412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Сатирикон и сатриконцы » Текст книги (страница 15)
Сатирикон и сатриконцы
  • Текст добавлен: 28 августа 2025, 18:30

Текст книги "Сатирикон и сатриконцы"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Иван Бунин,Александр Грин,Самуил Маршак,Леонид Андреев,Аркадий Аверченко,Илья Эренбург,Владимир Маяковский,Осип Мандельштам,Саша Черный,Алексей Ремизов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Помещение себе – не в пример Луначарскому – он выбрал величественное.

Маленький, щуплый, заикающийся – он сидит в каких-го раззолоченных хоромах. Кругом малахит, штофные занавеси, саженные вазы. В гигантском кресле на львиных лапах с кожаной обивкой, тисненной золотыми орлами, в сереньком пиджачке и голубых манжетах Линоль (не требуют прачки – целлулоидировано – патент) сидит бывший фотограф-ретушер, а ныне, после Луначарского, «первое лицо в живописи» – Давид Штернберг. Сидит – и скучает. У Луначарского – полная приемная. У Штернберга – никого. За неимением дел он занимается на досуге… немного забытым в «Ротонде» русским языком.

– У меня болит нóга, – читает он вслух.

– Ногá, – поправляет приставленный к нему секретарь.

Штернберг обижается:

– Ви поправляйте настоящие ошибки, товарищ. А не придираетесь к пустякам. Нóга, ногá – ну какая разница!

Редких посетителей Шернберг занимает разговорами о парижской художественной жизни:

– Пикассо!.. Если только он заметит у вас там краску или интересный мотив – так кончено. Украл. У нас на Монпарнасе все художники его остерегаются. Если он придет – я так и говорил: погодите, господин Пикассо, – у меня не прибрано. И пока он ждет за дверью – все холсты переверну к стене. Так ему что! Такой нахал – перевернет обратно и все высмотрит. И если что ему понравится, так это уже не ваш мотив – это его мотив…

Но посетители у Штернберга редки. Похвастать секретарем и царским помещением, потолковать о Пикассо – не всегда удается. Посетители пока, минуя кабинет комиссара изобразительных искусств, осаждают приемную народного комиссара.

* * *

Кокетливая приемная – тоже кретон, пуфы и слоны – полна народу. Какая смесь одежд и лиц!.. Итальянец-скульптор, специалист по «ню» (преимущественно на шкуре льва или со змеей), принес проект памятника Лассалю.

Актриса из «Аквариума» – очень миловидная, кстати – хлопочет о переводе в Мариинский. Старуха княгиня с трясущейся седой головой держит свернутую трубкой жалобу на Совет, грабящий ее особняк. Тут же и председатель Совета – жуликоватый молодой человек в галифе, крутя ус, презрительно поглядывает на старуху: посмотрим, чья возьмет. Иероним Ясинский, первый из крупных русских писателей признавший большевиков. Саженный рост, седая грива, выражение лица – сплошное благородство. Очень импозантный старик. Для воспроизведения на открытках, на фоне серпа и молота, вполне заменяет Льва Толстого. Ну и эстеты, поэты, художники в возрасте от семнадцати до двадцати трех, все больше левых течений – ничевоки, всеки, ослиные хвосты, бубновые тузы. Теперь на их улице праздник: футуризм официально объявлен господствующим искусством. Что ж, в добрый час!

Собственно пролетариата почти не видно, если судить по платью. Впрочем, вот в углу два не то старших дворника, не то водочных сидельца, солидно переговариваются:

– Да, этто тебе не шутки. Этто тебе не вакса.

– Родной племянник, сестры сын. Все наше семейство от него отчуралось. Первое дело вор, второе дело – пьяница запойный, третье дело – хулиган. Родную мать только и не зарезал, что она прежде того от горя померла…

– Дда… Это тебе не шутки.

– …Лежит, бывало, на Лиговке, в дерьме, рожа расцарапана. на ногах опорки…

– Дда… Это тебе…

– …Теперь комиссар в нашем районе. Захожу к нему – все-таки племянник, сестры сын. Насчет муки и вообще. Сидит он, братцы мои, за ломберным столом, куртка на ем кожаная, новенькая, золотые зубы вставил. «Эй, – кричит, – подать мне мою машину. Еду в партейный комитет…»

– Это тебе не вакса. Многое случается. А сюда зашли по какому делу?

– Насчет стекол. Стекла выбитые подрядились в Зимнем вставлять. А вы?

– За разрешением. На рояль. Рояль у нас в доме с самой войны в подвале стоит. Немецкий. Зря стоит. Домовый комитет постановил распилить на дрова. Ан – нельзя без Луначарского. За разрешением и пришел. Думаете. выдаст?

– Выдаст. Он. говорят, добрый…

…В общем, просителей человек пятьдесят. Секретарь Луначарскаго – молодой человек, бледный, томный, с челкой на лбу, с подведенными глазами и сиреневым галстуком папильоном. Он – эстет неопределенной профессии. Лицо его давно примелькалось всем посетителям «Вены», «Бродячей собаки», разных концертов и вернисажей. Он уже лет десять толчется в петербургской богеме. Все его знают в лицо, никто не знает толком ни кто он, ни как его фамилия.

Женоподобный и завитой, секретарь не помнит зла. Не помнит небрежно протянутых двух пальцев, невежливо недослушанных излияний, не отвеченных поклонов на улице. Нет – «власть» не вскружила ему голову.

На любезные улыбки тех, кто вчера еще отворачивался от него, он отвечает сияющей готовностью сделать все от него зависящее для старых приятелей. Таких оказалось вдруг множество.

На густо напудренном лице товарища секретаря играет смесь томности, растерянности, удовольствия. Грациозным жестом он откидывает портьеру, отделяющую будуар-приемную от будуара народного комиссара. Из толпы просителей новоиспеченные друзья делали ему знаки – меня… меня. Секретарь на минуту задумывается: как бы провести приятелей вне очереди, не вызвав неудовольствия остальных? AI Придумал.

– Граждане, кто с запиской от Горького – пожалуйте.

Три четверти ожидающих радостно вскакивают:

– Я… я…

…У народного комиссара – прием. Он сидит, обложенный папками, печатями, циркулярами и другими атрибутами власти. Поблескивая пенсне, он перебирает эти бумаги, сметы, чертежи…

Входит посетитель.

– Прошу садиться, – бросает народный комиссар, мельком, но проницательно взглянув на вошедшего и снова опуская взгляд.

– Прошу садиться. Изложите ваше дело. По возможности короче. Я страшно занят.

Посетитель редко излагает дело сам. По большей части у него есть записочка от Горького, не от Горького, так от кого-нибудь другого.

– Вот, товарищ комиссар, – мнется он. – Вот письмо от… где… я…

Дрр…. Звонит переносной телефон на столе у Луначарского. Дрр… Дрр… Дрр…

– Алло! Да перестаньте же звонить, товарищ. Алло! У телефона народный комиссар…

Дрр… Дрр… Др…

– Алло! Да перестаньте же звонить!

Наконец телефон перестает звонить. Телефон новенький. «Акустика» в нем хорошая. Не одному Луначарскому слышно, как на другом конце проволоки кто-то надрывается:

– Откуда?..

– У телефона народный комиссар…

– Откуда? Зимний? Позовите Якова.

Луначарский, пожимая плечами, оборачивается к секретарю:

– Спрашивают какого-то Якова. Есть у нас товарищ Яков?

Секретарь презрительно улыбается:

– Яков? У нас? Connais pas! – вдруг жеманно выпаливает он, забыв о неуместности для представителя рабоче-крестьянской власти парижских оборотов… – Понятия не имею, – поправляется он, смутившись. – Впрочем… Кажется, кто-то из товарищей служителей. Я сейчас справлюсь.

Он грациозно ныряет за портьеру.

Луначарский ждет, поблескивая пенсне и перебирая бумаги. Ждет и посетитель, машинально откручивая кончик конверта на письме, где все изложено.

– Откуда?.. Зимний… Откуда?.. – гудит снятая телефонная трубка…

Через некоторое время секретарь возвращается в сопровождении румяной бабы. Она распространяет сильный запах Жуковского мыла, рукава ее засучены.

Баба берется за трубку. Хлопок мыльной пены, помедлив на ее локте, падает на портфель народного комиссара.

– Откуда?..

– Яков Петрович вышли. На Васильевский, струмент починять. Скоро должен вернуться.

– У… У… У… – гудит трубка.

– Только сейчас признали? – жеманится баба. – Вот вы какие, не узнаете… Маланья Сидоровна и есть…

Она жеманится и болтает. Новый клок пены начинает собираться на багровом конусе ее локтя, угрожая на этот раз колену Луначарскаго. Народный комиссар осторожно отодвигает колено.

– Вот вы какие, – воркует баба, – без делов к нам уж и не заглянете…

На лице Луначарского смесь досады (время – деньги) с озабоченной торжественностью – да, пролетарские министры, не царские. Проситель, открутив угол рекомендательного письма, теперь тщательно его разглаживает. Губы эстета секретаря против его воли складываются в брезгливую усмешку.

– …Вот вы какие… А еще кумы…

Наконец это торжество демократизма – кончается.

Баба уходит. Снова берясь за бумаги, Луначарский бросает:

– К вашим услугам, товарищ. А?.. Письмо? Позвольте…

С сурово озабоченным видом он пробегает письмо.

– Гм… Отсрочка призыва?.. Деятель искусства… Конечно… Лично я – бессилен… Впрочем…

– Товарищ, – обращается он к машинистке, – будьте добры… «Военному комиссару… Прошу… В виде исключения… Отсрочку… Совершенно незаменимому… Лично мне известному…» Как ваша фамилия?

– Петров.

– «…Лично мне известному товарищу Петрову…» А фамилия вашего друга?

– Попов.

– «…И лично мне известному, высокоталантливому…»

…Сияя, «лично известный и высокоталантливый» уходит, унося свежеотпечатанное отношение. Просьба Луначарского еще подействует – на этот раз. Комиссар, прочтя адресованную ему просьбу, поморщится, но все-таки исполнит просимое. Только все сильней они морщатся, все неохотнее исполняют… Скоро…

…В кабинете Луначарского уже новый посетитель. Снова народный комиссар грозно-благосклонно диктует:

«…В изъятие из правил, прошу снять арест с сейфа, принадлежащего гражданину Сапогову, председателю ассоциации поэтов-футуристов «Куб».

Снова нарком размашисто расписывается и протягивает гражданину Сапогову заветную бумажку. Гражданин Сапогов, вероятно, добьется своего и, вынув из сейфа свои брошки и портсигары, успеет уехать за границу. Но скоро… Скоро – военный комиссар, прочтя просьбу Луначарского, топнет ногой и разорвет ее в клочья. И комиссар банковский холодно улыбнется в лицо представителя поэтов-футуристов: «Ничего не можем сделать… Слишком много записок пишет товарищ народный комиссар, по… доброте сердца…»

Скоро в кретоновом будуаре расточительного на рекомендации народного комиссара сильно поубавится посетителей. И прибавится их этажем выше, в кабинете просто комиссара Штернберга. Скоро комиссар Штернберг уже не будет иметь досуга изучать позабытый в «Ротонде» русский язык…

Заседание идет к концу. За столом – Штернберг – председатель и несколько членов только что образованного ИЗО (Отдела изобразительных искусств). Члены ИЗО – художники из левых, уже доказавшие свою преданность пролетариату прославлением его конструктивно – и в гипсе и на полотне. Заседание как раз и посвящено вопросу, как поддержать этих самоотверженных борцов за революцию. Нет ведь больше Морозовых и Гиршманов, чтобы покупать картины. Да эти безвкусные снобы разве способны были бы оценить их передовое творчество? Ну, хотя бы шедевр товарища X. над которым он так долго работал. К гладильной доске прикреплен никелированной цепочкой от ключей кирпич. Называется «Ленин в ссылке». Разве Морозовы бы оценили?

Но пролетарская власть – оценит. Недаром Штернберг возглавляет ИЗО… В самом деле, не все ли равно – нога или нога, – было бы стремление к высшему и революционный энтузиазм.

…Приобрести для музея бывшего Александра III, конечно, недурно. Но в конце концов, все-таки – наследие буржуазии. Наиболее передовые товарищи даже требуют сожжения всех этих мертвецких. Сжечь, пожалуй, слишком крутая мера. Но основать собственный музей – необходимо.

– …Постановили, – читает секретарь. – основать Музей художественной культуры… взыскать… Установить… Ассигновать… Управление Музеем возглавляется коллегией. «Председатель Штернберг», «члены», – следуют имена присутствующих, «секретарь», читающий протокол, с благородной скромностью произносит собственное имя.

Главное – сделано. Музей – основан. Суммы отпущены. Но все-таки – где будет помещаться Музей, чем пополняться?

Совещаются по этому поводу недолго. Там. где есть революционный порыв, – могут ли быть несогласия? Секретарь дочитывает протокол:

– …Впредь до приискания помещения, суммы, ассигнованные на музей, выдать на руки товарищам… – Следует перечень членов коллегии… – Для приобретения ими произведений искусства, которые и составят ядро музея…

Секретарь несколько обиженным тоном читает эту часть протокола. Увы – здесь его имя не фигурирует. Досадно. И несправедливо! Неужели, если человек при «кровавом» царизме был аптекарем, для него закрыты возможности революционного строительства?!. Нет, не скоро мы изживем предрассудки проклятого прошлого!

Все это – заседания у Штернберга, основание музея, дружное согласие насчет раздела «сумм», скоро все это осуществится. Пульс художественной жизни страны переместится из ситцевого царства Луначарского в пышные покои Штернберга. Переместится и забьется по-иному – ровнее, методичнее.

Посетители с письмами от Горького будут уходить неудовлетворенными – их даже не примет товарищ комиссар. У него нет никакого вкуса к широкой манере его предшественника. Конечно, эффектно, морща лоб и поблескивая пенсне, рассыпать деньги и рекомендации, как Лоренцо Великолепный, но разумно ли такое распыление революционного порыва? В тиши кабинета, в тесном кругу действительно незаменимых и впрямь лично известных, работа идет, может быть, и не с таким блеском. зато результаты ее… реальнее.

…Скоро будет так. Но пока Штернберг скучает один, а машинистка Луначарского отбила себе все пальцы, отстукивая письма и отношения. С лица изящного секретаря давно сползли пудра и крем-симон, и оно блестит вполне по-пролетарски. Сам «министр искусств» уже как-то увял.

Со стороны может показаться не столь уж тяжелым делом – сидя в комфортабельном кресле, фигурно расчеркиваться на четвертке бумаги. Но попробуйте проделать сто, а то и двести таких росчерков, особенно при каждом ритуале открытых вопросов, понимающих кивков, строгих улыбок – одним концом губ…

…Завтрак опять пропущен. К «Фаусту и Городу» – драме, которую сочиняет народный комиссар, – опять не удастся притронуться. Нет времени. Никогда нет времени! Время Луначарского – поистине деньги. Еще точнее – деньги и рекомендации.

После творческого дня – творческий отдых.

Большая гостиная. Восковые оплывающие свечи в старинном канделябре. Стол, покрытый парчой. На столе развернутая рукопись «Фауста и Города». Над ней склоненное, утомленное, строгое лицо народного комиссара. Рукопись… Свечи… Стакан воды… Луначарский читает.

Слушают – внимательно и чутко – десятка два избранных. Многие лица нам уже знакомы: они были утром на приеме в кретоновом кабинете – их принимали без очереди….

Теперь они слушают «четкие стихи» народного комиссара в его «мастерском» чтении. Когда он останавливается на минуту, чтобы выпить глоток воды, – легкий шепот восхищения проносится но залу. И снова благоговейная тишина.

После чтения – обмен восторженных мнений. X хочет писать музыку к поэме. Z – ее иллюстрировать. У – переводить ее.

За дружеским диспутом распивают не одну бутылку вина, полученную по записке с печатью наркомпроса со складов Смольного. Икра и ананасы в банках – тоже оттуда.

– …Изумительно… Конструкция фразы – чисто мольеровская, – вдумчиво роняет колобородый критик.

– При этом – гетевская просветленность, – вставляет другой.

– И темп Маринетти…

Народный комиссар – нет, не комиссар, просто поэт среди братьев по искусству, может быть, старший из них, более одаренный, более мудрый – и только, – слушает эти отзывы, мягко поблескивая стеклами пенсне. То, что товарищ X отметил просветленность, – его особенно радует. Именно просветленность тона считает важнейшим достижением поэт. Конечно, если при этом сохраняется темп…

Пустые бутылки сменяются новыми. Икра – тоже. Хозяйка салона – пышная дама с большими бриллиантами в ушах (конечно, они спасены из сейфа благодаря хлопотам наркома), – пышная хозяйка в пышном пунцовом платье – кринолином – отводит Луначарского в сторону.

– …Анатолий Васильевич, – слышится шепот из угла. – Я в отчаянье… Ваша любезность… Наш театр… Все так дорого… Предыдущая ассигновка…

Луначарский отечески улыбается:

– Пустяки, дорогая. Мы это устроим…

Скоро все изменится. Скоро теперешние восторженные слушатели «Фауста и Города», основавшие Музей художественной культуры, перестанут «гутировать» стих наркома и его мастерское чтение. Скоро благосклонная хозяйка салона станет менее благосклонной, ассигновки наркома – неоплаченными. Скоро… Много неприятностей скоро придется испытать товарищу народному комиссару просвещения и искусств…

Но пока – свечи оплывают, камин горит, ценители поэзии тихо переговариваются, доедая последний ананас. Народный комиссар собирает рукописи в портфель. Пора домой – он устал. Еще бы не устать. Но есть что-то бодрящее в этой усталости – трудовой, творческой, революционной. И просветленность и темп – в одно время.

«Сатирикон», 1931, № 17

Александр ИЗМАЙЛОВ


Пародии


Константин Бальмонт


Я вижу Толедо,

Я вижу Мадрид.

О белая Леда! Твой блеск и победа

Различным сияньем горит… К. Бальмонт. «Испанский цветок»

Я плавал по Нилу,

Я видел Ирбит.

Верзилу Вавилу бревном придавило,

Вавила у виллы лежит.


Мне сладко блеск копий

И шлемов следить.

Слуга мой Прокопий про копи, про опий,

Про кофий любил говорить.


Вознес свою длань я

В небесную высь.

Немые желанья пойми, о Маланья! —

Не лань я, не вепрь и не рысь!..


О, щель Термопилы,

О, Леда, о, рок!

В перила вперила свой взор Неонилла,

Мандрилла же рыла песок…



Андрей Белый


Жили-были я да он:

Подружились с похорон.

Приходил ко мне скелет

Много зим и много лет.

Костью крепок, сердцем прост —

Обходили мы погост.

Поминал со смехом он

День веселых похорон:

Как несли за гробом гроб.

Как ходил за гробом поп,

Задымил кадилом нос.

Толстый кучер гроб повез.

«Со святыми упокой!»

Придавили нас доской.

Жили-были я да он.

Тили-тили-тили-дон! А. Белый. «Пепел»

Тили-тили-тили-бом,

Загорелся кошкин дом.

Ах, не месяц – целый год

Будет плакать рыжий кот.

Насандалил повар нос,

Дремлет в юрте эскимос.

В монопольке торгу нет, —

Для поэта все сюжет:

Келья, зори и кабак,

С дыркой старый четвертак,

Запах жареных котлет.

Генеральский эполет.

Новобранца узкий лоб,

фоб на дрогах, рядом поп.

Бриллиант или берилл.

Павиан или мандрилл.

Мрак и правда, свет и ложь,

Пара стоптанных калош.

Сколопендры острый нос

И довременный Хаос,

И Гоморра и Содом —

Тили-тили-тили-бом.



Зинаида Гиппиус


И я такая добрая,

Влюблюсь – так присосусь.

Как ласковая кобра я.

Ласкаясь, обовьюсь.

И опять сожму, сомну,

Винт медлительно ввинчу.

Буду грызть, пока хочу.

Я верна – не обману. З. Гиппиус

Углем круги начерчу.

Надушусь я серою,

К другу сердца подскачу

Сколопендрой серою.


Плоть усталую взбодрю,

Взвизгну драной кошкою.

Заползу тебе в ноздрю

Я сороконожкою.


Вся в мистической волшбе.

Знойным оком хлопая,

Буду ластиться к тебе

Словно антилопа я.


Я свершений не терплю,

Я люблю – возможности.

Всех иглой своей колю

Без предосторожности.


Винт зеленый в глаз ввинчу

Под извив мелодии.

На себя сама строчу

Злейшие пародии…



Сергей Городецкий


Свет от света оторвется,

В недра темные прольется,

И пробудится яйцо.

Хаос внуку улыбнется… С. Городецкий. «Ярь»


I

Тучи в кучу взбаламучу.

Проскачу волчком качучу.

Треском рифм наполню свет.

Как звонки двуконных конок.

Стих мой тонок, ломок, звонок.

Звону много, смыслу нет.


Я нашел под подворотней

Приболотный, приворотный.

Легкой славы корешок…

Трех чертяк с лесных опушек.

Двух поповен, трех старушек

На Парнас я приволок.


Сколь приятно в вечер росный

Поблудить с старушкой постной, —

Бородавки пощипать.

До утомы и одышки

У косматых ведьм подмышки.

Щеки-щетки щекотать…


Ой, Ярило, в бор за прудом

Приходи, займемся блудом, —

И, взглянувши нам в лицо,

Древний Хаос воссмеется,

И с моих стихов прольется

Смертным – всмятку яйцо.




II

Древний Хаос потревожим.

Мы ведь можем, можем, можем. С. Городецкий. «Ярь»

Недовольный миром бренным,

Я с Хаосом довременным

Как-то выпил брудершафт.

Как на карточке единой

С ним снимусь я с вещей миной, —

Будет миленький ландшафт…


Из земных стремясь окопов.

По плечу его похлопав, —

«Что, брат, – молвлю, – друг Хаос?»

Обниму, не церемонясь,

И Хаос, седой как Хронос,

Мне ответит: «Ничего-с!..»


У меня ли в рифме нежной

Космос, древний и мятежный,

С миром будней сопряжен.

Что смешно и все, что жутко, —

На проспекте проститутка,

С медной бляхой «фараон», —


Млечный Путь, и Рак, и Рыба,

И Ярила, и Барыба,

И поповны пуховик.

Невский с звонами и давкой,

Злая ведьма с бородавкой

И проказник Адовик…


Барыбушка, Барыбушка, Ярила и Удрас!

Нас четверо, нас четверо – и не понять всех нас.

Пресветлый мир-миленочек, еще ль ты мне не мил!

За шиворот, за шиворот я славу ухватил…

Со славою под мышкою, – дивись, честная Русь!

С Хаосом я под рученьку по Невскому пройдусь..


Михил Кузмин


Ах, уста, целованны столькими.

Столькими другими устами.

Вы пронзаете стрелами горькими,

Горькими стрелами, стами М. Кузмин. «Любовь этого лета»

Ах, любовь минувшего лета

За Нарвской заставой, ставой.

Ты волнуешь сердце поэта.

Уж увенчанного славой, авой.

Где кончался город-обманщик

Жили банщики в старой бане.

Всех прекрасней был Федор банщик.

Красотою ранней, анней.

Ах, горячее глаз сверканье.

Сладость губ мужских и усатых!

Ах, античное в руку сморканье.

Прелесть ног волосатых, сатых!..

Не сравнить всех радостей света

С Антиноя красой величавой!

Ах, любовь минувшего лета

За Нарвской заставой, ставой!..

Иван Рукавишников


Я один, конечно. Но я жду кого-то.

Пусть я жду кого-то. Но один ли я?

Не один, конечно. Я забыл кого-то.

Правда ли? Нас двое? Не один ли я?

Нет. Не нужно. Страшно. Нас. конечно, двое.

Двое, чтобы не был смертен ни один.

Правда? Нам не страшно? Правда? Нас ведь двое?

Правда? – Нет. Неправда. Страшно. Я один. И. Рукавишников, т. IV

Сплю или проснулся? Ночи час, утра ли?

На плечах одна ли, две ли головы?

Будто как одна. Ужель одну украли?

Где я? Еду в Вену или близ Невы?


Я один, конечно. Нас как будто двое?

Кто ж второй со мною? Как установить?

Пусть голов и две, но – думаю одною…

Я самец иль самка?.. Быть или не быть?..


Двое ль нас? В меня ли просто клин вогнали?

Я один, конечно? Страшно, хоть умри!

Ах, второй – извозчик!.. Прочь, порыв печали!

С ним нас точно – двое. С лошадью нас – три.



Михаил Арцыбашев

…Она медленно, слегка волнуясь на ходу всем телом, как молодая красивая кобыла, спустилась с крыльца. Басанин, весь изгибаясь, как горячий веселый дромадер, приблизился к ней, молча взял ее за руку и повел по направлению к пещере.

Был слышен только стук их копыт.

Он думал о том. как эта полюбившая его, гордая, умная, чистая и начитанная кобыла будет стоять с ним в одном стойле, и он так же будет делать с нею что хочет, как и со всеми другими.

– Люди постоянно ограждают себя от счастья Китайской стеной, – глухо заговорил он. – Представьте, у меня есть красавица сестра, и для меня она. – Басанин саркастически улыбнулся, – до сих пор только сестра… Идиотка! Вот и вас взять… Чем вы не кобыла? И чего вы боитесь? Потомства? Э-эх! Займитесь маленько химией. Эх, люди, люди!.. Создадут вот так себе призрак, мираж – и страдают!..

Пещера была перед ними. Молодые люди зашли в нее. Мысль, что девушка, в сущности, в его руках, что пещера так удобна в качестве стойла, что никто не услышит, ударила Басанина, и на мгновение у него потемнело в глазах, и ему захотелось заржать. Но он овладел собою и, выйдя из пещеры, сказал:

– Послушайте, как вы не боялись со мной идти сюда? Ведь если крикнуть, то никто не услышит?

– Я думала, конечно, что вы порядочный жеребец.

– Напрасно вы так думали.

И Басанину показалось, что это очень оригинально, что он говорит с ней так, и что в этом есть что-то красивое, стихийное, лошадиное…

Василий КНЯЗЕВ


Либерал перед зеркалом


– Долой прогнивший, затхлый мрак!

Лишь новые порядки.

При коих счастлив будет всяк…

Не те!., не те!., молчи, дурак!

Не те перчатки!..


– Мы, господа, имеем честь

Быть центром возрожденья!

Корабль народный к счастью весть…

Иван, цилиндр!., тут, право, есть И честь и наслажденье!


– На этом кончу я… Итак —

Ура-а! да канут в Лету

Прогнивший строй, прогнивший мрак…

Пальто!., не то!., молчи, дурак!

Вели подать карету!..


1908

Павел

Мой приятель Павел,

Патриот по духу,

Выше рома ставил

Русскую сивуху.

Был борцом известным,

Златоустом местным

Русского Союза,

Но ему, о муза.

Выпал тяжкий номер:

От патриотизма.

От алкоголизма —

Помер!


1908

Признание модерниста

Для новой рифмы

Готовы тиф мы

В стихах воспеть,

И с ним возиться,

И заразиться,

И умереть!


«Сатирикон», 1908, № 12

Моя политическая платформа

Нейтрален политически.

На жизнь смотрю практически.

Имея артистически

Отменно тонкий нюх.

В дни бурные, свободные

Про горести народные

Я мысли благородные

Высказываю вслух.


Громлю дотла полицию.

Венчаю оппозицию

И вот, войдя в амбицию,

Ношу я красный бант!

Массовки… пресса… фракции…

Но лишь свободы акции

Падут – и я реакции

Покорный адъютант!


Над правою газетою

Скорблю и горько сетую

И вместе с ней советую:

«Пороть, лупить, прижать!

Скосить покосы вольные,

Чтоб путала подпольные,

Развратные, крамольные.

Не вылезли опять!»


Нейтрален политически.

На жизнь смотрю практически.

Умея артистически

Нос по ветру держать!


1908

С натуры

После сытного обеда

В кабинете у Володи

Долго шла у нас беседа

О страдающем народе.


«Да, – вздохнув, промолвил Фатов,

Развалившись на диване, —

Гибнут в царстве плутократов,

Гибнут русские крестьяне!» —


«Что поделать? – отозвался

Князь Павлуша Длинноногий. —

Я работал, я пытался…

Но налоги…» – «Ах. налоги!» —


«Да, налоги, и при этом —

Темнота, разврат и пьянство!

Проследите – по газетам:

Вырождается крестьянство!..»


После сытного обеда

(Ну и повар у Володи!)

Долго шла у нас беседа

О страдающем народе…


«Сатирикон», 1909, № 17

Скорбь гвоздики

Красную гвоздичку

Скорбь о прошлом точит,

И она в петличку

Никому не хочет.


«Если б показаться

Мне толпе кипучей.

Если б красоваться

На груди могучей,


Если б развевались

Празднично знамена,

Если б раздавались

Гимны окрыленно!


Если бы воскресли

Праздничные люди!

«Если бы» да «если»,

Ах! мечты о чуде!»


Так она в витрине.

Бедная, мечтает

И в тоске-кручине

Тихо увядает…


«Сатирикон», 1909, № 18

Дмитрию Цензору

Дружеская шалость

Дмитрий Цензор плачет сдуру:

«Дал же Бог такую кличку.

Все суют меня в цензуру —

Мне ж цензура не в привычку,

Я хочу в литературу!»

Дмитрий Цензор, слезы вытри,

Tы повсюду в ложной шкуре, —

Всё тебе не по натуре.

Ты в поэзии Лжедмитрий

И лжецензор ты в цензуре.


«Новый Сатирикон», 1915, № 36

Требник капиталиста

1.

Соборная молитва

Для спасенья наших касс.

Наших прибылей и нас

Просвети сознанье масс,

Господи!


Докажи, как дважды два.

Что на сладкий кус права —

Монополья буржуа.

Господи!


Ведь коль скоро люд поймет.

Что полыни слаще мед.

Пчельник он – себе возьмет,

Господи!


Будет сам блюсти рои.

Сочных сот ломать слои

И в карманы класть – свои.

Господи!


Мы ж, без вкладов и без рент.

Кончим жизнь свою в момент.

Угодив под монумет.

Господи!


Ведь нигде и никогда

Не вкушали мы труда —

Ждет нас лютая нужда,

Господи!


Для спасенья наших касс.

Вкладов, рент и грешных нас, —

Затемни сознанье масс.

Господи!



2.

Верую

Во единого Бога-Отца,

Золотого тельца.

Жизнь дающего полною мерою —

Верую!


В чудотворный процент.

Силу вкладов и рент

С их влияний чудовищной сферою —

Верую!


В благородный металл.

Во святой капитал.

Возносящий над участью серою, —

Верую!


Обещаюсь идти

По святому пути.

Не смущаем иною карьерою, —

Верую!


«Новый Сатирикон», 1917, № 31

Обывательщина

Иван Иваныч недоволен:

«Ну да, я цел. я сыт, я волен.

Меня не смеет уж никто

Гноить годами ни за что

В зловонной камере острога, —

Мне всюду вольная дорога.

Над обреченной головой

Уж не стоит городовой!

Да, былью стали небылицы.

Но… между прочим, почему

На лучших улицах столицы

Проходу нету никому?

Повсюду сор, бумажки, семя.

Что шаг – галдящий изувер;

Пускай у нас иное время,

Но… где же милиционер?!


Как позволяет он торговке

Сидеть с корзиной у дворца

Иль этой латаной поддевке

Громить правительство с крыльца?

Ведь это ж мерзостно и гадко.

Цыганский табор на мосту!

Где вы, блюстители порядка?

Заснули, что ли, на посту?!

Иль вот еще – свобода слова…

Я понимаю, это – плюс.

Порядка нового основа:

Да сгинет гнет цензурных уз!

Но… все же, сеять стачек семя.

Звать к примененью крайних мер!.

Ну да, у нас – иное время,

Но… где же милиционер?!


Как позволяет он открыто

Писать о мерзостях войны?

Как не препятствует сердито

Критиковать вождей страны?

Где меч спасительной острастки.

Шлагбаум твердого пути?

Зачем газетчик – не в участке?

Редакторы – не взаперти?

Не на костре листков беремя?!

Не под цензурой изувер?!

Пускай у нас иное время,

Но… где же милиционер?!


Июль 1917

Нищим духом

Пусть могильная мгла

Край родной облегла.

Тяжким саваном жизнь придавила,-

Невредима скала!

Целы крылья орла!

Не в таких передрягах отчизна была.

Да нетронутой прочь выходила!

Ой, не знает Руси, кто ей тризну поет!

Рано, ворог, кладешь побежденного в гроб:

Ну, а что, как усопший-то встанет?

Сон стряхнет, поведет богатырским плечом

Да своим старорусским заветным мечом

По победному черепу грянет?

Все мы так: до поры —

Ни на шаг от норы,

До соседа – ни горя, ни дела,

А настанет пора —

От Невы до Днепра

Неделимое, стойкое тело!

Беспросветная мгла

Край родной облегла,

Тяжким саваном жизнь придавила!

Э, могуча скала!

Целы крылья орла!

Не в таких передрягах отчизна была.

Да нетронутой прочь выходила!

«Новый Сатирикон», 1917, № 34

Триумфаторы


1907–1908 гг.

Жалкая кучка кривляк,

Выродков нашей эпохи,

Севши на смрадный тюфяк,

Сыплет и ахи и охи,

Нет идеалов?.. Так что ж?

Разве не хватит нахальства

Сдабривать похоть и ложь

Крепкой приправой бахвальства?

Сенька напишет рассказ —

Сеньку расхвалит приятель:

«Это – бесценный алмаз!

Это – поэт-созерцатель.

Гибкий, сверкающий слог…

Беклин… Уайльд… откровенья..»

Целая тысяча строк;

Что ни строка – воскуренье!


«Что нам читатель?.. Эхма!»

Выпустив 22 тома.

Буйно ликует Фома,

Нагло грохочет Ерема.

Славы немеркнущей чад

Губит порой и таланты —

Диво ль, что этак кричат

Эти… «пророки-гиганты»?

Слабенький череп венца

Выдержать больше не может.

Похоти скотской певца

Червь самомнения гложет.

Это не наглость… о нет!

Взрывы подобного смеха —

Лишь истерический бред.

Вызванный ядом успеха.


С кресел всю ночь не встает

Жрец извращенного чувства;

Целую ночь напролет

Кистью «святого» искусства

Жадно марает свой лист.

(Плод нездорового бреда

Завтра прочтет гимназист.)

«Леда! свободная Леда…»

. . . . .

Жадно марает он лист.

Славит он Леду-царицу.

(Тайно идет гимназист

Тайно лечиться в больницу.)


Вот современнейший том —

Сборник издательства «Плошка».

Что за печать! за объем! —

Боже, какая обложка!

Диккенс, Тургенев, Золя —

Прочь посрамленные стяги:

В четверть аршина поля!

Около пуда бумаги!

Ну-с, а сюжетики… Да-с!

Прелесть, восторг, объеденье!

Верите ль: что ни рассказ —


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю