412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Куприн » Сатирикон и сатриконцы » Текст книги (страница 16)
Сатирикон и сатриконцы
  • Текст добавлен: 28 августа 2025, 18:30

Текст книги "Сатирикон и сатриконцы"


Автор книги: Александр Куприн


Соавторы: Иван Бунин,Александр Грин,Самуил Маршак,Леонид Андреев,Аркадий Аверченко,Илья Эренбург,Владимир Маяковский,Осип Мандельштам,Саша Черный,Алексей Ремизов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

Двадцать четыре растленья!!

Красочность, живость пера.

Виден баль-шой наблюдатель!

Сочно, душисто… Ура,

Наш современный писатель!!.


Крики, и хохот, и гам.

Речи бессвязны и пылки;

Шумно и весело там —

Всюду стаканы, бутылки…

Что же, зайдемте? Для нас.

Право, не будет убытка:

Это – российский Парнас,

Это – трактирчик «Давыдка»!

Вон, за отдельным столом,

Бросивши всякую меру,

«Наш гениальный Пахом»

Дует коньяк и мадеру.

Рядом – издатель юлит,

Тйпик проныры-нахала:

«Мы-то?., да мы, – говорит, —

Всё, – говорит, – для журнала!..

Триста?.. Извольте!.. Для вас —

Не пожалеем и триста!..»

Так продается у нас

Честь и перо беллетриста…


«Сатирикон». 1908. № 35

Мы – дети веселого смеха

Мы – дети веселого смеха.

Мы – солнечной сказки пророки.

Как мы одиноки!..

Лишь эхо

Нам вторит…

Мы – дети веселого смеха.

Кто путникам двери отворит?..


Давно уж в холодные груди

Стучим без успеха:

«Впустите нас, люди!» —

Лишь эхо

Нам вторит!..

Нам двери никто не отворит!

Мы – дети веселого смеха,

Мы – солнечной сказки пророки.

Как мы одиноки!..


«Сатирикон», 1910, № 14

КРАСНЫЙ


То и другое

О, что может быть прелестней,

Чем хожденье в мир исканий,

Где лишь жертвой славен путь!..

Но гораздо интересней

Прочитать о том в романе

И за кофеем вздохнуть…


О, что может быть прекрасней,

Как за светлую свободу

Честно, гордо пострадать!

Но гораздо безопасней

Канцелярскую породу

Средь знакомых поругать…


О, что может быть достойней.

Как отдать себя отчизне

Там, где в бой зовет труба?..

Но куда, куда спокойней

О святом патриотизме

Распинаться у Кюба…


О, что может быть приятней:

Взрыв души, и в ковах бурной,

В стих клеймящий перелить!

Но куда, куда занятней

Написать вполне цензурно

И аванс заполучить!.


«Сатирикон», 1908, № 10

Хор российских обывателей

После бури мы явились

Солнцем утренним:

Наши души засветились

Миром внутренним!

Обратил к нам ясны взоры

Вождь правительства

И узрел, что мы опоры

Для строительства.

Так, желанием невольным

Прозябания,

Стали мы краеугольным

Камнем здания!

Изменить натуре нашей

Не пытаемся:

Октябристской простоквашей

Не питаемся.

Пусть там где-то, что-то, как-то

Совершается,

До решительного акта

Не ломается.

Дни промчатся лихолетья

Без сомнения, —

По душе нам Дума третья:

Запах тления!


«Сатирикон», 1910, № 37


Александр КУПРИН


Путаница

– Мне кажется, никто так оригинально не встречал Рождества, как один из моих пациентов в тысяча восемьсот девяносто шестом году, – сказал Бу-тынский, довольно известный в городе врач-психиатр. – Впрочем, я не буду ничего рассказывать об этом трагикомическом происшествии. Лучше будет, если вы сами прочтете, как его описывает главное действующее лицо.

С этими словами доктор выдвинул средний ящик письменного стола, где в величайшем порядке лежали связки исписанной бумаги различного формата. Каждая связка была занумерована и обозначена какой-нибудь фамилией.

– Все это – литература моих несчастных больных, – сказал Бутынский, роясь в ящике. – Целая коллекция составлена мною самым тщательным образом в течение последних десяти лет. Когда-нибудь, в другой раз, мы ее разберем вместе. Тут очень много и забавного, и трогательного, и, пожалуй, даже поучительного… А теперь… вот, не угодно ли вам прочесть эту бумажку?

Я взял из рук доктора небольшую тетрадку, в четвертую долю листа, исписанную крупным, прямым, очень нажимистым, но неровным почерком. Вот что я прочел (оставляю рукопись целиком, с любезного разрешения доктора):

«Его Высокородию

г-ну доктору Бутынскому,

консультанту при психиатрическом отделении Н-ской больницы.

Содержащегося в помянутом отделении дворянина Ивана Ефимовича Пчеловодова

Прошение.

Милостивый государь!

Находясь уже более двух лет в палате умалишенных, я неоднократно пробовал выяснить то прискорбное недоразумение, которое привело меня, совершенно здорового человека, сюда. Я обращался с этой целью и письменно и словесно к главному врачу и ко всему медицинскому персоналу больницы, и в том числе, если помните, и к вашему любезному содействию. Теперь я еще раз беру на себя смелость просить внимания вашего к нижеследующим строкам. Я делаю это потому, что ваша симпатичная наружность, равно как и ваше человеческое обращение с больными заставляют предполагать в вас доброго человека, которого еще не коснулось профессиональное доктринерство.

Убедительно прошу вас – дочитайте это письмо до конца. Пусть вас не смущает, если порой вы натолкнетесь на грамматические погрешности или на неувязку во фразах. Ведь трудно, согласитесь, проживая в сумасшедшем доме два года и слыша только брань сторожей и безумные речи больных, сохранить способность к ясному изложению мысли на письме. Я окончил высшее учебное заведение, но, право, теперь сомневаюсь при употреблении самых детских правил синтаксиса.

Прошу же я вашего особого внимания потому, что мне хорошо известно, что все психически больные склонны считать себя посаженными в больницу по недоразумению или по проискам врагов. Я знаю, как они любят доказывать это и докторам, и сторожам, и посетителям, и товарищам по несчастию. Поэтому мне совершенно понятно недоверие, с которым относятся врачи к их многочисленным заявлениям и просьбам. Я же прошу у вас только фактической проверки того, что я сейчас буду иметь честь изложить.

Это случилось 24 декабря 1896 года. Я служил тогда старшим техником на сталелитейном заводе «Наследники Карла Вудта и К0», но в середине декабря сильно поссорился с директором из-за безобразной системы штрафов, которой он опутал рабочих, вспылил в объяснении с ним, накричал на него, наговорил пропасть жестких и оскорбительных вещей и, не дожидаясь, пока меня попросят об удалении, сам бросил службу.

Делать мне больше на заводе было нечего, и вот, в конце Рождества, я уехал оттуда, чтобы встретить Новый год и провести рождественские праздники в городе N, в кругу близких родственников.

Поезд был переполнен пассажирами. В том вагоне, где я поместился, на каждой скамейке сидело по три человека. Моим соседом слева оказался молодой человек, студент Академии художеств. Напротив же меня сидел какой-то купчик, который выходил на всех больших станциях пить коньяк. Между прочим, купчик упомянул вскользь, что у него в N, на Нижней улице, есть своя мясная торговля. Он также называл свою фамилию; я теперь не могу ее припомнить с точностью, но – что-то вроде Сердюк… Средняк… Сердолик… одним словом, здесь была какая-то комбинация букв С, Р, Д и К. Я так подробно останавливаюсь на его фамилии потому, что, если бы вы отыскали этого купчика, он совершенно подтвердил бы вам весь мой рассказ. Он среднего роста, плотен, с розовым. довольно миловидным пухлым лицом, блондин, усы маленькие, тщательно закрученные вверх, бороду бреет.

Спать мы не могли и, чтобы убить время, болтали и немного пили. Но к полуночи нас совсем разморило, а впереди предстояла еще целая бессонная ночь. Стоя в коридоре, мы полушутя, полусерьезно стали придумывать различные средства, как бы поудобнее устроиться, чтобы поспать хоть три или четыре часа. Вдруг академик сказал:

– Господа! Есть великолепное средство. Только не знаю, согласитесь ли вы. Пусть один из нас возьмет на себя роль сумасшедшего. Тогда другой должен остаться при нем, третий пойдет к обер-кондуктору и заявит, что вот, мол, мы везли нашего психически расстроенного родственника, что он до сих пор был спокоен, а теперь вдруг начал приходить в нервное состояние, и что ввиду безопасности прочих пассажиров его не мешало бы заблаговременно изолировать.

Мы согласились, что план академика прост и верен. Но никто из нас не высказывал первым желания сыграть роль сумасшедшего. Тогда купчик предложил, мигом рассеяв наши колебания:

– Бросим жребий, господа!

Изо всех троих я был самый старший, и мне надлежало бы быть самым благоразумным; но я все-таки принял участие в этой идиотской жеребьевке и… конечно, вытащил узелок из зажатого кулака мясоторговца.

Комедия с обер-кондуктором была проделана с поразительной натуральностью. Нам немедленно отвели купе.

Иногда, во время больших остановок, мы слышали около нашей двери сердитые голоса, громко говорившие:

– Хорошо-с… Ну, а это купе?.. Потрудитесь его отворить!

Вслед за этим приказанием слышался голос кондуктора, отвечавшего в пониженном тоне и с оттенком боязни:

– Извините, в этом купе вам будет неудобно… здесь везут больного… сумасшедшего… он не совсем спокоен…

Разговор тотчас же обрывался, слышались удаляющиеся шаги. План наш оказался верным, и мы заснули, насмеявшись вдоволь. Спал я, однако, неспокойно, точно у меня во сне было предчувствие беды. Душили меня какие-то тяжкие кошмары, и помню, что под утро я несколько раз просыпался от собственного громкого крика.

Я проснулся окончательно в десять часов утра. Моих компаньонов не было (они должны были сойти на одной станции, куда поезд приходил ранним утром). Зато на диване против меня сидел рослый рыжий детина в форменном железнодорожном картузе и внимательно смотрел на меня. Я привел свою одежду о порядок, застегнулся, вынул из сака полотенце и хотел идти в уборную умываться. Но едва я взялся за дверную ручку, как детина быстро вскочил с места, обхватил меня сзади вокруг туловища и повалил на диван. Взбешенный этой наглостью, я хотел вырваться, хотел ударить его по лицу, но не мог даже пошевелиться. Руки этого доброго малого сжимали меня точно стальными тисками.

– Чего вы от меня хотите? – закричал я. задыхаясь под тяжестью его тела. – Убирайтесь! Оставьте меня!..

В первые моменты в моем мозгу мелькала мысль, что я имею дело с сумасшедшим. Детина же, разгоряченный борьбой, давил меня все сильнее и повторял со злобным пыхтеньем:

– Погоди, голубчик, вот посадят тебя на цепуру, тогда и узнаешь, чего от тебя хотят… Узнаешь тогда, брат… узнаешь.

Я начал догадываться об ужасной истине и, дав время моему мучителю успокоиться, сказал:

– Хорошо, я обещаюсь не трогаться с места. Пустите меня. – «Конечно, – думал я, – с этим болваном напрасны всякие объяснения. Будем терпеливы, и вся эта история, без сомнения, разъяснится».

Остолоп сначала мне не поверил, но, видя, что я лежу совершенно покойно, он стал понемногу разжимать руки и наконец, совсем освободив меня из своих жестоких объятий, уселся на диван напротив. Но глаза его не переставали следить за мною с напряженной зоркостью кошки, стерегущей мышь, и на все мои вопросы я не добился от него в ответ ни словечка.

Когда поезд остановился на станции, я услышал, как в коридоре вагона кто-то громко спросил:

– Здесь больной?

Другой голос ответил скороговоркой:

– Точно так, господин начальник.

Вслед за тем щелкнул замок, и в купе просунулась голова в фуражке с красным верхом.

Я рванулся к этой фуражке с отчаянным воплем:

– Господин начальник станции, ради Бога!..

Но в то же мгновение голова проворно спряталась, громыхнул замок в дверце, а я уже лежал на диване, барахтаясь под придавившим меня телом моего спутника.

Наконец мы доехали до N. Только минут через десять после остановки за мною пришли… трое артельщиков. Двое из них схватили меня крепко за руки, а третий вместе с моим прежним истязателем вцепились в воротник моего пальто.

Таким образом меня извлекли из вагона. Первый, кого я увидел на платформе, был жандармский полковник с великолепными подусниками и с безмятежными голубыми глазами в тон околышку фуражки. Я воскликнул, обращаясь к нему:

– Господин офицер, умоляю вас. выслушайте меня…

Он сделал знак артельщикам остановиться, подошел ко мне и спросил вежливым, почти ласковым тоном:

– Чем могу служить?

Видно было, что он хотел казаться хладнокровным, но его нетвердый взгляд и беспокойная складка вокруг губ говорили, что он все время держится настороже. Я понял, что все мое спасение в спокойном тоне, и я, насколько мог связно, неторопливо и уверенно рассказал офицеру все, что со мной произошло.

Поверил он мне или нет? Порою его лицо выражало живое, неподдельное участие к моему рассказу, временами же он как будто сомневался и только кивал головой с тем хорошо мне знакомым выражением, с которым слушают болтовню детей или сумасшедших.

Когда я кончил свой рассказ, он сказал, избегая глядеть мне прямо в глаза, но вежливо и мягко:

– Видите ли… я, конечно, не сомневаюсь… но. право, мы получили такие телеграммы… И потом… ваши товарищи… О, я вполне уверен, что вы совершенно здоровы, но… знаете ли, ведь вам ничего не стоит поговорить с доктором каких-нибудь десять минут. Без сомнения, он тотчас же убедится, что ваши умственные способности находятся в самом прекрасном состоянии, и отпустит вас: согласитесь, что я ведь, в конце концов, вовсе не компетентен в этом деле.

Все-таки он был до того любезен, что назначил мне в провожатые только одного артельщика, взяв с меня предварительно честное слово, что я никоим образом не буду выражать на дороге своего негодования и делать попыток к бегству.

Мы приехали в больницу как раз к часу визитации. Ждать мне пришлось недолго. Вскоре в приемную пришел главный врач в сопровождении нескольких ординаторов, смотрителя психиатрического отделения, сторожей и человек двадцати студентов. Он прямо подошел ко мне и устремил на меня долгий, пристальный взгляд. Я отвернулся. Мне почему-то показалось, что этот человек сразу возненавидел меня.

– Только, пожалуйста, не волнуйтесь, – сказал доктор, не спуская с меня своих тяжелых глаз. – Здесь у вас нет врагов. Никто вас не будет преследовать. Враги остались там… в другом городе… Они не посмеют вас здесь тронуть. Видите, кругом все добрые, славные люди, многие вас хорошо знают и принимают в вас участие. Меня, например, вы не узнаете?

Он уже заранее считал меня сумасшедшим. Я хотел возразить ему. но вовремя сдержался: я отлично понимал, что каждый мой гневный порыв, каждое резкое выражение сочтут за несомненный признак сумасшествия. Поэтому я промолчал.

Затем доктор спросил у меня мое имя и фамилию, сколько мне лет, чем занимаюсь, кто мои родители и так далее. На все эти вопросы я отвечал коротко и точно.

– А давно ли вы себя чувствуете больным? – обратился ко мне внезапно доктор.

Я отвечал, что я больным себя совсем не чувствую и что вообще отличаюсь прекрасным здоровьем.

– Ну да, конечно… Я не говорю о какой-нибудь серьезной болезни, но… скажите, давно ли вы страдаете головной болью, бессонницей? Не бывает ли галлюцинаций? Головокружения? Не испытываете ли вы иногда непроизвольных сокращений мышц?

– Наоборот, господин доктор, я сплю очень хорошо и почти не знаю, что такое головная боль. Единственный случай, когда я спал неспокойно, – это в прошлую ночь.

– Это мы уже знаем, – сказал спокойно доктор. – Теперь не можете ли вы мне подробно рассказать, что вы делали с того времени, когда сопровождавшие вас господа остались на станции Криворечье, не успев сесть на поезд? Какое, например, побуждение заставило вас вступить в драку с младшим кондуктором? Или почему вслед за этим вы набросились с какими-то угрозами на начальника станции, вошедшего в ваше купе?

Тогда я подробно передал доктору все, что раньше рассказывал жандармскому офицеру. Но рассказ мой не был так связен и так уверен, как раньше, – меня смущало бесцеремонное внимание окружавшей меня толпы. Да, кроме того, и настойчивость доктора, желавшего во что бы то ни стало сделать меня сумасшедшим, волновала меня. В самой середине моего повествования главный врач обернулся к студентам и произнес:

– Обратите внимание, господа, как иногда жизнь бывает неправдоподобнее всякого вымысла. Приди в голову писателю такая тема – публика ни за что не поверит. Вот это я называю изобретательностью.

Я совершенно ясно понял иронию, звучавшую в его словах. Я покраснел от стыда и замолчал.

– Продолжайте, продолжайте, пожалуйста, я вас слушаю, – сказал главный врач с притворной ласковостью.

Но я еще не дошел до эпизода с моим пробуждением, как он вдруг огорошил меня вопросом.

– А скажите, какой у нас сегодня месяц?

– Декабрь, – не сразу ответил я, несколько изумленный этим вопросом.

– А раньше какой был?

– Ноябрь…

– А раньше?

Я должен сказать, что эти месяцы на «брь» всегда были для меня камнем преткновения, и для того, чтобы сказать, какой месяц раньше какого, мне нужно мысленно назвать их все, начиная с разбега от августа. Поэтому я несколько замялся.

– Ну да… порядок месяцев вы не особенно хорошо помните, – заметил небрежно, точно вскользь, главный врач, обращаясь больше не ко мне, а к студентам. – Некоторая путаница во времени… это ничего. Это бывает… Ну-с… дальше-с. Я слушаю-с.

Конечно, я был неправ, сто раз неправ, и сделал неприятность только самому себе, но эти иезуитские приемы доктора привели меня положительно в ярость, и я закричал во все горло:

– Болван! Рутинер! Вы гораздо более сумасшедший, чем я!

Повторяю, что это восклицание было неосторожно и глупо, но ведь я не передал и сотой доли того злобного издевательства, которым были полны все вопросы главного врача.

Он сделал едва заметное движение глазами. В эту же секунду на меня со всех сторон бросились сторожа. Вне себя от бешенства я ударил кого-то по щеке. Меня повалили, связали…

– Это явление называется raptus – неожиданный, бурный порыв! – услышал я сзади себя размеренный голос главного врача в то время, когда сторожа выносили меня на руках из приемной.

. . . . .

Прошу вас, господин доктор, проверьте все написанное мною, и если оно окажется правдой, то отсюда только один вывод – что я сделался жертвой медицинской ошибки. И я вас прошу, умоляю освободить меня как можно скорее. Жизнь здесь невыносима. Служители, подкупленные смотрителем (который, как вам известно, – прусский шпион), ежедневно подсыпают в пищу больным огромное количество стрихнину и синильной кислоты. Третьего дня эти изверги простерли свою жестокость до того, что пытали меня раскаленным железом, прикладывая его к моему животу и к груди.

Также и о крысах. Эти животные, по-видимому, одарены…»

– Что же это такое, доктор! Мистификация? Бред безумного? – спросил я, возвращая Бутынскому рукопись. – Проверил ли кто-нибудь факты, о которых пишет этот человек?

На лице Бутынского мелькнула горькая усмешка.

– Увы! Здесь действительно произошла так называемая медицинская ошибка, – сказал он, пряча листки в стол. – Я отыскал этого купца – его фамилия Свириденко, – и он в точности подтвердил все, что вы сейчас прочитали. Он сказал даже больше: высадившись на станции, они вместе с художником выпили так много чаю с ромом, что решили продолжать шутку и вслед поезду послали телеграмму такого содержания: «Не успели сесть в поезд, остались в Криворечье, присмотрите за больным». Конечно, идиотская шутка! Но знаете ли, кто окончательно погубил этого беднягу? Директор завода «Наследники Карла Вудта и К°». Когда его запросили, не замечал ли он и окружающие каких-нибудь странностей или ненормальностей у Пчеловодова, он так-таки напрямик и ответил, что давно уже считал старшего техника Пчеловодова сумасшедшим, а в последнее время даже буйно помешанным. Я думаю, он сделал это из мести.

– Но зачем же в таком случае держать этого несчастного, если вам все это известно? – заволновался я. – Выпустите его, хлопочите, настаивайте!..

Бутынский пожал плечами.

– Разве вы не обратили внимания на конец его письма? Прославленный режим нашего заведения сделал свое дело. Этот человек уже год тому назад признан неизлечимым. Он был сначала одержим манией преследования, а затем впал в идиотизм.

Коллективный сборник сатириконцев «Альманах молодых», 1908

Две пародии


Максим Горький

Дружочки

Рассказ

I

В тени городского общественного писсуара лежали мы втроем: я. Мальва и Челкаш.

Длинный, худой, весь ноздреватый – Челкаш был похож на сильную хищную птицу. Он лениво почесывал босой грязной пяткой другую пятку и сочно сплевывал на сторону.

Мальва была прекрасна. Сквозь дыры старых лохмотьев белела ее ослепительная шкура. Правда, отсутствие носа красноречиво намекало об ее прежних маленьких заблуждениях, а густой рыбный запах, исходивший от ее одежды на тридцать пять сажен в окружности, не оставлял сомнений в ее ремесле: она занималась потрошением рыбы на заводе купца Деревякина. Но все равно, я видел ее прекрасной.

II

– Все чушь! – сказал хрипло Челкаш, – И смерть чушь, и жизнь чушь. Изведал я всю жизнь насквозь. И скажу прямо в лицо всем хамам и буржуям: черного кобеля не отмоешь добела.

Мальва хихикнула и в виде ласки треснула Чел каша ладонью по животу.

– Ишь ты… Кокетка!.. – промолвил Челкаш снисходительно. – И еще скажу. Влез бы я на Исаакиевский собор или на памятник Петра Великого и плюнул бы на все. Вот говорят: Толстой, Толстой. И тоже – носятся с Достоевским. А по-моему, они мещане.

III

– Зарезал я одного купца, – продолжал Челкаш сонно. – Толстый был. Пудов в десять, а то и в двенадцать. Кабан. Ну, освежевал я его… Там всякие кишки, печенки… Сальник один был в полтора пуда. Купца ежели резать – всегда начинай с живота. Дух у него легкий, сейчас вон выйдет…

– Известно, – сказал я.

Челкаш поглядел на меня пристально и жестко усмехнулся.

– А ты прежде отца в петлю не суйся… – сказал он с расстановкой. – ТЬоя речь впереди… Потом пошел я на его могилу. И такое меня зло взяло. «Подлец, ты, подлец!» – думаю. И харкнул ему на могилу.

– Все дозволено, – произнесла Мальва.

– Аминь, – подтвердил Челкаш набожно, – так говорил Заратустра.

IV

Стало смеркаться. От писсуара легла длинная тень. Мальва, которая до сих пор внимательно занималась ис-365 следованием недр своего носа, вдруг зевнула и оказала томно:

– Пойдем, что ли, Челкаш?

– Ну-к, что ж, пойдем. – Он поднялся и потянулся. – Прощай, что ли, товарищ, – обратился он ко мне. – Увидимся, так увидимся, а не увидимся, так и черт с тобою. Страсть меня как эти самые бабы любят.

Они ушли – оба молодые, стройные, гордые… Я все еще лежал в тени городского писсуара. Звенело солнце, и смеялось море тысячами улыбок…

«Падающего толкни!» – подумал я, встал, плюнул еще раз и поплелся в ночлежку.

Иван Бунин

Пироги с груздями

Из кислых рассказов

Сижу я у окна, задумчиво жую мочалку, и в дворянских глазах моих светится красивая печаль. Ночь. Ноги мои окутаны дорогим английским пледом. Папироска кротко дымится на подоконнике. Кто знает? – может быть, тысячу лет тому назад так же сидел, и грезил, и жевал мочалку другой неведомый мне поэт?

Ржи, овсы и капусты уходят в бесконечную даль, а там, на самом краю озимого поля, у одинокого омета, важно гуляет грач. Правда, ночью мне его не видно, но он мне нужен для пейзажа. Суслик мягко свистнул на дереве под моим окном…

Отчего мне так кисло, и так грустно, и так мокро? Ночной ветер ворвался в окно и шелестит листами шестой книги дворянских родов. Странные шорохи бродят по старому помещичьему дому. Быть может, это мыши, а быть может, и тени предков? Кто знает? Все в мире загадочно. Я гляжу на свой палец, и мистический ужас овладевает мной!

Хорошо бы теперь поесть пирога с груздями. Сладкая и нежная тоска сжимает мое сердце, глаза мои влажны. Где ты, прекрасное время пирогов с груздями, борзых густопсовых кобелей, отъезжего поля, крепостных душ, антоновских яблок, выкупных платежей?

С томной грустью выхожу я на крыльцо и свищу старому облезлому индюку. Садовник Ксенофонт идет мимо, но не ломает шапки. В прежнее время я бы тебя, хама, на конюшню!..

Я возвращаюсь в свою печальную комнату. Из сада пахнет дягилем и царскими петушками. Меланхолично курлыкает на пряслах за овинами бессонная потутайка. Отчего у меня болит живот? Кто знает’? Тихая тайная жалость веет на меня незримым крылом.

Все в мире непонятно, все таинственно. Скучный, вялый и расслабленный, как прошлогодняя муха, подхожу я к двери, открываю ее и кричу в зловещую, темноту:

– Марфа, иди сюда!.. Натри меня на ночь бобковой мазью!

Владимир ЛАДЫЖЕНСКИЙ


* * *

Еще недолго – и весна

Повеет теплыми крылами,

И зазвучит в реке волна,

И степь покроется цветами.


В лесу проснувшийся ручей

Зашепчет радостные сказки.

Заворожит простор полей

Тепло, исполненное ласки.


И пред грядущей красотой

Молю в надежде я у неба

Счастливых дней стране родной.

Спокойной радости и… хлеба.


Закрыта книга красоты

Для тех, кто мог спокойно видеть

Рабов безмолвной нищеты

И гнет ее не ненавидеть.


В тиши проснувшихся полей

Уж сердце чует песнь свободы

И ждет, придет ли для людей

Любовь на светлый пир природы.


1908

На Невском

Трамваев скучные звонки.

Автомобиль, кричащий дико.

Походки женские легки,

И шляпы, муфты полны шика.


Вдруг замешательства момент.

Какой-то крик, и вопль злодейский.

Городовой, как монумент,

И монумент, как полицейский.


Не видно неба и земли.

Лишь камни высятся победно

И где-то Русь живет вдали…

Живет загадочно и бедно.


«Сатирикон», 1910, № 31

Среди холмов

Среди холмов Жиронды дальней

Родные снятся мне селенья,

И все теснее и печальней.

Все ближе милые виденья.

Чужое все: и сеть тумана,

И солнцем залитые лозы.

Река с дыханьем океана.

Вдали блистающие грозы.

Но мысль не скована пространством;

От этих радостных холмов

С их экзотическим убранством

Она бежит в страну отцов.

Туда, где ужас преступленья

Покрыл крылами черный год.

Карая в муках искупленья

Лжецам поверивший народ.

Пусть то, что сеяли мы с ложью.

Теперь слезами не стереть,

Но, сердцем чуя правду Божью,

Мне бы хотелось умереть

В стране отцов, в стране мне милой,

Где правда снова оживет

И на безвестные могилы

Блогословение сойдет.


1929(?)

Смешная история

За стаканом дешевого вина маленькая беженская беженская компания повеселела. Так редко доставался ей отдых, что она обрадовалась ему как-то по-детски. И гусарский офицер, попеременно работавший то плотником, то огородником, и некогда очень богатая дама, теперь вязавшая накидки другим очень богатым дамам, и педагог, безнадежно цитировавший Платона и Аристотеля, – все были отлично настроены.

– Хотите, я расскажу вам смешную историю? – предложил офицер.

– Ах, пожалуйста, – оживленно ответила дама.

– Смех – это настоящая гигиена души, – заметил педагог.

И, дополнив стаканы, компания тесно сдвинулась за маленьким столом.

– Видите ли, – начал офицер, – история будет смешная, это, впрочем, как кому покажется, но начать мне приходится со шпионства. В последнюю войну шпионство процветало повсюду и достигло большого совершенства Это, если хотите, характерно для нашего времени! Само шпионство – а с ним мне часто приходилось возиться по службе – всегда казалось мне явлением сложным. В нем не только любовь к родине, но часто встречается какая-то глухая, затаенная ненависть к людям наряду с несомненным характером спорта. Сложное и довольно-таки темное явление во всяком случае. Так вот это шпионство было поставлено у немцев очень хорошо. Было оно недурно и у нас, хотя в полках держались обыкновенно противоположного мнения. Действительно, когда в немецких окопах появлялись плакаты, что нашу часть отводят на отдых, могло казаться, что немцы про нас все знают, а мы про них ничего, но ведь это так только казалось. В действительности же и мы имели такие же сведения о немецких частях, только они были в корпусах и армейских штабах, не доходя до окопов. В конечных железнодорожных узлах с обеих сторон шпионство, можно сказать, просто кипело. Так это было, например, у нас в Маневичах, где ведал административную часть комендант железной дороги.

Комендант этот был из старых армейских капитанов, с большой выпивкой, с привычным сквернословием, но человек расторопный. Представьте себе рыжеватые волосы, лицо в веснушках и засаленный френч. Фигура, одним словом, самая заурядная, одна из тех. какие точно по штампу выковывались в глубинах армии. Теперь на этого капитана наседал штаб. Дело шло о поимке известной шпионки Эльзы Найтис. Эта молоденькая и очень хорошенькая не то эстонка, не то латышка пользовалась у нас большой популярностью. Она часто появлялась около наших окопов в качестве сестры милосердия, часто ее видели в пограничных местечках и селах, где у нее были свои знакомства. И самым пикантным в ее популярности было то, что она уже два раза попадалась русским властям и оба раза бежала. Раз она бросилась в неожиданно подкативший автомобиль и скрылась под выстрелами конвойных; в другой раз она исчезла ночью из-под ареста совершенно таинственным образом. Никто не знал хорошенько, как это произошло. Говорили, что она ушла в офицерской шинели. Ее побег связывали с чрезвычайно романическим приключением; рассказывали, что безумно влюбившийся в нее поручик не то дезертировал, не то благодаря ей попал в плен, но ни обстоятельств побега, ни его подробностей никто не знал достоверно.

Дело об этом побеге как-то замялось, перейдя в одну из легенд, бродивших по фронту…

Постепенно эта Эльза сделалась каким-то кошмаром нашего коменданта. Ее имя постоянно упоминалось в донесениях его агентов, оно уже встречалось в приказах и требованиях штаба, о нем открыто и громко говорили в местечке. Капитан даже стал грустить и задумываться, так что случалось, что иногда за рюмкой водки кто-нибудь из товарищей ему говорил:

– А ты опять, Африкан Петрович, раскис. Все об Эльзе своей думаешь. Брось, брат, это дело нестоящее.

– Однако же. – отвечал капитан уверенно, – однако ее должно поймать.

И, подумав немного, добавлял злым и раздельным шепотом:

– И по-ве-сить!

Дни шли за днями. Одни события сменяли другие, приготовлялись плацдармы, шли наступления и отступления. кровь лилась по всему фронту, а у нас в местечке все было по-старому. Если спросят, бывало, про новости, то попросту отвечают:

– Да ничего, все то же: Африкан Эльзу ловит.

И наконец-таки он ее поймал. Я видел, как ее вели три конвойных солдата. Она была в бедном, очень поношенном ситцевом платье, но необыкновенно красива. В чем была ее красота? Ее фигура казалась гибкой и стройной, но привлекали главным образом глаза и волосы. Глаза светло-серые и огромные, словно сияющие, какие изредка встречаются в Польше и вообще в западном краю. Светлые, волнистые волосы казались красивой рамкой, намеренно оттеняющей это странное сияние глаз. И эту красивую девушку вели теперь три солдата с ружьями, грузно стуча по мостовой тяжелыми сапогами; Африкан Петрович был очень доволен. Его веснушчатое лицо сияло, губы расплывались в улыбку, он потирал руки и шептал, захлебываясь:

– Попалась, попалась. Наконец-то. голубушка!

Он отделывался наконец и от своего кошмара, от неприятностей и насмешек. Вместо неуловимой химеры была теперь перед ним живая женщина-преступница, им пойманная, которую оставалось только отослать в штаб. В благодарности начальства и наград он не мог сомневаться. Вот только поезда были так плохо расположены, что уходил только один поезд в сутки, раз утром. Этот поезд уже ушел, и приходилось караулить Эльзу весь день и всю ночь до следующего утра. Но на этот-то раз уж он ее не упустит. И для большей верности Африкан Петрович приказал поместить Эльзу в своей квартире. Дверь затворилась за шпионкой и комендантом, и часовые стали у двери.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю