412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Сатирикон и сатриконцы » Текст книги (страница 6)
Сатирикон и сатриконцы
  • Текст добавлен: 28 августа 2025, 18:30

Текст книги "Сатирикон и сатриконцы"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Иван Бунин,Александр Грин,Самуил Маршак,Леонид Андреев,Аркадий Аверченко,Илья Эренбург,Владимир Маяковский,Осип Мандельштам,Саша Черный,Алексей Ремизов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

Смешной случай, о котором я хочу рассказать, произошел очень давно. Десятки лет проползли над моей головою и стерли с нее все волосы, но уже ни разу я так не смеялся – ни разу! – хотя вовсе не принадлежу к числу людей мрачных, по самой природе своей не отзывчивых на смешное. Есть такие люди, и мне их душевно жаль. Так как искренний чистый и приятный смех, даже только веселая, но искренняя улыбка составляют одно из украшений жизни, быть может, даже наивысшую ценность ее.

Нет. я совсем другой, я веселый человек! Я люблю юмористические журналы, остроумную карикатуру и крепко просоленный, как голландская селедка/анекдот; бываю в театре легкой комедии и даже не прочь заглянуть в кинематограф: там попадаются не лишенные юмора вещицы.

Но увы! Тщетно ищу я на людях и в книге тот мой прекрасный, единственный, до глубины души искренний смех, который, как солнце за спиною, озаряет до сих пор мой нелегкий путь среди колдобин и оврагов жизни, – его нет. И так же бесплодно ищу я счастливой комбинации всех тех условий, какие в тот памятный день соединились в искусный узел комического.

Конечно, я смеюсь, было бы неправдой сказать другое, но нет уже искренности в моем смехе. А что такое смех без искренности? – это гримаса, это только маска смеха, кощунственная в своем наглом стремлении подделать жизнь и самое правду. Не знаю, как отнесетесь вы, но меня оскорбляет череп с его традиционной, костяной усмешкой – ведь это же ложь, он не смеется, ему вовсе не над чем смеяться, не таково его положение.

Даже неискренние слезы как-то допустимее, нежели неискренний смех (обращали ли вы внимание, что самая плохая актриса на сцене плачет очень недурно, а для хорошего смеха на той же сцене нужен уже исключительный талант?). А как могу я искренно смеяться, если меня заранее предупреждают: вот это анекдот – смейтесь! Вот это юмористический журнал – хохочите на весь гривенник! Я улыбаюсь, так как знаю приличия: иногда, если этого требуют настойчиво, произношу: ха-ха-ха, и даже гляжу на незнакомого соседа, как бы и его привлекая к общему веселью, но в глазах моих притворство, а в душе скорбь. О, тогда, в то утро, мне и в голову не приходило посмотреть на соседа, – я и до сих пор не знаю, смеялся ли кто-нибудь еще, кроме меня!

Если бы они, желающие насмешить, еще умели как-нибудь скрывать свои намерения. Но нет: как придворные шуты добрых старых времен, они издали предупреждают о прибытии своими погремушками, и я уже заранее улыбаюсь – а что значит заранее улыбаться? Это то же. что и заранее умереть или сойти с ума – как же это возможно! Пусть бы они замаскировывали как-нибудь свои шутки: принесли, например, гробы или что-нибудь в этом роде, и, только что я испугался, вдруг в гробу оказывается смешное, например живой поросенок или что-нибудь другое в этом роде, – тогда я еще засмеялся бы, пожалуй!

А так, как делается, – нет, не могу!

Случай, о котором я рассказываю и который сейчас, при одном только воспоминании, вызывает у меня неудержимый хохот, не представляет собою, как увидите, что-либо исключительное. Да это и не нужно. Все исключительное поражает ум, а от ума идет смех холодный и не совсем искренний, ибо ум всегда двуличен; для искреннего смеха необходимо что-нибудь совсем простое, ясное, как день, бесхитростное, как палец, но палец, поставленный в условия высшего комизма.

Ни элементов холодной сатиры, ни игры слов, претендующей на остроумие, ни морали – и это самое главное! – не найдете вы в «моем случае», и только потому, быть может, «мой случай» так невероятно смешон, так полно захватывает вас и отдает во власть искреннейшему смеху. И еще одна важная особенность моего смешного случая: рассказан он может быть в нескольких словах, но представлять его вы можете бесконечно, и с каждым разом ваше представление будет все ярче и смех все неудержимее и полнее.

Я знаю, что некоторые, в начале даже не улыбнувшиеся при моем рассказе, под конец изнемогали от смеха и даже заболевали: и уже не рады были, что услыхали, но забыть не могли. Есть какая-то особенная назойливость в этом комическом случае, – жаловались они: он лезет в голову, садится на память, как та всемирно известная муха, которую нельзя согнать с носа, щекочет где-то под языком, вызывая даже слюнотечение: думаешь отделаться от него, рассказав знакомому, но чем больше рассказываешь, тем больше хочется – ужасно!

Но предисловие, я вижу, разрослось больше, чем следует, перехожу прямо к рассказу. В коротких словах дело в следующем…

Впрочем, еще одна оговорка: я умышленно избегаю многословия, так как в таких случаях одно лишнее, даже неудачное слово может только ослабить впечатление глубоко комического и придать всему рассказу характер все той же неприятной нарочитости.

Нет, дело было очень просто.

Моя бабушка, идя по садовой дорожке, наткнулась на протянутую веревку и упала носом прямо в песок. И дело в том, что веревку протянул я сам!

Да. Мало смеха в жизни и так редко встречается случай искренно посмеяться!

«Сатирикон». 1910. № 4

Алексей БУДИЩЕВ


Товарищам

Смех, яркий смех – удел немногих.

Смех – светлой правды грозный меч,

Смех – тяжкий бич для душ убогих.

Веселый вождь бескровных сеч!

Смех – шум дождя над нивой бедной,

Смех – вод весенних бодрый рев,

Смех – юной жизни гимн победный.

Смех – звон расторженных оков!

Для этих смех – улыбка брату.

Смех – лязг пощечины для тех!

. .

Но кто согласен взять как плату

Полгода крепости за смех?!


«Новый Сатирикон», 1913, № 28

Возобновление юности

Вечером я сидел в кресле у горящего камина с газетою в руках и читал:

«Наш известный физиолог сделал удивительное открытие. Он узнал, отчего седеют волосы человека! Первый шаг к борьбе со старостью сделан. Слава ему! Ур-ра!

Виват!!! Живио!!! Можно надеяться, что в скором времени…»

Газета выпала у меня из рук.

«А ведь это, в самом деле, одна прелесть! – подумал я с восхищением. – Очевидно, мы живем накануне возобновления юности. Это восторг что такое! – думал я. – Когда перевалит этак за сорок пять, приятно освежить силы каким-нибудь вот этаким вспрыскиванием! Великолепно!»

Однако, после рассуждений такого свойства, передо мной внезапно вырос вопрос:

«А на что понадобилось тебе возобновление юности?»

В то же время мое лицо приняло выражение полнейшего недоумения и растерянности.

– Как это на что? – повторял я в замешательстве. – Вот тебе здравствуй! Хм!

Я презрительно хмыкал губами, пытался углубиться в дебри философии, дабы ответить с подобающею честью на вставший передо мною вопрос, но у меня, увы, ничего не вышло все-таки.

– Вот тебе здравствуй! Хм! Как это на что?

Эта было все, что я достал на моих розысках.

В конце концов я сердито плюнул и крикнул на всю комнату:

– Конечно же, возобновление юности – один восторг!

После этого я тотчас же заснул на моем кресле, как сидел, у камина. От философии меня всегда несколько клонило ко сну, а философия наиглубочайшая подействовала на меня как хорошая доза опия.

Когда я проснулся, в комнате было светло, часы на камине показывали 12, а передо мной стоял совершенно незнакомый мне господин.

– Доктор Сосвятымиупокоев, – отрекомендовался он мне, раскланиваясь.

Я подумал:

«Сосвятымиупокоев! Удивительно выгодная для доктора фамилия!»

– Сосвятымиупокоев, – между тем повторил незнакомец с некоторой игривостью, – изобретатель сыворотки «Разве юность дремлет?». Явился, чтобы осуществить ваше желание освежить несколько силы. Скольких лет желаете быть? Тридцати? Двадцати пяти? Двадцати?

– Двадцати двух! – вскрикнул я с восторгом, после того как пришел в себя от изумления.

И через несколько минут я заседал в кресле, как пышный бутон среди клумбы. Я был вспрыснут, возобновлен и освежен! Мне стало 22 года! Еще раз мне разрешали отведать восторгов, уже давно не вкушаемых, с подобающим аппетитом. И я решился воспользоваться моими преимуществами сейчас же и с наибольшею для себя выгодою. Сорвав с вешалки пальто и шляпу, я тотчас же отправился в Дворянский земельный банк, чтобы перезаложить по наивысочайшей оценке мое имение, уже раньше заложенное мною в более зрелом возрасте и не столь высоко.

«Нужно исправить эту ошибку, – думал я. – смешно брать за вещь меньше, чем за нее дают! С какой стати? Разве юность дремлет?»

Итак, я помчался в земельный банк. Однако до банка я не доехал. На первом же перекрестке я увидел Марью Павловну, и, спрыгнув с извозчика, я поспешно подбежал к ней, точно меня принесло к ней бурей.

– Боже мой, какая встреча, – восклицал я, пожимая ее руку обеими руками, – как я рад! Какая встреча!

Марья Павловна обворожительно улыбнулась в ответ. Мы пошли рядом, ибо я почувствовал внезапно непреодолимое влечение к этой женщине.

– Сегодня вы удивительно великолепны. – болтал я восторженно, – и я боюсь, что мое несчастное сердце…

– Разве? – переспросила Марья Павловна томно, скользнув по мне в то же время многообещающим взором. И она со вздохом добавила: – Бедный, бедный! Я замечаю это уже давно!

Она с сожалением покачала головой. Собственно говоря, «уже давно» она не могла замечать с моей стороны решительно-таки ничего. Марью Павловну я знал десять лет, и все время я считал ее, между нами сказать, ужасно дурой, некрасивой и совсем неинтересной. Но сейчас, сейчас она казалась мне пленительною сильфидой, обольстительным божеством необъятного ума и красоты.

– Я замечаю это давно. – снова вздохнула Марья Павловна с кротостью. – Вы даже побледнели за это время, мой бедный! – проговорила она, произнося букву «е» в слове бедный как «э». – Бэ-эдный! Бэ-эдный! – повторила она певуче.

Это было уже полнейшей нелепостью, так как мои щеки рдели в настоящую минуту, как свекла. Тем не менее я поддакнул ее соболезнующему вздоху таким же унылым вздохом. На моих глазах были готовы выступить слезы от сострадания к самому себе и к своей бедности; и, кажется, вполне можно было ограничиться лишь/этим. Однако мои 22 года понесли меня дальше, без ума и разума, как ералашные лошаки английской артиллерии во время их войны с бурами. Я неожиданно выпалил жалобным тоном:

– Не мудрено, Марья Павловна, ведь я ничего не ем с тех пор, как узнал вас!

С тех пор, как узнал вас! Марью Павловну, как вы слышали, я знал ровным счетом 10 лет. Следовательно, я. по моему признанию, оставался без пищи целое десятилетие. Согласитесь сами, такая нелепость в состоянии убить насмерть даже слона, но я выпалил ее не сморгнув глазом, а обожаемая женщина отвечала мне совершенно серьезно:

– Ужели? Бэ-эдный, бэ-эдный!

Неизвестно, до каких крайностей договорились бы мы оба в наших излияниях, но тут Марья Павловна встретила одну из своих подруг. Однако расстаться так, попросту, без надежды на более радостную встречу, мы теперь не могли, ибо наши сердца были уже взаимно скованы «тончайшими нитями», как говорят поэты. И, расставаясь со мною, Марья Павловна нашла возможность, прикрываясь, предварительно, со стороны подруги муфточкой, шепнуть мне:

– Сегодня вечером, в 8 часов, у нас; мужа не будет!

Я ответил ей благодарным взором, безмолвно сказавшим:

– Твоя сострадательность похвальна, и она не останется без вознаграждения с моей стороны, клянусь!

Ее взгляд в последний раз скользнул по мне. В нем я прочел:

– Жду вознаграждения и обещаю таковые же в избытке. Твоя. У-у! Ангел! Объеденье! Восторг!

Мы расстались. А ровно в 8 часов, весь сгорая нетерпением, я уже звонил в квартиру обожаемой сильфиды. Она отперла мне дверь сама.

– Мужа нет, – сообщила она мне с томностью во взгляде. – а прислугу я услала! – добавила она, шепелявя от избытка чувств и вместо «услала» выговаривая «усвава».

– Прислугу усвава, – шепнула она нежно.

И тут же она чуть не вскрикнула от изумления, а я ударился затылком о косяк. Дело в том, что в квартиру снова кто-то позвонил.

– Это муж! – вырвалось из побледневших уст сильфиды. – Это его звонок! Впрочем, не бойся! – внезапно добавила она, очевидно, осененная остроумной идеей. – Не бойся!

И. торопливо ухватив меня за рукав пальто, она поволокла меня, еще не успевшего освободиться от верхнего платья и изумления, прямо в гостиную. Принятый, таким образом, на буксир, я вскоре благополучно прибыл к обширной тахте, украшавшей собою гостиную сильфиды. Между тем Марья Павловна приподняла ловким движением крышку тахты, и я увидел там весьма обширный ящик.

– Лезь туда! – скомандовало мое божество, кивая на зиявший передо мной ящик. – Да ну лезь же скорее!

Я шевельнулся.

Будь я теперь в первобытном своем состоянии и имей в своем распоряжении опыт сорока пяти лет, я, конечно, изобрел бы способ более остроумный, чем этот ящик, но сейчас я не нашел ничего лучшего, как подчиниться обожаемому существу. И я полез в ящик тахты, как был, в пальто, калошах и шляпе. Вскоре верхняя крышка с ехидным треском захлопнулась надо мной; я услышал торопливые шаги очаровательницы, поспешавшей навстречу к мужу как ни в чем не бывало и по дороге шутливо напевавшей:

– Тру-ля-ля! Тру-ля-ля! Тру-ту!

А затем я услышал, как она снова появилась в гостиной уже в сопровождении мужа.

– Мумочка! Представь себе, какое счастье, мумочка, – услышал я радостный голос этого последнего, очевидно обращавшегося к супруге с ласкательным именем «мумочка». – Представь себе, какое счастье! Я променял нашу тахту на канделябры купцу Семитылову. Вот на эти самые! A-а? Хороши? Что скажешь. Муму? А-а?

Муму ничего не сказала, а я тотчас же припомнил о проклятой страсти мужа великолепной Мумы к мене.

– Ты, кажется, недовольна моей меной? – между тем зазвучал тот же голос. – А за тахтой уже идут дворники Семитылова! Слышишь? Они уже вошли! Федор, Илья! Эй! Это вы? Ужели ты недовольна, Мумочка?

Мумочка на этот раз отвечала:

– Нет, ничего. Довольна, канделябры хорошие!

Итак, обожаемая женщина променяла меня на канделябры и сказала:

– Ничего. Довольна. Канделябры хорошие!

Так была вознаграждена моя возобновленная юность. Я чуть не расплакался в моей темной норе. А через минуту два негодяя подняли меня вместе с тахтой на плечи и понесли из квартиры жестокой изменницы в квартиру купца Семитылова. Однако я прибыл на место моего нового назначения не раньше, как часа через три, ибо негодяи, которым было вручено мое тело, ставили тахту после каждых пяти шагов на снег и, преспокойно рассевшись на моем животе, они курили папиросы, разговаривая в то же время с каждой кухаркой. В конце концов меня все же доставили по адресу и куда-то поставили; а еще через полчаса на мне завалился спать мой новый владелец, вскоре пронзительно захрапевший. Но тут я не выдержал. Сбросив со своего живота крышку, я повалил этого черта на пол и, роняя мебель, побежал вон из комнаты. За моей спиной раздался неистовый вопль:

– Ба-а-тюшки! Гр-рабят!

Когда я уже готов был выскочить на улицу, кто-то схватил меня за шиворот. Затем мне дали подзатыльник, снабдив его нравоучением:

– Не воруй!

Я расплакался и подумал:

«Завтра же найду Сосвятымиупокоева и попрошу перевести меня вновь в первобытное (сорокапятилетнее!!) состояние!»

И тут я проснулся, ибо я спал, конечно. К счастью для человечества, наяву юность еще не возобновляют!

Юмористическая библиотека «Сатирикона». 1912, выпуск 47

Иван БУНИН


День памяти Петра

«Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия…»


О, если б узы гробовые

Хоть на единый миг земной

Поэт и Царь расторгли ныне!

Где град Петра? И чьей рукой

Его краса, его твердыни

И алтари разорены?


Хлябь, хаос – царство Сатаны,

Губящего слепой стихией.

И вот дохнул он над Россией.

Восстал на Божий строй и лад —

И скрыл пучиной окаянной

Великий и священный Цэад,

Петром и Пушкиным созданный.


И все ж придет, придет пора

И воскресенья и деянья,

Прозрения и покаянья.

Россия! Помни же Петра.

Петр значит Камень. Сын Господний

На Камени созиждет храм

И скажет: «Лишь Петру я дам

Владычество над преисподней».


Из «Книги стихов». «Сатирикон», 1931, № 1

Аркадий БУХОВ


Два Наполеона

Да, были два Наполеона:

Один из книг, с гравюр и карт.

Такая важная персона.

Другой был просто – Бонапарт.


Один с фигурой исполина.

Со страхом смерти не знаком.

Другого била Жозефина

В минуты ссоры башмаком.


Один, смотря на пирамиды.

Вещал о сорока веках,

Другой к артисткам нес обиды

И оставался в дураках.


Мне тот, другой, всегда милее.

Простой обычный буржуа.

Стихийный раб пустой идеи.

Артист на чуждом амплуа.


Я не кощунствую: бороться

Со всей историей не мне…

Такого, верю, полководца

Не будет ни в одной стране.


Наполеон был наготове.

Всесильной логикой штыка

По грудам тел и лужам крови

Всего достичь наверняка.


Ему без долгих размышлений

Авторитетов разных тьма

Прижгла ко лбу печатью «гений»

Взамен позорного клейма..


Но тот, другой, всегда с иголки

Одетый в новенький мундир,

В традиционной треуголке.

Незрелых школьников кумир.


Мне и милей и ближе втрое,

И рад я ставить всем в пример,

Как может выбиться в герои

Артиллерийский офицер.


«Сатирикон», 1912, № 36

Поэтам

Пусть душа безвременьем убита:

Если в сердце алая мечта.

Не бросайте розы под копыта

Табунов усталого скота.

Замолкайте. Время не такое.

Чтобы нежность белого цветка

Разбудила гордое в герое.

Увлекла на подвиг дурака…

Все мертво. Ни песен, ни улыбок,

Стыд, и муть, и вялость без конца,

Точно цепь содеянных ошибок

Нам связала руки и сердца…

Все сейчас – моральные калеки.

Не для них ли, думаете вы.

Говорить о счастье, человеке

И о тихом шелесте травы…

Не поймут, не вникнут, хоть убейте.

Вашу святость примут за обман.

Не играйте, глупые, на флейте

Там, где нужен только барабан…

Нашим дням, когда и на пророке

Шутовства проклятого печать.

Не нужны ласкающие строки:

Научитесь царственно молчать.


«Сатирикон». 1912, № 44

Легенда о страшной книге


Сергею Горному

Ему надевали железный сапог

И гвозди под ногти вбивали.

Но тайну не выдать измученный смог:

Уста горделиво молчали.

Расплавленным оловом выжгли глаза

И кости ломали сердито.

Был стон, и струилась кроваво слеза.

Но тайна была не раскрыта.

Сидит инквизитор, бледней полотна:

«Еще отпирается?!. Ну-ка!»

Горящая жердь палачу подана,

Готовится новая мука.

«Сожгите! Но тайну узнайте вы мне —

Пусть скажет единое слово».

Шипит человеческий жир на огне,

Но – длится молчание снова.

Заплакал палач и бессильно сложил

К работе привыкшие руки.

Судья-инквизитор слезу уронил.

Как выдумать лучшие муки?!

Конвой зарыдал, и задумался суд.

Вдруг кто-то промолвил речисто:

«О ваше сиятельство! Пусть принесут

Стихи одного футуриста.

И пусть обвиняемый здесь же прочтет

Страничку, какую захочет…»

Судья предложившему руку трясет.

Палач, умилившись, хохочет.

Велели – и книгу на стол принесли:

Такая хорошая книга…

Измученный молча поднялся с земли

В предчувствии страшного мига.

«Довольно! – сказал он. – Пытали огнем,

Подвергли ненужным обидам.

Я гордо и честно стоял на своем

И только твердил вам: «Не выдам!»

Но если стихи футуриста читать —

Нет: лучше ботинок железный…

Какую там тайну вам надо узнать?!

Пожалуйста – будьте любезны…»

И выдана тайна. В глухой полумгле

Рассказана чья-то интрига.

Свершилось. И грозно лежит на столе

Кровавая страшная книга…


«Новый Сатирикон», 1913, № 24

Приятный собеседник


Набросок желчью

Мысли – как трамвайные билетики,

Жалкие, от станции до станции.

Говорит он много об эстетике,

О Бодлере, Ницше и субстанции.


Весь такой он чуткий и мистический.

Весь такой он нежный и лирический.

Не люблю его я органически,

Я при нем страдаю истерически.


Сколько он со мной ни разговаривал,

Сколько ни прикладывал старания —

Никогда его не переваривал,

И на то имею основания.


Я смотрю: за черепной коробкою

Этой тли природою положена

Смесь трухи с изжеванною пробкою

И какой-то слизью переложена.


Ничего другого. Ни горения,

Ни сердечных взрывов, ни сомнения.

Ни тоски, ни страсти, ни мучения…

Человек? Нет: недоразумение.


От портного – брюки с заворотами,

От брошюр – солидные суждения.

От кого-то – фразы с оборотами,

От себя – лишь ужас вырождения.


Лучше жить пустыми небылицами,

Углубиться в мерзость запустения,

Чем возиться с этими мокрицами…


Плюнь на них – хоть в этом утешение.


«Новый Сатирикон», 1915, № 27

Спекулянты

Какая шальная блудница

Тряхнула позорной казной?

Я плюнул бы в мерзкие лица

Людей, обогретых войной.

Ползут, пресмыкаются воры,

Где алая кровь горяча.

Их мысли – витые узоры

На красном плаще палача.

Чьи руки, чьи хищные руки

В грязи потрясенной земли

Чужие мильонные муки

Куют бессердечно в рубли?

Купается в золоте тело

Прогнившей от выгод души…

За чье-то великое дело

Мстят гадины в жуткой тиши…

О, если бы их вереница

Хоть раз бы прошла предо мной,

Я плюнул бы в мерзкие лица

Людей, обогретых войной…


«Новый. Сатирикон», 1916, № 21

Что я написал бы,

если бы он умер

Ты в жизни шел походкой робкой.

Не видя часто в ней ни зги.

Под черепной твоей коробкой

Лежали мертвые мозги.

А жизнь-то вся – как на бумаге.

До заключительной строки:

Ни героической отваги,

Ни созидающей тоски…

На «нет» ты отвечал: «не надо».

На крик – согнувшись в три дуги,

С улыбкой ласкового гада

Лизал послушно сапоги.

Любовь считал пустой затеей

И убежденья – пустяком.

Ища свой хлеб и лбом, и шеей.

На четвереньках и ползком.

Одет хоть скромно, но прилично

(Где надо – смокинг, где – сюртук),

Ты жил ведь, собственно, отлично

Проворством языка и рук.

Вот умер… Что ж… Мы все там будем…

Мы все свершим загробный путь:

Когда-нибудь да надо людям

От скучных будней отдохнуть…

Но я хотел бы для порядка

Тебе в могилу кол вогнать:

Боюсь, тебе там станет гадко

И ты вернешся к нам опять.



Ласковое

Тусклый свет забрезжит очень скоро.

Но пока – здесь ласковый уют.

Темные, малиновые шторы

Полумрак спокойно берегут.

Я устал от ежедневной гонки.

Но сегодня бросил все дела.

Оттого, что – пальцы ваши тонки,

Оттого, что – кожа так бела.

Наши встречи редки и пугливы,

Точно тени около костра.

Мне приятно-странно: как могли вы

Стать так быстро нежной, как сестра.

Пусть спокойный медленный рассудок

На порывы наложил печать:

Кажется – как запах незабудок

ГЬлос ваш умею я вдыхать.

Я уйду. Я знаю: вы устало

Улыбнетесь ласково мне вслед.

Злая страсть с насмешкой спросит: – Мало? —

Благодарно сердце скажет: – Нет.

А назавтра – в суетливом гаме

Вдруг охватит теплая тоска.

Оттого, что вашими духами

Будет нежно пахнуть от платка.


«Новый Сатирикон», 1918, № 9

Начинающие

Их тысячи.

Это они посылают в редакции нежные лирические стихи, рецензии о вчерашних спектаклях, в литературные журналы – статьи о немощеных улицах.

Это первые плоды их вдохновения, первые стремления попасть в литературу… Каждый день редакционный работник грудами сваливает их на редакторский стол для того, чтобы завтра снова убрать со стола и сложить их в дальний ящик вместе с газетными вырезками.

Это – начинающие.

Каждый из них удивительно индивидуален, у каждого уже своя манера письма, свои захваты тем, свои требования к стилю и главным образом к редакции, которую они осчастливили присылкой толстой рукописи или стихотворения на разлинованном обрывке.

Попробуйте почитать их. И редакция представится вам огромным моргом, на одном из столов которого так уютно лежать.

Они пишут стихи.

Каждое стихотворение обязательно посвящено «Ксении М.», «Александре П.», если не прямо «Катерине Николаевне Манухиной с семейством».

Стихи всегда бьют по голове изысканностью рифмы и содержания.

Плывет по облаку луна.

Уснул и дремлет старый сад.

Уж покатилась с неба звезда,

А я весь мучительной скорбью объят.


Часто, с легкой руки литературных акробатов, начинающие полны поэтической экзотики.

Когда начинающие присылают сорокадвухстраничную повесть из личной жизни или переживаний, нужно быть ангелом для того, чтобы не только до конца, но даже до середины прочесть печальный рассказ о том, как:

«Арсений подошел к окну, которое было раскрыто к той стороне, которая выходила в сад, который сладко дремал под ясным небом, которое плакало крупными слезами, которые капали вниз».

Хуже, если начинающий изыскан. Тогда он непременно ищет образные и красивые сравнения:

«Ариадна прошла мягкая и стальная, как падающая зебра в далекой Африке. У нее была крикливая, как агат, шея, длинные, похожие на норвежский рыбачий челн, ресницы, а все лицо ее, по своему одухотворению, напоминало карабин мексиканца».

Еще хуже, если начинающий приходит в редакцию. Большей частью он робок. Войдя в прихожую, волнуется и здоровается за руку со сторожем, принимая его за секретаря редакции. Рукопись передает случайно забежавшему метранпажу; вместо приемной нелепо тычется в комнату художника и, в конце концов, дожидаться редактора садится в комнате у переводчицы, мешая ей своим разговором.

Когда его вводят в редакторский кабинет, эту святая святых каждого начинающего, он дрожащей рукой передает редактору вместо своего стихотворения старое письмо или кусок счета от обойного мастера.

Требует чтения рукописи он сейчас же, хотя бы это заставило редактора три дня находиться без питья, без пищи, без разумных развлечений в виде сна и свежего воздуха.

Объяснить начинающему, что его стихотворение или рукопись не подходит, просто нельзя. Надо сначала в продолжение сорока минут втолковать ему, что он до ужаса талантлив, что у него должны быть гениальные родители, что у него на черепе такие же шишки, как у Льва Николаевича Толстого, что он. безусловно, затмит всех современников своим дарованием, но что именно вот эта рукопись, которую он сейчас только что принес, – скверная.

Попробуйте объяснить ему, что «игла и сковорода» не рифмы или что совершеннейшая несообразность, если героиня повести, предварительно повесившись, бежит бросаться в воду с крутого скалистого обрыва. – он не поймет.

У него от незаслуженной обиды затрясутся руки, он слезливо заморгает и, как оплеванный, уйдет из вашего кабинета. В передней будет тыкать ногами в чужие калоши; шляпу он будет держать в руках, хотя еще за полчаса до этого был твердо уверен, что это нехитрое изобретение какого-то досужего человека приспособлено для надевания на голову.

– Эх, – будет шептать он, – вот они где, ценители! Не рифма, говорит… Мерзавцы!

А потом вечером, где-нибудь в глухой пивнушке, в компании таких же неудачников, будет рассказывать о своей обиде.

– Вот она где, кружковщина. Умерла Россия… Нет больше таланта!

А ночью, полузасыпая над столом, будет выводить на бумаге, мечтательно откидывая длинные волосы:

Она пришла ко мне вчера.

Такая горестная – дикая:

Я дожидался у окна,

А голубь пел, стыдливо пикая.


1912

Геометристы

Совершенно нормальному, здоровому человеку никогда не приходит желание написать письмо любимой женщине левой ногой, прокатиться по речке на санках или позавтракать куском лучшего бристольского картона.

Но есть люди, которых не может удовлетворить простая житейская логика и которые стараются проявить свою жизненную волю в самых рискованных видах и формах, – они надевают хорошие костюмы для того, чтобы идти умываться: собираясь на дачу к знакомым, захватывают коньки и, садясь в поезд, требуют, чтобы им подали спасательный пробковый пояс.

Сначала о таких людях безвозмездно пекутся близкие и родные, потом за небольшое вознаграждение заботу о них принимают на себя опытные психиатры…

Нормальный талантливый художник рисует все так, как это есть на самом деле. Берет кисть, палитру, краски и, если рисует собаку, не приделывает к ней пароходных колес, к розе не привинчивает копыт и на самом обыденном подстаканнике не пытается вывести возможно отчетливее заводскую трубу или сигару.

Зачастую область такого нужного, простого художества временно затуманивается теми «новыми школами», основатели которых склонны думать, что каждая картина и каждый рисунок может быть помещен в любом иллюстрированном журнале или как загадочная картинка (на премию), или как карикатура на то, что должно быть изображено на полотне…

На грани перехода от здравого смысла к акробатизму и красочной клоунаде стоят западные импрессионисты. Представители этой школы обычно отражали на полотне все рисуемое ими в том виде, в каком оно представлялось их умственному взору… Случайно или не случайно, но среди импрессионистов было и есть много безусловно талантливых художников…

Из импрессионизма родились футуристы и кубисты… О них говорено слишком много – кто они такие, – повторять не хочется. По закону размножения и им суждено иметь потомство.

«Семен роди Ивана, Иван роди Петра… От дедушки-болвана какого ждать добра…»

Родились геометристы…

В одном из английских журналов они говорят о себе:

«Кубисты тупо однообразны, между тем как мы, геометристы, понимаем искусство гораздо шире. Художник-геометрист имеет в своем распоряжении жизнерадостно-веселый круг, злобно-дерзкий треугольник, спокойно-уравновешенный квадрат и много других форм рисунка, из которых каждый кладет на всю картину свой особенный отпечаток».

Геометристы уверены, что каждое движение, каждую форму и настроение можно изобразить… геометрически!

Как они это делают, вы можете судить по снимкам с их картин.

Когда геометристы появятся в литературе, они непременно будут писать:

«Дорогая моя! Гипотенуза моего сердца ищет катета твоей любви. Равнобедрись! Не строй глазами сорок пять градусов… Душа моя исходит квадратом…»

Стихи у геометристов должны были быть приблизительно такого типа:

Ах, шепни любимой Кате ты.

Наклонившись над столом:

– Мы с тобой ведь, Катя, катеты

С одинаковым углом…


Вдохновись печальной музою

Точно смеренной любви

И ее – гипотенузою

Перед всеми назови…


Наша страсть ведь – не поветрие:

Раз пришла – и навсегда…

Счастье только – в геометрии.

Остальное – ерунда!..


Создавать такие художественные направления может каждый свободный от вечерних занятий молодой человек.

Только нужно ли это?

1913

Искусство юмора

Я знаю много людей, которые по целым часам простаивают во время гололедицы у окна и высматривают – не упадет ли кто-нибудь на тротуаре. Наиболее скромные из них удовлетворяются какой-нибудь старушкой, рассыпавшей яблоки, и идут к своим очередным занятиям; изысканные – дожидаются перелома костей или, по крайней мере, временного пребывания намеченной жертвы в лежачем положении. Таких людей рассмешить легко. Хорошо обваренная крутым кипятком собачонка, цветочный горшок, падающий с четвертого этажа на голову сельскому учителю, – даже и это в состоянии дать им несколько веселых и приятных минут. Такие люди чувствуют беспрерывно голод смеха, и если им попадается в руки простой бухгалтерский отчет за минувший год или вышедший из продажи каталог семян, они уже бегут запирать двери своей комнаты, чтобы никому не помешать бешеными взрывами искреннего хохота.

Несравненно хуже тот класс людей, который смеется исключительно горьким смехом даже в зверинцу и считает юмористику в литературе – гвоздем, неумело положенным в суп. Заставить смеяться таких людей безумно трудно. Прочтя сборник веселых рассказов, они сейчас же начинают сравнивать его по степени пользы с энциклопедическим словарем или домашним самолечебником; вполне естественно, что вывод получается не в пользу юмористики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю