Текст книги "Сатирикон и сатриконцы"
Автор книги: Александр Куприн
Соавторы: Иван Бунин,Александр Грин,Самуил Маршак,Леонид Андреев,Аркадий Аверченко,Илья Эренбург,Владимир Маяковский,Осип Мандельштам,Саша Черный,Алексей Ремизов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
– У, проклятый! Так бы и дал тебе по голове…
V
Утром Пампасов проснулся веселый, радостный, совершенно забыв о вчерашнем разговоре.
– Встали? – приветствовал его стоявший перед картиной Рюмин. – Помните, что я вам вчера сказал? Можете убираться.
Пампасов побледнел:
– Вы… серьезно? Значит… вы опять толкаете меня в воду?
– Пожалуйста! Пальцем не пошевелю, чтобы вытащить вас. Да вы и не будете топиться!..
– Не буду? Посмотрим!
Пампасов взглянул на мрачное, решительное лицо Рюмина, опустил голову и стал одеваться.
– Прощайте, Рюмин! – торжественно сказал он. – Пусть кровь моя падет на вашу голову.
– С удовольствием! Пойду еще смотреть, как это вы топиться будете.
Вышли они вместе.
На берегу залива виднелись редкие фигуры гуляющих. У самого берега Пампасов обернул к Рюмину решительное лицо и угрюмо спросил:
– Так, по-вашему, в воду?
– В воду.
Рюмин хладнокровно отошел и сел поодаль на камень, делая вид, что не смотрит… А Пампасов принялся ходить нерешительными, заплетающимися ногами вдоль берега, изредка останавливаясь, смотря уныло в воду и шумно вздыхая. Наконец он махнул рукой, украдкой оглянулся на приближавшихся к нему двух гуляющих, снял пиджак и, нерешительно ежась, полез в воду.
– Что он делает? – в ужасе воскликнул один из гуляющих… – Это безумие! Нельзя допустить его до этого.
Со своего места Рюмин видел, как к Пампасову подбежал один из гуляющих, вошел по колено в воду и стал тащить самоубийцу на берег. Потом приблизился другой, все трое о чем-то заспорили… Кончилось тем, что двое неизвестных взяли под руки Пампасова и, дружески в чем-то его увещевая, увели с собой.
До Рюмина донеслись четыре слова:
– Я милостыни не принимаю!..
«Сатирикон», 1909, № 48

День человеческий
Дома
Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка – глупая, толстая женщина – держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом.
– Как вы нынче спали? – спрашивает тетка, желая отвлечь мое внимание от десятого сдобного сухаря, который она втаптывает ложкой в противный жидкий чай.
– Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.
– Ах ты господи! Я серьезно вас спрашиваю, а вы все со своими неуместными шутками.
Я задумчиво смотрю в ее круглое обвислое лицо.
– Хорошо. Будем говорить серьезно… Вас действительно интересует, как я спал эту ночь? Для чего это вам? Если я скажу, что спалось неважно. – вас это опечалит и угнетет на весь день? А если я хорошо проспал, – ликованию и душевной радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний день покажется вам праздником, и все предметы будут окрашены отблеском веселого солнца и удовлетворенного сердца?
Она обиженно отталкивает от себя чашку:
– Я вас не понимаю…
– Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы меня не понимаете… Ей-богу, лично против вас я ничего не имею… Простая вы, обыкновенная тетка… Но когда вам нечего говорить – сидите молча. Это так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей ночи без всякой надобности, даже без пустого любопытства… И если бы я ответил вам: «Благодарю вас. хорошо», вы стали бы мучительно выискивать предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: «А Женя еще спит?», хотя вы прекрасно знаете, что она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже известно…
Мы сидим долго-долго и оба молчим. Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу, как под ее толстым красным лбом ворочается тяжелая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы сказать еще?
– Дни теперь стали прибавляться, – говорит наконец она, смотря в окно.
– Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы намерены опубликовать это редкое наблюдение, еще неизвестное людям науки, или вы просто хотели заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в дальнейшем знал, как поступать?
Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул:
– Вы тяжелый грубиян, и больше ничего.
– Ну как же так – и больше ничего… У меня есть еще другие достоинства и недостатки… Да я и не грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по часам видно, и по календарю, и по лампам, которые зажигаются позднее.
Тетка плачет, тряся жирным плечом.
Я одеваюсь и выхожу из дому.
На улице
Навстречу мне озабоченно и быстро шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.
Увидев меня, он расплывается в изумленную улыбку (мы встречаемся с ним каждый день), быстро сует мне руку, бросает на ходу:
– Как поживаете, что поделываете?
И делает движение устремиться дальше.
Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьезное лицо и говорю:
– Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу… Хотя особенного в моей жизни за это время ничего не случилось, но есть все же некоторые факты, которые вас должны заинтересовать… Позавчера я простудился, думал, что-нибудь серьезное, – оказывается, пустяки… Поставил термометр, а он…
Чиновник Хрякин тихонько дергает свою руку, думая освободиться, но я сжимаю ее и продолжаю монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:
– Да… Так о чем я, бишь, говорил… Беру зеркало, смотрю в горло – красноты нет… Думаю, пустяки – можно пойти гулять. Выхожу… Выхожу это я, вижу – почтальон повестку несет. Что за шум, думаю… От кого бы это? И, можете вообразить…
– Извините. – страдальчески говорил Хрякин, – мне нужно спешить…
– Нет. ведь вы же заинтересовались, что я поделываю. А поделываю я вот что… Да. На чем я остановился? Ах да… Что поделываю? Еду я вчера к Кокуркину, справиться насчет любительского спектакля – встречаю Марью Потаповну. «Приезжайте. – говорит, – завтра к нам»…
Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из моей руки свою, долго трясет слипшимися пальцами и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих…
Я рассеянно иду по тротуару и через минуту натыкаюсь на другого знакомого – Игнашкина.
Игнашкин никуда не спешит.
– Здравствуйте. Что новенького?
– А как же, – говорю я, вздыхая. – Везувий вчера провалился. Читали?
– Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь рублей выиграл. Курите?
– Нет, не курю.
– Счастливый человек. Деньги все собираете?
– Нет, так.
– По этому поводу существует…
– Хорошо! Знаю. Один другому говорит: «Если бы вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у вас свой домик». А тот его спрашивает: «А вы курите?» – «Нет». – «Значит, есть домик?» – «Нет». – «Ха-ха!» Да?
– Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать. Откуда вы догадались?..
Я его перебиваю:
– Как поживаете?
– Ничего себе. Вы как?
– Спасибо. До свиданья. Заходите.
– Зайду. До свиданья. Спасибо.
Я смотрю с отвращением на его спокойное, дремлющее лицо и говорю:
– А вы счастливый человек, чтоб вас черти побрали!
– Почему – черти побрали?
– Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.
– Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый армянский анекдот?
– Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до свиданья.
Перед лицом смерти
В этот день я был на поминальном обеде. Стол был уставлен бутылками, тарелочками с колбасой, разложенной звездочками, и икрой, размазанной по тарелке так, чтобы ее казалось больше, чем на самом деле.
Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок:
– Слышали? Какое у меня несчастие-то…
Конечно, я слышал. Иначе бы я здесь не был и не молился бы, когда отпевали покойника.
– Да. да…
Я хочу спросить, долго ли мучился покойник, и указать вдове на то полное риска и опасности обстоятельство, что все мы под Богом ходим, но вместо этого говорю:
– Зачем вы держите платок у рта? Ведь слезы текут не оттуда, а из глаз?
Она внимательно смотрит на меня и вдруг спохватывается:
– Водочки? Колбаски? Помяните дорогого покойника.
И сотрясается от рыданий… Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:
– Не надо так! Пожалейте себя… Успокойтесь.
– Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со мной, Иван Семеныч?!
– А что он с вами сделал? – с любопытством осведомляюсь я.
– Умер!
– Да, – вздыхает сивый старик в грязном сюртуке. – Юдоль. Жил, жил человек, да и помер.
– А вы чего бы хотели? – сумрачно спрашиваю я.
– То есть? – недоумевает сивый старик.
– Да так… Вот вы говорите – жил, жил, да и помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил, да и превратился в евнуха при султанском дворе… или в корову из молочной фермы?
Старик неожиданно начинает смеяться полузадушенным дробненьким смешком.
Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из милости, очевидно, он считает меня одним из распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы я его не прогнал.
Я ободряюще жму его мокрую руку. Толстый господин утирает слезу (сейчас он отправил в рот кусок ветчины с горчицей) и спрашивает:
– А сколько дорогому покойнику было лет?
– Шестьдесят.
– Боже! – качает головой толстяк. – Жить бы ему еще да жить.
Эта классическая фраза рождает еще три классические фразы.
– Бог дал – Бог и взял! – профессиональным тоном заявляет лохматый священник.
– Все под Богом ходим, – говорит лиловая женщина.
– Как это говорится: все там будем, – шумно вздыхая, соглашаются два гостя сразу.
– Именно – «как это говорится». – соглашаюсь я. – А я, в сущности, завидую Ивану Семенычу!
– Да, – вздыхает толстяк. – Он уже там!
– Ну, там ли он – это еще вопрос… Но он не слышит всего того, что приходится слышать нам.
Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху:
– Он и при жизни мало слышал… Дуралей был преес-тественный. Не замечал даже, что жена его со всеми приказчиками того… Слышали?
Так мы, глупые, пошлые люди, хоронили нашего товарища – глупого, пошлого человека.
Веселье
В этот день я, кроме всего, и веселился: попал на вечеринку к Кармалеевым.
Семь человек окружали бледную, истощенную несбыточными мечтами барышню и настойчиво наступали на нее.
– Да спойте!
– Право же, не могу…
– Да спойте!
– Уверяю вас, я не в голосе сегодня!
– Да спойте!
– Я не люблю, господа, заставлять себя просить, но…
– Да спойте!
– Говорю же – я не в голосе…
– Да ничего! Да спойте!
– Что уж с вами делать. – засмеялась барышня. – Придется спеть.
Сколько в жизни ненужного: сначала можно было подумать, что просившие очень хотели барышниного пения, а она не хотела петь… На самом же деле было наоборот: никто не добивался ее пения, а она безумно, истерически хотела спеть своим скверным голосом плохой романс. Этим и кончилось.
Когда она пела, все шептались и пересмеивались, но на последней ноте притихли и сделали вид, что поражены ее талантом настолько, что забыли даже зааплодировать.
«Сейчас, – подумал я, – все опомнятся и будут аплодировать, приговаривая: «Прелестно! Ах, как вы, душечка, поете»…»
Я воспользовался минутой предварительного оцепенения, побарабанил пальцами по столу и задушевным голосом сказал:
– Да-а… Неважно, неважно. Слабовато. Вы действительно, вероятно, не в голосе.
Все ахнули. Я встал, пошел в другую комнату и наткнулся там на другую барышню. Лицо у нее было красивое, умное, и это был единственный человек, с которым я отдохнул.
– Давайте поболтаем, – предложил я, садясь. – Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь вас, барышень?
Она посмотрела на меня смеющимся взглядом:
– Шесть штук.
– И все хотят замуж?
– Безумно.
– И все в разговоре заявляют, что никогда, никогда не выйдут замуж?
– А то как же… Все.
– И обирать будут мужей и изменять им – все?
– Если есть темперамент – изменят, нет его – только обдерут мужа.
– И вы тоже такая?
– И я.
В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую барышню крепко и благодарно поцеловал ее и ушел от Кармалеевых немного успокоенный.
Перед сном
Дома жена встретила меня слезами:
– Зачем ты обидел тетку утром?
– А зачем она разговаривает?!
– Нельзя же все время молчать…
– Можно. Если сказать нечего.
– Она старая. Старость нужно уважать.
– У нас есть старый ковер. Ты велишь прислуге каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь мне это сделать с теткой. Оба старые, оба глупые, оба пыльные.
Жена плачет, и день мой заканчивается последней, самой классической фразой:
– Все вы, мужчины, одинаковы.
Ложусь спать.
– Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему хороших – хороших, светлых-светлых снов!..
«Сатирикон», 1910, № 6
Жена
I
Когда долго живешь с человеком, то не замечаешь главного и существенного в его отношении к тебе. Заметны только детали, из которых состоит это существенное.
Так, нельзя рассматривать величественный храм, касаясь кончиком носа одного из его кирпичей. В таком положении чрезвычайно затруднительно схватить общее этого храма. В лучшем случае можно увидеть, кроме этого кирпича, еще пару других соседних – и только.
Поэтому мне стоило многих трудов и лет кропотливого наблюдения, чтобы вынести общее заключение, что жена очень меня любит.
С деталями ее отношения ко мне приходилось сталкиваться и раньше, но я все никак не мог собрать их в одно стройное целое.
А некоторые детали, надо сознаться, были глубоко трогательны.
* * *
Однажды жена лежала на диване и читала книгу, а я возился в это время с крахмальной сорочкой, ворот которой с ослиным упрямством отказывался сойтись на моей шее.
«Сойдись, проклятое белье. – бормотал я просящим голосом. – Ну, что тебе стоит сойтись, чтоб ты пропало!»
Сорочка, очевидно, не привыкла к брани и попрекам, потому что обиделась, сдавила мое горло, а когда я, задыхаясь, дернул ворот, петля для запонки лопнула.
«Чтоб ты лопнула! – разозлился я. – Впрочем, ты уже сделала это. Теперь, чтобы досадить тебе, придется снова зашить петлю».
Я подошел к жене:
– Катя! Зашей мне эту петлю.
Жена, не поднимая от книги головы, ласково пробормотала:
– Нет, я этого не сделаю.
– Как не сделаешь?
– Да так. Зашей сам.
– Милая! Но ведь я не могу, а ты можешь.
– Да, – сказала она грустно. – Вот именно поэтому ты и должен сам сделать это. Конечно, я могла бы зашить эту петлю. Но ведь я не долговечна! Вдруг я умру, ты останешься одинок – и что же! Ничего не умеющий, избалованный, беспомощный перед какой-то лопнувшей петлей – будешь ты плакать и говорить: «Зачем, зачем я не привыкал раньше к этому?..» Вот почему я и хочу, чтобы ты сам делал это.
Я залился слезами и упал перед женой на колени:
– О, как ты добра! Ты даже заглядываешь за пределы того ужасного, неслыханного случая, когда ты покинешь этот мир! Чем отблагодарю я тебя за эту любовь и заботливость?!
Жена вздохнула, снова взялась за книгу, а я сел в уголку и. достав иголку, стал тихонько зашивать сорочку. К вечеру все было исправлено.
Не забуду я и другого случая, который еще с большей ясностью характеризует это кроткое, любящее, до смешного заботливое существо.
Я получил от одного из своих друзей подарок ко дню рождения: бриллиантовую булавку для галстука.
Когда я показал булавку жене, она испуганно выхватила ее из моих рук и воскликнула:
– Нет! Ты не будешь ее носить, ни за что не будешь!
Я побледнел:
– Господи! Что случилось?! Почему я не буду ее носить?
– Нет, нет! Ни за что. Твоей жизни будет грозить вечная опасность! Эта булавка на твоей груди – слишком большой соблазн для уличных разбойников. Они подсмотрят. подстерегут тебя вечером на улице и отнимут булавку, а тебя убьют.
– А что же мне… с ней делать? – прошептал я обескураженно.
– Я уже придумала! – радостно и мелодично засмеялась жена. – Я отдам ее переделать в брошку. Это к моему синему платью так пойдет!
Я задрожал от ужаса:
– Милая! Но ведь… они могут убить тебя!
Лицо ее засияло решительностью.
– Пусть! Лишь бы ты был жив, мой единственный, мой любимый. А я – что уж… Мое здоровье и так слабое… я кашляю…
Я залился слезами и бросился к ней в объятия. «Не прошли еще времена христианских мучениц», – подумал я.
Я видел ее заботливость о себе повсюду.
Она сквозила во всякой мелочи. Всякий пустяк был пронизан трогательной памятью обе мне, во всем и везде первое было – ее мысль о том, чтобы доставить мне какое-нибудь невинное удовольствие и радость.
Однажды я зашел к ней в спальню, и первое, что бросилось мне в глаза, был мужской цилиндр.
– Смотри-ка, – удивился я. – Чей это цилиндр?
Она протянула мне обе руки:
– Твой это цилиндр, мой милый!
– Что ты говоришь! Я же всегда ношу мягкие шляпы…
– А теперь – я хотела сделать тебе сюрприз и купила цилиндр. Ты ведь будешь его носить как подарок маленькой жены, не правда ли?
– Спасибо, милая… Только постой! Ведь он, кажется, подержанный! Ну конечно же подержанный.
Она положила голову на мое плечо и застенчиво прошептала:
– Прости меня… Но мне, с одной стороны, хотелось сделать тебе подарок, а с другой стороны, новые цилиндры так дороги! Я и купила по случаю.
Я взглянул на подкладку.
– Почему здесь инициалы Б. Я., когда мои инициалы – А. А.?
– Неужели ты не догадался?.. Это я поставила инициалы двух слов: «люблю тебя».
Я сжал ее в своих объятиях и залился слезами.
II
– Нет, ты не будешь пить это вино!
– Почему же, дорогая Катя?! Один стаканчик…
– Ни за что… Тебе это вредно. Вино сокращает жизнь… А я вовсе не хочу остаться одинокой вдовой на белом свете. Пересядь на это место!
– Зачем?
– Там окно открыто. Тебя может продуть.
– О, я считаю сквозняк предрассудком!
– Не говори так… Я смертельно боюсь за тебя.
– Спасибо, мое счастье. Передай-ка мне еще кусочек пирога…
– Ни-ни… И не воображай. Мучное ведет к ожирению, к тучности, а это страшно отражается на здоровье. Что я буду без тебя делать?
Я вынимал папиросу.
– Брось папиросу! Сейчас же брось. Разве ты забыл, что у тебя легкие плохие?
– Да одна папир…
– Ни крошки! Ты куда? Гулять? Нет, милостивый государь! Извольте надевать осеннее пальто. В летнем и не думайте.
Я заливался слезами и осыпал ее руки поцелуями:
– Ты – Монблан доброты!
Она застенчиво смеялась:
– Глупенький… Уж и Монблан… Вечно преувеличит!
Часто задавал я себе вопрос: «Чем и когда я отблагодарю ее? Чем докажу я. что в моей груди помещается сердце, действительно понимающее толк в доброте и человечности и способное откликнуться на все светлое, хорошее».
Однажды, во время прогулки, я подумал:
«Отчего у нас никогда не случится пожар или не нападут разбойники? Пусть бы она увидела, как я, спасший ее, сам, с улыбкой любви на устах, сгорел бы дотла или с перерезанным горлом корчился бы у ее ног, шепча дорогое имя».
Но другая мысль, здравая и практическая, налетела на свою пылкую безрассудную подругу, смяла ее под себя, повергла в прах и. победив, разлилась по утомленному непосильной работой мозгу.
«Ты дурак и эгоист, – сказала мне победительница. – Кому нужно твое перерезанное горло и языки пламени. Ты умрешь, и хорошо… Но после тебя останется бедная, бесприютная вдова, нуждающаяся, обремененная копеечными заботами…»
– Нашел! – громко сказал я сам себе. – Я застрахую свою жизнь в ее пользу!
И в тот же день все было сделано. Страховое общество выдало мне полис, который я, с радостным, восторженным лицом, преподнес жене…
* * *
Через три дня я убедился, что полис этот и вся моя жизнь – жалкая песчинка по сравнению с тем океаном любви и заботливости, в котором я начал плавать.
Раньше ее отношение и хлопоты о моих удовольствиях были мне по пояс, потом они повысились и достигали груди, а теперь это был сплошной бушующий океан доброты. иногда с головой покрывавший меня своими теплыми волнами, иногда исступленный… Это была какая-то вакханалия заботливости, бурный и мощный взрыв судорожного стремления украсить мою жизнь, сделать ее сплошным праздником.
– Радость моя! – ласково говорила она, смотря мне в глаза. – Ну. чего ты хочешь? Скажи… Может быть, вина хочешь?
– Да я уже пил сегодня, – нерешительно возражал я.
– Tы мало выпил… Что значит какие-то полторы бутылки? Если тебе это нравится – нелепо отказываться… Да, совсем забыла, – ведь я приготовила тебе сюрприз: купила ящик сигар – крепких-прекрепких!..
* * *
Я чувствую себя в раю.
Я объедаюсь тяжелыми пирогами, часами просиживаю у открытых окон, и сквозной ветер ласково обдувает меня… Малейшая моя привычка и желание раздувается в целую гору.
Я люблю теплую ванну – мне готовят такую, что я из нее выскакиваю красный, как индеец. Я раньше всегда отказывался от теплого пальто, предпочитая гулять в осеннем. Теперь со мной не только не спорят, но даже иногда снабжают летним.
– Какова нынче погода? – спрашиваю я у жены.
– Тепло, милый. Если хочешь – можно без пальто.
– Спасибо. А что это такое – беленькое с неба падает? Неужели снег?
– Ну уж и снег! Он совсем теплый.
Однажды я выпил стакан вина и закашлялся.
– Грудь болит. – сказал я.
– Попробуй покурить сигару, – ласково гладя меня по плечу, сказала жена. – Может, пройдет.
Я залился слезами благодарности и бросился в ее объятия.
Как тепло на любящей груди…
Женитесь, господа, женитесь.
«Сатирикон», 1910, № 18
Виктор Поликарпович
В один город приехала ревизия… Отавный ревизор был суровый, прямолинейный, справедливый человек с громким, властным голосом и решительными поступками, приводившими в трепет всех окружающих.
Главный ревизор начал ревизию так: подошел к столу, заваленному документами и книгами, нагнулся каменным, бесстрастным, как сама судьба, лицом к какой-то бумажке, лежавшей сверху, и лязгнул отрывистым, как стук гильотинного ножа, голосом:
– Приступим-с.
Содержание первой бумажки заключалось в том, что обыватели города жаловались на городового Дымбу, взыскавшего с них незаконно и неправильно триста рублей «портового сбора на предмет морского улучшения».
«Во-первых, – заявляли обыватели, – никакого моря у нас нет… Ближайшее море за шестьсот верст через две губернии, и никакого нам улучшения не нужно; во-вторых, никакой бумаги на это взыскание упомянутый Дымба не предъявил, а когда у него потребовали документы – показал кулак, что, как известно по городовому положению, не может служить документом на право взыскания городских повинностей; и, в-третьих, вместо расписки в получении означенной суммы он, Дымба, оставил окурок папиросы, который при сем прилагается».
Главный ревизор потер руки и сладострастно засмеялся. Говорят, при каждом человеке состоит ангел, который его охраняет. Когда ревизор так засмеялся, ангел городового Дымбы заплакал.
– Позвать Дымбу! – распорядился ревизор.
Позвали Дымбу.
– Здравия желаю, ваше превосходительство!
– Ты не кричи, брат, так, – зловеще остановил его ревизор. – Кричать после будешь. Взятки брал?
– Никак нет.
– А морской сбор?
– Который морской, то взыскивал по приказанию начальства. Сполнял, вашество, службу. Их высокородие приказывали.
Ревизор потер руки профессиональным жестом ревизующего сенатора и залился тихим смешком.
– Превосходно… Попросите-ка сюда его высокородие. Никаноров, напишите бумагу об аресте городового Дым-бы как соучастника.
Городового увели.
Когда его уводили, явился и его высокородие… Теперь уже заливались слезами два ангела: городового и его высокородия.
– Из… ззволили звать?
– Ох, изволил. Как фамилия? Пальцын? А скажите, господин Пальцын, что это такое за триста рублей морского сбора? Ась?
– По распоряжению Павла Захарыча, – приободрившись, отвечал Пальцын. – Они приказали.
– А-а. – И с головокружительной быстротой замелькали трущиеся одна об другую ревизоровы руки. – Прекрасно-с. Дельце-то начинает разгораться. Узелок увеличивается, вспухает… Хе-хе. Никифоров! Этому – бумагу об аресте, а Павла Захарыча сюда ко мне… Живо!
Пришел и Павел Захарьгч.
Ангел его плакал так жалобно и потрясающе, что мог тронуть даже хладнокровного ревизорова ангела.
– Павел Захарович? Здравствуйте, здравствуйте… Не объясните ли вы нам, Павел Захарович, что это такое «портовый сбор на предмет морского улучшения»?
– ГМ… Это взыскание-с.
– Знаю, что взыскание. Но – какое?
– Это-с… во исполнение распоряжения его превосходительства.
– А-а-а… Вот как? Никифоров! Бумагу! Взять! Попросить его превосходительство!
Ангел его превосходительства плакал солидно, с таким видом, что нельзя было со стороны разобрать: плачет он или снисходительно улыбается.
– Позвольте предложить вам стул… Садитесь, ваше превосходительство.
– Успею. Зачем это я вам понадобился?
– Справочка одна. Не знаете ли вы, как это понимать: взыскание морского сбора в здешнем городе?
– Как понимать? Очень просто.
– Да ведь моря-то тут нет!
– Неужели? Пи… А ведь в самом деле, кажется, нет. Действительно нет.
– Так как же так – «морской сбор»? Почему без расписок, документов?
– А?
– Я спрашиваю – почему «морской сбор»?!
– Не кричите. Я не глухой.
Помолчали. Ангел его превосходительства притих и смотрел на все происходящее широко открытыми глазами, выжидательно и спокойно.
– Ну?
– Что «ну»?
– Какое море вы улучшали на эти триста рублей?
– Никакого моря не улучшали. Это так говорится – море.
– Ага. А деньги-то куда делись?
– На секретные расходы пошли.
– На какие именно?
– Вот чудак-человек! Да как же я скажу, если они секретные!
– Такс…
Ревизор часто-часто потер руки одну о другую.
– Так-с. В таком случае, ваше превосходительство, вы меня извините… обязанности службы… я принужден буду вас, как это говорится, арестовать. Никифоров!
Его превосходительство обидчиво усмехнулся:
– Очень странно: проект морского сбора разрабатывало нас двое, а арестовывают меня одного.
Руки ревизора замелькали, как две юрких белых мыши.
– Ага! Так, так… Вместе разрабатывали?! С кем?
Его превосходительство улыбнулся:
– С одним человеком. Не здешний. Питерский, чиновник.
– Да-а? Кто же этот человечек?
Его превосходительство помолчал и потом внятно сказал, прищурившись в потолок:
– Виктор Поликарпович.
Была тишина. Семь минут.
Нахмурив брови, ревизор разглядывал с пытливостью и интересом свои руки… И нарушил молчание:
– Так, так… А какие были деньги получены: золотом или бумажками?
– Бумажками.
– Ну, раз бумажками – тогда ничего. Извиняюсь за беспокойство, ваше превосходительство. Гм… гм…
Ангел его превосходительства усмехнулся ласково-ласково.
– Могу идти?
Ревизор вздохнул:
– Что ж делать… Можете идти.
Потом свернул в трубку жалобу на Дымбу и, приставив ее к глазу, посмотрел на стол с документами.
Подошел Никифоров:
– Как с арестованными быть?
– Отпустите всех… Впрочем, нет! Городового Дымбу на семь суток ареста за курение при исполнении служебных обязанностей. Пусть не курит… Кан-налья!
И все ангелы засмеялись, кроме Дымбиного.
«Сатирикон», 1910, № 30
«Аполлон»
Однажды в витрине книжного магазина я увидел книгу… По наружному виду она походила на солидный, серьезный каталог технической конторы, что меня и соблазнило, так как я очень интересуюсь новинками в области техники.
А когда мне ее показали ближе, я увидел, что это не каталог, а литературный ежемесячный журнал.
– Как же он… называется? – растерянно спросил я.
– Да ведь заглавие-то на обложке!
Я внимательно всмотрелся в заглавие, перевернул книгу боком, потом вниз головой и, заинтересованный, сказал:
– Не знаю! Может быть, вы будете так любезны посвятить меня в заглавие, если, конечно, оно вам известно?.. Со своей стороны, могу дать вам слово, что, если то, что вы мне сообщите, секрет, я буду свято хранить его.
– Здесь нет секрета, – сказал приказчик. – Журнал называется «Аполлон», а если буквы греческие, то это ничего… Следующий номер вам дастся гораздо легче, третий еще легче, а дальше все пойдет как по маслу.
– Почему же журнал называется «Аполлон», а на рисунке изображена пронзенная стрелами ящерица?..
Приказчик призадумался:
– Аполлон – бог красоты и света, а ящерица – символ чего-то скользкого, противного… Вот она, очевидно, и пронзена богом света.
Мне понравилась эта замысловатость.
Когда я издам книгу своих рассказов под названием Скрежет», то на обложке попрошу нарисовать барышню, входящую в здание зубоврачебных курсов…
Заинтересованный диковинным «Аполлоном», я купил журнал и ушел.
Первая статья, которую я начал читать – Иннокентия Анненского, – называлась «О современном лиризме».
Первая фраза была такая:
«Жасминовые тирсы наших первых мэнад примахались быстро…»
Мне отчасти до боли сделалось жаль наш бестолковый русский народ, а отчасти было досадно: ничего нельзя поручить русскому человеку… Дали ему в руки жасминовый тирс, а он обрадовался – и ну махать им, пока при-махал этот инструмент окончательно.
Фраза, случайно выхваченная мною из середины «лиризма», тоже не развеселила меня:
«В русской поэзии носятся частицы теософического кокса, этого буржуазнейшего из Антисмертинов…»
Это было до боли обидно.
Я так расстроился, что дальше даже не мог читать статьи «О современном лиризме»…
* * *
Неприятное чувство сгладила другая статья: «В ожидании гимна Аполлону».
Я человек очень жизнерадостный, и веселье бьет во мне ключом, так что мне совершенно по вкусу пришлось предложение автора:
«Так как танец есть прекраснейшее явление в жизни, то нужно сплетаться всем людям в хороводы и танцевать. Люди должны сделаться прекрасными, непрестанно во всех своих действиях, и танец будет законом жизни».
Последующие слова автора относительно зажжения алтарей, учреждения обетных шествий и плясов привели меня в решительный восторг.
«Действительно! – думал я. – Как мы живем… Ни тебе удовольствия, ни тебе веселья. Все ползают на земле, как умирающие черви, уныние сковывает костенеющие члены… Нет, решительно, обетные шествия и плясы – вот то, что выведет нас на новую дорогу».
Дальше автор говорил:
«Не случайно происходит за последние годы повышение интереса к танцу…»
«Вот оно! – подумал я. – Начинается!»
У меня захватило дыхание от предвкушения близкого веселья, и я должен был сделать усилие, чтобы заставить себя перейти к следующей статье:
«О театре».
* * *
Автор статьи о театре видел единственное спасение и возрождение театра в том, чтобы публика участвовала в действии наравне с актерами.
Идея мне понравилась, но многое показалось неясным: будет ли публика на жалованье у дирекции театра, или актеры будут уравнены с публикой в правах тем, что им придется приобретать в кассе билеты «на право игры»… И как отнесутся актеры к той ленивой, инертной части публики, которая предпочтет участию в игре – простое глазение на все происходящее?..
Впрочем, я вполне согласен с автором, что важна идея, а детали можно разработать после.
* * *
Вечером я поехал к одним знакомым и застал у них гостей.
Все сидели в гостиной небольшими группами и вели разговор о бюрократическом засилье, указывая на примеры Англии и Америки.
– Господа! – предложил я. – Не лучше ли нам сплестись в радостный хоровод и понестись в обетном плясе к Дионису?!
Мое предложение вызвало недоумение.
– То есть?..
– В нашей повседневности есть плясовой ритм. Сплетенный хоровод должен нестись даже в будничной жизни, перейдя с подмостков в жизнь… Позвольте вашу руку, мадам!.. Вот так… Господа! Ну зачем быть такими унылыми?.. Возьмите вашу соседку за руку. Что вы смотрите на меня так недоумевающе? Готово? Ну, теперь можете нестись в радостном хороводе. Господа… Нельзя же так!.








