недоверия – благодарю покорно!

Мы снимали на даче две комнаты рядом. На даче – и рядом. Надо ли говорить, что мы познакомились раньше, чем наша хозяйка успела истратить полученные от нас задатки? Надо ли говорить, что мы – я и она?

Сначала мы говорили. Говорили! Наши языки вращались со скоростью пропеллера… В первую же неделю мы высказали столько, сколько ни один, даже самый болтливый, депутат не выскажет за целую сессию.

И за все это время наши мнения ни разу не сошлись.

Я заявил себя англофилом: она (хотя носила английские блузки и английскую обувь) заявляла себя англофобкой. Я заявлял себя поклонником Канта, она – Конта. И я уверен, что дело было не в большем ее сочувствии позитивизму, нежели философскому критицизму, а в том, чтобы хоть одной гласной возражать мне. Я восхвалял моноплан, она – биплан.

К концу второй недели, незаметно для себя, я почувствовал, что при виде английского флага у меня сжимаются ладони в кулаки, что из кантианца я стал контистом и у моноплана выросла вторая плоскость.

На третьей неделе мы мало, да и как-то нехотя, говорили, но зато много глядели друг другу в глаза.

На четвертой неделе я случайно заметил у нее на щечке комара. Негодяй в буквальном смысле слова пил ее кровь. Мог ли я остаться равнодушным зрителем?

В первый момент я хотел его задушить собственными руками тут же, на месте преступления, но потом я придумал более утонченную казнь: съесть его живым.

Едва мои губы коснулись ее пухленькой щечки – комар куда-то исчез, а ее маленькие ручки обвили мою шею.

Одним словом… мы поженились.

На первой неделе после свадьбы мы вели себя так, как на четвертой до свадьбы…

На второй…

Короче… На четвертой неделе я снова был англофилом, кантианцем и монопланистом.

На пятой неделе жена моя напилила из меня два куля опилок, извела на мою голову три пуда мыла, около трех метров стальной проволоки на шпильки и высосала около ведра моей крови…

Проклятый комар, ты сделал меня малокровным!

Юмористическая библиотека Сатирикона». 1912, выпуск 58

Загадочная натура

Доктор Бронхов проводил пациента до дверей кабинета и пригласил очередного, ожидавшего в приемной.

– Садитесь, пожалуйста!.. Ваше имя, фамилия, род занятий, сколько лет? – скороговоркой спросил доктор, пододвигая к себе книгу со скорбными листами.

– Иван Гаврилович Мелюзга, 28 лет, поэт, – ответил пациент, нервно теребя жиденькую бородку.

Бронхов наморщил лоб, машинально повторил: «Поэт Мелюзга», и, после минутного раздумья, спросил:

– Pie вы печатаетесь?

– Больше на жести, да граните… на мраморе, конечно, тоже случается, но редко.

– Так вы… – начал доктор.

– …Специалист по надгробной поэзии, – подхватил Мелюзга. – Мои стихи очень обожают среди купечества.

Он вскочил со стула, откинул назад прядь волос и надтреснутым голосом произнес:

– Под камнем сим…

– Я не сомневаюсь!.. – перебил его доктор.

Мелюзга смущенно улыбнулся, одернул блестевший по всем швам сюртук и сказал:

– У вас очень ритмическая фамилия.

– Неужели? – улыбнулся доктор.

– Бронхов… А в человеческом организме имеются бронхи, вам. вероятно, известно?

– Известно, – скромно подтвердил доктор.

– Вот и готова рифма:

Лежит здесь доктор Бронхов.

Скончался от воспаления бронхов.


– А если я скончаюсь от тифа? – пошутил доктор.

– Тогда придется взять такую…

– Не затрудняйтесь, я еще поживу. А скажите, пожалуйста, на что вы жалуетесь?

– На индефферентизм к лирике господ заказчиков.

– Нет, я… – улыбнулся доктор. – Что у вас болит?

Мелюзга вздохнул, погладил рукой усы и сказал:

– История моей болезни имеет характер лирического отступления от нормы. Еще в нежном, полном грез и мечтаний возрасте, когда дети, не отмеченные печатью таланта…

– Вы кашляете? – нетерпеливо перебил его доктор.

Мелюзга покраснел, как-то весь съежился и прошептал:

– Когда поперхнусь – кашляю.

Бронхову стало неловко оттого, что он смутил пациента, и он поторопился спросить:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю