Текст книги "Сатирикон и сатриконцы"
Автор книги: Александр Куприн
Соавторы: Иван Бунин,Александр Грин,Самуил Маршак,Леонид Андреев,Аркадий Аверченко,Илья Эренбург,Владимир Маяковский,Осип Мандельштам,Саша Черный,Алексей Ремизов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Ответствуй, гражданин, могла б стоять вселенна.
Когда б полиция преступный элемент
По тюрьмам не сажала каждоденно?
Нет – утонул бы мир в крови в один момент!
И если у тебя к законности привычка
В душе крепка и ты не идиот.
Ты не подумаешь, что жалкая отмычка,
Хотя б английская, пробьет закона свод.
И если ты не слеп, и если видят очи
И утра яркий свет, и сумрак тихий ночи.
Ужели скажешь ты, что жулика фонарь
Затмит свет истины?.. Алтарь – всегда алтарь!
Скажите мне вы, нежные супруги.
Когда, довольные, идете вы в постель,
А за окном беснуется метель,
Вы думали ль о том, кто там, под флером вьюги.
Стоит один, уставя на панель
Свой кроткий взор, борясь со сном злодейским?
Вы думали ль, что вы хранимы полицейским?!
А вы, любители валют, процентов, рент.
Кому стук счет милей, чем кастаньеты, —
Вы думали ль о том, что к вам в любой момент
Ворваться могут те, кто обществом отпеты.
Что вашей кассы сталь соломой станет ломкой
Пред их отмычкою, стамескою и фомкой?!
О, если думали, то заклинаю вас.
Не собирайтеся там, где не нужно, скопом!
Для каждого найдется свой указ:
Дворянам – барское, холопское – холопам.
Ее удел – все знать и превратить суметь
Преступных в честных, буйных – в чинных…
Уловлен ты в ее живую сеть,
Живи спокойной жизнью душ невинных.
Читай цензурное, люби и будь любим,
И сладок для тебя отчизны станет дым.
«Сатирикон», 1912, № 21
Алексей РЕМИЗОВ
Про мертвеца и про разбойников
Сказка
Жил-был человек тихий и работящий. Никитой звали. Изба его стояла на пустом месте, и вокруг на много верст жилья никакого. У Никиты было два сына – в зыбке и годовой – да дочь трех лет.
Раз Никита, поужинав, как спать ложиться, говорит хозяйке:
– Я завтра, Аграфена, помру, положи меня под образа и трое суток кади.
И как сказал, так и вышло: ночь проспал хорошо, ни на что не жаловался, а к утру, смотрят, чуть теплый – помер. Аграфена сейчас его под образа на лавку и кадить принялась. Двое суток кадила, а на третьи запамятовала: и то сделай, и другое, с ребятами и не то забудешь, – да и подумать надо, нынче и птица думает.
Ходит девчонка по избе и говорит:
– Маменька, отец-то жив, сел.
– Что ты, глупая, сел! Помер ведь.
А сама как заглянула в горницу, а Никита на лавке сидит, зубы бруском точит. Схватила девчонку да скорей на печку, окрестилась. Сидят на печке, не пикнут.
Наточил Никита зубы, встал с лавки и прямо к зыбке, съел ребенка, поймал другого – по полу ползал, – и этого съел, схватил из зыбки пеленки и пеленки съел, стал печь грызть.
– Господи! – замолилась Аграфена угодникам. – Принеси какого крещеного человека, спаси меня!
И отворились тут двери, входит Егорий Храбрый. Взял святой Егорий свое копье, ударил по голове мертвеца.
– Провались ты сквозь пол и сквозь землю в предвечную муку, окаянный!
Мертвец присел – только зубом скрипнул – и провалился.
А Егорий пошел из избы.
Аграфена-то думала, что это простой человек, ну кликать – не откликается. И напал на нее страх, думает: «Придет Никита, съест и меня». Слезла с печки да с девчонкой бежать. До росстаней добежала, передохнула. Пошли лесом.
Шли, шли и видят: идут навстречу старичок и старушка, кланяются низко.
– Заходите, – говорят, – к нам пообедать.
Аграфена было на попятный: чего-то все страх берет, а потом согласилась – голод-то не тетка, – согласишься, да и старичок и старушка очень уж ласковые.
Привели их в дом, а дом на столбах стоит, высокий, преогромный, посадили за стол, щей налили, белого хлеба принесли, говядину принесли. Смотрит Аграфена: человечьи руки-ноги вареные, и не стала есть, думает: «Попали мы к разбойникам». Девчонка ест себе, очень проголодалась.
А старичок и старушка ходят круг стола, потчуют. А как обед кончился, повели гостей в странную горницу: постели уж постланы.
– Отдыхайте, – говорят, – с дороги, с пути, тут вам будет тепленько…
Да горницу и заперли.
Аграфена уложила девчонку, сама спать не может, все слушает. Разметалась девчонка, спит сладко. Вечер стал. И понаехало народу – шум, гром, хлопотня, говор. Один хвастает, уж убил стольких-то, другой хвастает, что ограбил стольких-то. Все хвастают, все делов наделали.
– Мы и никуда не ходили, не ездили, а две тетерки к нам сами прилетели! – говорят старичок да старушка… Смеются, старые.
Тут разбойники повскакали: всем охота тетерок посмотреть. А старичок со старушкой шасть в горницу, нащупали девчонку и потащили на кухню, люлюкают. Топится печка, и чугун кипит, девчонку пихнули в чугун, закричала девчонка по-худому, и недолго кричала, умертвилась. Вынесли ее на тарелке – сели ужинать. Пили, ели, похваливали. Наелись досыта и спать улеглись.
Вот как спать-то улеглись, да захрапел весь дом, поднялась Аграфена, обезумела, выломала железные рамы, спустилась на землю, не помнит, как шла.
Наутро пришла в город, заявила будочнику. Будочник сейчас Аграфену на извозчика и в самую главную часть, сам сдал ее самому главному будочнику. Аграфена и этому все рассказала.
– Не врешь ли ты? – усомнился главный будочник. – Нынче велено строго: прямо без всяких разговоров подкатим бочку пороха под разбойничий дом, зажжем порох, и разлетится дом на пять частей огнем и пылью, и пеплу не останется.
Снарядились будочники все, сколько было, из всех пяти частей, и поскакали по горячему следу на то место, где жили старичок со старухой, а Аграфену отпустили с миром на все четыре стороны. Подступили они к разбойничьему дому, выкатили бочку и уж спичку чиркнули, чтобы порох зажечь, а разбойники – как посыпят из окон золото, так дождем все кругом и засыпали.
И вернулись будочники в город, а следов разбойничьих никаких не осталось. – чисто.
«Сатирикон», 1909, № 35

Александр РОСЛАВЛЕВ
Карлики
Карлик с карлицей поют
И танцуют на столе.
Ах, как весело живут
Люди на земле!
Карлик с карлицей смешны.
Мы – их зрители – смешней.
Жизнь – не шутка ль Сатаны
От начала дней?..
«Сатирикон», 1909, № 11
Маргаритки
Песенка
Обрывая маргаритку
Лепесток за лепестком,
Панну Зосю у калитки
Поджидал я вечерком.
Истомило ожиданье…
Снова «любит», снова «нет».
Неизменное гаданье.
Вечно-призрачный ответ.
Обманула сердце сказка.
Панна Зося не пришла,
И пленительная ласка,
Не расцветши, отцвела.
Что же Зосе помешало.
Чем развеян милый сон,
Или ей, плутовке, мало.
Что поэт в нее влюблен?
Уж не тот ли сладкоокий.
Точно пряничный – гусар?
Так я думал – и жестокий
Наносил себе удар.
От моих ревнивых пыток,
От моей любви смешной
У калитки маргариток
Не осталось ни одной.
«Сатирикон» 1909, № 31
Весенние песенки
1. Бык
Поклонился цветик полю.
Подарил пчеле душок.
Выходи-ка, бык, на волю
На зеленый бережок.
Словно пава, жарко глядя.
По той ходит стороне.
Ах, изводушка, досада,
Помешала речка мне.
Как тут быть, полезу в воду.
Лишь покличь да помани.
Не сыскать на речке броду —
Только омуты одни…
Попил бык, и стало мелко.
Малость выше локотка…
Ты играй, моя сопелка.
Весели за то быка.
2. Бубенец
Бубенец, мой бубенец.
Ты звени звончее.
Чтоб со мною молодец
Был бы побойчее.
Бубенец, мой бубенец.
Раззвони ты свету —
Так пригож мой молодец.
Что пригожей нету.
Бубенец, мой бубенец,
Знаем мы с тобою,
Что в скворешницу скворец
Прилетит весною.
«Новый Сатирикон», 1918, № 10
Сороки
Огнеокие
Прилетели сороки.
Сорок сорок.
Принесли златобокие
Райский цветок.
Синий цветок от синего древа.
Раскройся же, древнее жаркое чрево
Матери нашей земли.
Прими благодарный цветок.
Что сороки тебе принесли.
Сорок сорок.
Закипит облаками
И взыграет ручьями
Озарь-весна.
От цветка будет сила.
Мера солнцева пыла
Для чуда-зерна.
Огнеокие
Прилетели сороки.
Сорок сорок.
Принесли златобокие
Райский цветок.
«Новый Сатирикон», 1918, № 16
ТЭФФИ
Песенка о хитрой канониссе
и скромном аббате
У хитрой канониссы
Лисы-Алисы
Случился пустяк —
Потерялся башмак.
Бранится канонисса
Лиса-Алиса
И так, и сяк,
И уж не знаю – как!
Послали за аббатом,
За братом Калистратом.
Пришел помочь —
Проискал всю ночь.
Всю рясу перемазал,
Так ползал он и лазал —
И так, и сяк,
И уж не знаю – как!
Уж брезжил свет в окошко,
Как у Лисы на ножке —
Он не дурак —
Вдруг нашел башмак…
И что всех удивило —
Она ж его бранила
И так, и сяк,
И уж не знаю – как!
«Сатирикон», 1909, № 17
* * *
Мой черный карлик целовал мне ножки.
Он был всегда так ловок и так мил!..
Мои браслетки, кольца, серьги, брошки
Он убирал и в сундучке хранил.
Но в черный день печали и тревоги
Мой карлик вдруг поднялся и подрос…
Вотще ему я целовала ноги —
И сам ушел, и сундучок унес!
«Сатирикон», 1909, № 18
* * *
У маменьки своей спросило раз дитя.
От робости смущаясь и краснея:
«Скажите мне всю правду, не шутя,
Отцом иль матерью – кем быть труднее?»
Молчала мать, не зная, что сказать.
Но гувернантка молвила беспечно:
«Давно тебе самой пора бы знать,
Что матерью труднее быть, конечно.
Когда бы ты историю прочла.
Тебе б ясна была тому причина:
Ведь папой в Риме женщина была,
А мамой – ни один мужчина!»
«Сатирикон», 1910, № 5
* * *
Мне сегодня как будто одиннадцать лет —
Так мне просто, так пусто, так весело!
На руке у меня из стекляшек браслет,
Я к нему два колечка привесила.
Вы звените, звените, колечки мои,
Тешьте сердце веселой забавою.
Я колечком одним обручилась любви,
А другим повенчалась со славою.
Засмеюсь, разобью свой стеклянный браслет,
Станут кольца мои расколдованы,
И раскатятся прочь, и пусть сгинет их след
Оттого, что душе моей имени нет
И что губы мои не целованы!
1915
* * *
Я сердцем кроткая была,
Я людям зла не принесла,
Я только улыбалась им
И тихим снам своим…
И не взяла чужого я.
И травка бледная моя.
Что я срывала у ручья, —
И та была – ничья…
Когда твой голос раздался,
Я только задрожала вся,
Я только двери отперла…
За что я умерла?
1923
Человекообразные
Предисловие
Вот как началось.
«Сказал Бог: сотворю человека по образу Нашему и по подобию Нашему» (Бытие 1, 26).
И стало так. Стал жить и множиться человек, передавая от отца к сыну, от предков к потомкам живую горящую душу – дыханье Божие.
Вечно было в нем искание Бога и в признании и в отрицании, и не меркнул в нем дух Божий вовеки.
Путь человека был путь творчества. Для него он рождался, и цель его жизни была в нем. По преемству духа Божия он продолжал созидание мира.
«И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду ее, скотов и гадов и зверей земных по роду их» (Бытие 1,24).
И стало так.
Затрепетало влажное, еще не отвердевшее тело земное, и закопошилось в нем желание жизни движущимися мерцающими точками – коловратками. Коловратки наполняли моря и реки, всю воду земную, и стали искать, как им овладеть жизнью и укрепиться в ней.
Они обратились в аннелид, в кольчатых червей, в девятиглазых с дрожащими чуткими усиками, осязающими малейшее дыхание смерти. Они обратились в гадов, амфибий, и выползали на берег, и жадно ощупывали землю перепончатыми лапами, и припадали к ней чешуйчатой грудью. И снова искали жизнь и овладевали ею.
Одни отрастили себе крылья и поднялись на воздух, другие поползли по земле, третьи закостенили свои позвонки и укрепились на лапах. И все стали приспособляться, и бороться, и жить.
И вот, после многовековой работы, первый усовершенствовавшийся гад принял вид существа человекообразного. Он пошел к людям и стал жить с ними. Он учуял. что без человека ему больше жить нельзя, что человек поведет его за собой в царство духа, куда человекообразному доступа не было. Это было выгодно и давало жизнь. У человекообразных не было прежних чутких усиков, но чутье осталось.
* * *
Люди смешались с человекообразными. Заключали с ними браки, имели общих детей. Среди детей одной и той же семьи приходится часто встречать маленьких людей и маленьких человекообразных. И они считаются братьями.
Но есть семьи чистых людей и чистых человекообразных. Последние многочисленнее, потому что человекообразное сохранило свою быстроразмножаемость еще со времени кольчатого девятиглазного периода. Оно и теперь овладевает жизнью посредством количества и интенсивности своего жизнежелания.
* * *
Человекообразные разделяются на две категории: человекообразные высшего порядка и человекообразные низшего порядка.
Первые до того приспособились к духовной жизни, так хорошо имитируют различные проявления человеческого разума, что для многих поверхностных наблюдателей могут сойти за умных и талантливых людей.
Но творчества у человекообразных быть не может, потому что у них нет великого Начала. В этом их главная мука. Они охватывают жизнь своими лапами, крыльями, руками, жадно ощупывают и вбирают ее, но творить не могут.
Они любят все творческое, и имя каждого гения окружено венком из имен человекообразных.
Из них выходят чудные библиографы, добросовестные критики, усердные компиляторы и биографы, искусные версификаторы.
Они любят чужое творчество и сладострастно трутся около него.
Переписать стихи поэта, написать некролог о знакомом философе или, что еще отраднее, – личные воспоминания о талантливом человеке, в которых можно писать «мы», сочетать в одном свое имя с именем гения. Сладостная радость жужелицы, которая думает об ангеле: «Мы летаем!..»
В последнее время стали появляться странные, жуткие книги. Их читают, хвалят, но удивляются. В них все. И внешняя оригинальность мысли, и мастерская форма изложения. Стихи со всеми признаками принадлежности их к модной школе. Но чего-то в них не хватает. В чем дело?
Это – приспособившиеся к новому движению человекообразные стали упражняться.
* * *
Человекообразные низшего порядка менее восприимчивы. Они все еще ощупывают землю и множатся, своим количеством овладевая жизнью.
Они любят приобретать вещи, всякие осязаемые твердые куски, деньги.
Деньги они копят не сознательно, как человек, желающий власти, а упрямо и тупо, по инстинкту завладевания предметами. Они очень много едят и очень серьезно относятся ко всяким жизненным процессам. Если вы вечером где-нибудь в обществе скажете: «Я сегодня еще не обедал», – вы увидите, как все человекообразные повернут к вам головы.
* * *
Человекообразное любит труд. Труд – это его инстинкт. Только трудом может оно добиться существования человеческого, и оно трудится само и заставляет других трудиться в помощь себе.
Одна мгновенная творческая мысль гения перекидывает человечество на несколько веков вперед по той гигантской дороге, по которой должно пробраться человекообразное при помощи перепончатых лап, тяжелых крыл, кольчатых извивов и труда бесконечного. Но оно идет всегда по той же дороге, вслед за человеком, и все, что брошено гением во внешнюю земную жизнь, – делается достоянием человекообразного.
* * *
Человекообразное движется медленно, усваивает с трудом и раз приобретенное отдает и меняет неохотно.
Человек ищет, заблуждается, решается, создает закон – синтез своего искания и опыта.
Человекообразное, приспособляясь, принимает закон, и когда человек, найдя новое, лучшее, разрушает старое. – человекообразное только после долгой борьбы отцепляется от принятого. Оно всегда последнее во всех поворотах пути истории.
Там, где человек принимает и выбирает, – человекообразное трудится и приспособляется.
* * *
Человекообразное не понимает смеха. Оно ненавидит смех, как печать Бога на лице души человеческой.
В оправдание себе оно оклеветало смех, назвало его пошлостью и указывает на то, что смеются даже двухмесячные младенцы. Человекообразное не понимает, что есть гримаса смеха, мускульное бессознательное сокращение, встречающееся даже у собак, и есть истинный, сознательный и не всем доступный духовный смех, порождаемый неуловимо-сложными и глубокими процессами.
Когда люди видят что-нибудь уклоняющееся от истинного, предначертанного, уклоняющееся неожиданно-некрасиво, жалко, ничтожно, и они постигают это уклонение, – душой их овладевает бурная экстазная радость. торжество духа, знающего истинное и прекрасное. Вот психическое зарождение смеха.
У человекообразного, земнорожденного, нет духа и нет торжества его – и человекообразное ненавидит смех.
Вспомните – в смеющейся толпе всегда мелькают недоуменно-тревожные лица. Кто-то спешит заглушить смех, переменить разговор. Вспомните – сверкают злые глаза и сжимаются побледневшие губы…
Некоторые породы человекообразных, отличающиеся особой приспособленностью, уловили и усвоили внешний симптом и проявление смеха. И они смеются.
Скажите такому человекообразному: «Слушайте! Вот смешной анекдот». – и оно сейчас же сократит мускулы лица и издаст смеховые звуки.
Такие человекообразные смеются очень часто, чаще самых веселых людей, но всегда странно – или не узнав еще причины, или без причины, или позже общего смеха.
В театре на представлении веселого водевиля или фарса – прислушайтесь: после каждой шутки вы услышите два взрыва смеха. Сначала засмеются люди, за ними человекообразные.
* * *
Человекообразное не знает любви.
Ему знакомо только простое, не индивидуализирующее половое чувство. Чувство это грубое и острое обычно у человекообразных, как инстинкт завладевания землею и жизнью. Во имя его человекообразное жертвует многим, страдает и называет это своею любовью. Любовь эта исчезает у него, как только исполнит свое назначение, то есть даст ему возможность размножиться. Человекообразное любит вступать в брак и блюсти семейные законы.
Детей они ласкают мало. Больше «воспитывают». О жене говорят: «она должна любить мужа». Нарушение супружеской верности осуждают строже, чем люди, как и вообще нарушение всякого закона. Боятся, что, испортив старое, придется снова приспособляться.
Человекообразные страстно любят учить. Из них многие выходят в учителя, в профессора. Уча – они торжествуют. Говоря чужие слова ученикам, они представляют себе, что это их слова, ими созданные.
* * *
За последнее время они размножились. Есть неоспоримые приметы. Появились их книги в большом количестве. Появились кружки. Почти вокруг каждого сколько-нибудь выдающегося человека сейчас же образуется кружок, школа. Это все стараются человекообразные.
Они притворяются теперь великолепно, усвоили себе ухватки настоящего человека. Они лезут в политику, стараются пострадать за идею, выдумывают новые слова или дико сочетают старые, плачут перед Сикстинской мадонной и даже притворяются развратниками.
Они стали выдумывать оригинальности. Они крепнут все более и более и скоро задавят людей, завладеют землею. Уже много раз приходилось человеку преклоняться перед их волей, и теперь уже можно думать, что они сговорились и не повернут больше за человеком, а будут стоять на месте и его остановят. А может быть, кончат с ним и пойдут назад отдыхать.
Многие из них уже мечтают и поговаривают о хвостах и лапах…
1911
Седая быль
Часто приходится слышать осуждения по адресу того или другого начальствующего лица. Зачем, мол, выносят неправильные резолюции, из-за которых неповинно страдают мелкие служащие и подчиненные.
Ах, как все эти суждения легкомысленны и скороспелы!
Вы думаете, господа, что так легко быть лицом начальствующим? Подумайте сами: вот мы с вами можем обо всем рассуждать и так и этак, через пятое на десятое, через пень-колоду, ни то ни се, жевать сколько вздумается в завуалированных полутонах.
Суждение же лица начальствующего должно быть, прежде всего, категорическим.
– Бр-р-раво, ребята!
На что ответ:
– Рады стараться!..
– Ты это как мне смел!
– Виноват, ваше-ство…
И больше ничего. Никаких полутонов и томных медитаций. Все ясно, все определенно. Козлища налево – овцы направо.
А легко ли это?
Ведь тут, если сделаешь ошибку, так прямо через весь меридиан, от полюса до полюса. Дух захватывает!
Слышала я на днях историю, приключившуюся давно, лет двадцать пять тому назад, с одним начальником губернии, человеком, стоящим на своем посту во всеоружии категорического суждения.
Это факт, это седая быль. Если не седая от времени (ей ведь всего двадцать пять лет), то от скорби и тихого ужаса.
Дело происходило зимой в большом губернском городе. в зале благороднейшего городского собрания.
Сидели за столом почтенные люди и играли в карты. Были среди них, между прочим, железнодорожный начальник и начальник тюрьмы.
Разговор коснулся снежных заносов.
– А у нас-то какая беда! – сказал вдруг железнодорожник. – Занесло поезд. Стоит в степи второй день, и ничего поделать не можем. Рабочих рук нет.
Услышав это, начальник тюрьмы подумал минутку и затем произнес роковую в своей жизни фразу:
– Пожертвуйте рублей сто, я пошлю сегодня же ночью своих арестантов, они вам живо путь расчистят.
Железнодорожник обрадовался, согласился и поблагодарил за предложение:
– Вот выручите-то нас! Подумайте только: ведь поезд-то пассажирский! Люди голодают там, в снегу!
– Будьте спокойны. Все устрою.
Начальник тюрьмы в ту же ночь отправил на путь своих арестантов с лопатами, и те благополучно откопали поезд, который с триумфом и с голодными, иззябшими пассажирами прикатил в город.
Доложили о происшедшем губернатору.
Тот остался очень доволен поведением начальника тюрьмы.
– Молодец! А? Какова находчивость! А? Какова сообразительность! А? Нужно непременно исхлопотать для него что-нибудь такое-эдакое! Молодчина Журавлихин. Мол-лодчина!
Так ликовал начальник губернии, а в это же самое время вице-губернатор слушал с ужасом доклад одного из своих подчиненных. Докладывалось о том, как начальник тюрьмы вывез ночью из города всех арестантов, на что по закону ни малейшего права не имел, что явно нарушает закон и должно немедленно повлечь надлежащее наказание.
Вице-губернатор поскакал к губернатору.
Тот встретил его словами:
– Мол-лодчина у меня Журавлихин! Надо ему что-нибудь такое-эдакое! Непременно надо! Мол-лодчина!
Вице-губернатор опешил:
– Да знаете ли вы, ваше превосходительство, что он вчера ночью сделал? Он противозаконно вывез всех арестантов из города! Ведь это же нарушение закона!
– О? – удивился губернатор. – Нарушение закона? Да как же он мне смел! Да я его за это и так и эдак! Позвать сюда Журавлихина!
И Журавлихин получил такой разнос, что потом два дня ставил припарки к печени.
Через несколько дней встречается губернатор с железнодорожником. В разговоре жалуется на нервное расстройство.
– Покою нет! Тут еще Журавлихин, кажется, по вашей же милости набезобразничал. Вывез ночью арестантов из города! Изволите ли видеть, фокусник какой нашелся!
Железнодорожник удивился:
– Да что вы! Какое же здесь противозаконие! Ведь он же их вез в арестантском вагоне и под конвоем. А арестантский вагон – это та же тюрьма.
– О? – обрадовался губернатор. – Та же тюрьма? Мол-лодчина у меня Журавлихин, вот-то молодчина! Нужно ему непременно что-нибудь такое-эдакое! Конечно, арестантский вагон – та же тюрьма. Окна с решетками! Мол-лодчина! Позвать сюда Журавлихина!
Не прошло и недели, как вице-губернатор, обеспокоенный медлительностью своего начальника в столь вопиющем деле, как нарушение закона Журавлихиным, напомнил губернатору об этой печальной истории.
Но тот встретил его насмешливым хохотом:
– Никакого тут закона не нарушено. Арестантский вагон – та же тюрьма, а Журавлихин молодчина! Позвать его сюда!
Но вице-губернатор не уступал:
– По закону арестант не может отходить от своей тюрьмы дальше, чем на строго определенное количество саженей. А они там по всему пути разбрелись! При чем же здесь вагон! Ведь они не в вагоне сидели, когда поезд откапывали.
Губернатор приуныл:
– Подлец Журавлихин. И как он это смел! Позвать его сюда!
Недели через две приезжает к губернатору влиятельный генерал.
Рассказывает, как его занесло в поезде снегом, и если бы не распорядительность начальника тюрьмы, то. наверное, все пассажиры погибли бы. Рассыпался в похвалах Журавлихину, просил его отличить и отметить.
Генерал был очень важный, и губернатор отмяк снова.
– Да, действительно, Журавлихин молодец! Я и сам думал, что ему нужно что-нибудь такое-эдакое. Позвать сюда Журавлихина!
Так время шло, судьба пряла свою нить, поворачиваясь к Журавлихину то лбом, то затылком. И Журавлихин не жаловался. Так ребенок, которого по системе Кнсйпа перекладывают из холодной воды в горячую и потом опять в холодную, или умирает, или настолько великолепно закаляется, что уж его ничем не доймешь. Журавлихин закалился.
Но сам губернатор, переходя постоянно от восторга к раздражению, совсем измочалил свою душу и стал быстро хиреть.
Даже предаваясь мирным домашним развлечениям, он не мог оторвать мысли от журавлихинского дела и, в зависимости от положения этого дела, все время приговаривал:
– Нет, как он мне смел! Позвать его сюда!
Или:
– Нужно ему что-нибудь такое-эдакое. Молодчина Жу-равлихин!
Играя в карты, он вдруг с удивлением впирался взором в какого-нибудь валета и недоуменно шептал:
– Нет, как он мне смел!
Или лихо козырял, припевая:
– Молодчина!
Затем последовала катастрофа. Он увидел у знакомых в клетке попугая. Птица качалась вниз головой и повторяла попеременно то:
– Попка, дур-рак!
То:
– Дайте попочке сахару.
Какая-то смутная, подсознательная мысль колыхнула душу губернатора туманной ассоциацией. Он сел и вдруг заплакал.
– Как смеют так мучить птицу! Ведь и птица тоже человек! Тоже млекопитающийся!
И вышел в отставку, с мундиром и всеми к нему принадлежностями.
Таков седой факт, иллюстрирующий всю трудность и все ужасы обязательного по долгу службы категорического суждения,
1911

Яркая жизнь
В пять дней был создан мир.
«И увидел Бог, что хорошо», – сказано в Библии, Увидел, что хорошо, и создал человека.
Зачем? – спрашивается.
Тем не менее создал.
Вот тут и пошло. Бог видит, «что хорошо», а человек сразу увидел, что неладно. И то нехорошо, и это неправильно, и почему заветы, и для чего запреты.
А там – всем известная печальная история с яблоком. Съел человек яблоко, а вину свалил на змея. Он, мол, подстрекал. Прием, проживший многие века и доживший до нашего времени: если человек набедокурил, всегда во всем виноваты приятели.
Но не судьба человека интересует нас сейчас, а именно вопрос – зачем он был создан? Не потому ли, что и мироздание, как всякое художественное произведение, нуждалось в критике?
Конечно, не все в этом мироздании совершенно. Ерунды много. Зачем, например, у какой-нибудь луговой травинки двенадцать разновидностей и все ни к чему. И придет корова, и заберет широким языком, и слопает все двенадцать.
И зачем человеку отросток слепой кишки, который надо как можно скорее удалять?
– Ну-ну! – скажут. – Вы рассуждаете легкомысленно. Этот червеобразный отросток свидетельствует о том, что человек когда-то…
Не помню, о чем он свидетельствует, но, наверное, о какой-нибудь совсем нелестной штуке: о принадлежности к определенному роду обезьян или каких-нибудь южноазиатских водяных каракатиц. Пусть уж лучше не свидетельствует. Червеобразный! Эдакая гадость! А ведь сотворен.
Кроме дара критики, дан еще человеку дар фантазии. Критика осуждает, фантазия творит на свой лад. Поправить что-нибудь фактически, конечно, фантазия не может. И все «фактическое» большею частью так скучно и несовершенно, что принимать его в голом виде часто бывает неприятно, как нечто художественно неудачное.
И вот есть на свете натуры, которые этих нудных бытовых фактов принять не могут, не могут принять и считаться с ними не желают. Факт, по их мнению, может так же ошибиться, как и человек.
И вот они, эти люди, эстетически быта не воспринимающие, поправляют его своей фантазией (тоже для чего-то им дарованной, не хуже червеобразного отростка), и дальше живет в них этот быт, живет и распространяется уже в исправленном виде.
В просторечье называется это – враньем.
* * *
Все вышеизложенное есть только предисловие к повести о Валентине Петровне. Повести краткой, охватывающей всего только один день ее богатой событиями жизни.
Итак – живет на свете Валентина Петровна. Живет, как все мы, и шатко и валко. Это внешне. Но на самом деле жизнь ее богата содержанием, пестра и разнообразна.
Внешняя сторона ее жизни такова: ей пятьдесят пять лет (это ведь тоже относится к внешней стороне), одета она скверно, с чужого плеча, волосы у нее какие-то пестрые, лицо мятое, но выражение глаз вдохновенное.
Живет она в комнате у вдовы Парфеновой, вяжущей светры на продажу. За комнату платит не очень аккуратно, но это с ее точки зрения – пустяки. (Парфенова с этим взглядом не согласна, но пока что решила терпеть.) Занятие Валентины Петровны – продавать светры Парфеновой, шить кошельки, рисовать пошетки – словом, что подвернется. Иногда, когда работы много, она просиживает по три, четыре дня, не выходя из дому, но – пожаловаться не может – впечатлений все-таки получает массу.
– Без вас приходил почтальон, – говорит она Парфеновой. – Я не знаю, любил ли этот человек когда-нибудь, но я прочла на его энергичном лице столько самоотвержения и готовности бороться за личное счастье, какие редко приходилось мне встречать. Я долго думала о нем, и, вероятно, воспоминание о нем глубоко врежется в мою душу на всю жизнь.
Или:
– Без вас угольщик принес уголь. Знаете, меня поразили необычайно ритмические движения всего его корпуса. В нем чувствуется незаурядно талантливая натура, и пойди он по другому пути – как знать, может быть, из него вышел бы второй Ван-Дик?
Если же Валентина Петровна выходит на улицу, то достаточно ей дойти до угловой булочной, чтоб жизнь ее наполнилась впечатлениями на два дня.
Она непременно встретит какую-нибудь девушку с итальянскими глазами, рваную, но, конечно, из высшего общества, встретит девчонку, дочку зеленщицы, которая, наверное, была в детстве украдена у высокопоставленных родителей, о чем свидетельствует ее необычайного благородства нос.
Она встретит в молочной совершенно незнакомого господина, который посмотрит на нее так, как будто хочет сказать: «От меня не скрыта ваша душа. Вы нежны и одиноки, и я понимаю красоту вашей печали».
– И откуда все это у вас берется? – удивляется вдова Парфенова.
Если же Валентине Петровне доводится провести вечер в гостях, то рассказов хватает на месяц. Одна поездка чего стоила.
– Вчера в трамвае ехал какой-то военный, поскольку я могу судить по благородству его выправки. Он так странно смотрел на меня, и т. д.
– Удивительно! – говорит Парфенова. – Как это вы ухитряетесь всегда кого-нибудь подцепить! Я вот каждый день в трамвае езжу и. кроме блох, ничего подцепить не могу.
В тот день, в который начинается наша повесть, Валентина Петровна отнесла светр к Поповым. Там ее пригласили выпить чашку чая. У Поповых были гости. Рассказывали о каком-то Быкове, который изменяет жене.
– Ну, она скоро утешится, – вставил кто-то. – Ей, кажется, нравится какой-то французский художник.








