Текст книги "Сердце и Думка"
Автор книги: Александр Вельтман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
– По любви… только любовь, говорят, невещественный капитал… который редко растет и ужасно как скоро проживается…
– Нет, непременно по любви! Я хочу испытать, что это за особенная такая вещь, которую все в стихах воспевают.
– Главное, решиться жениться; а остальное все будет, у всякой невесты вдоволь любви к жениху…
– Клятву даю, что женюсь! – сказал Судья, отправляясь в присутствие.
К Полковнику явился Нелегкий поутру рано, когда он заклинал всеми нечистыми силами бессонницу и, для возбуждения сна, читал какие-то стихотворения!
– Черт знает! – говорил он. – Тоска, не спится!
– А жениться? – шепнул ему Нелегкий в рифму.
– Ах, как хочется жениться! – вскричал Полковник.
– И медлить не годится; потому что от бессонницы сердца можно бодрости лишиться, – заметил Нелегкий в рифму.
– Только досадно, что надо в отпуск проситься; жениться, так в столице жениться: нельзя без связей жениться…
– В столицу? хм! там надо по-французски волочиться…
– Черт знает, там нельзя, говорят, и трубки курить!.. а я без трубки не могу быть…
– Жениться на каком-нибудь поместье…
– Действительно, лучше на поместье: женюсь где-нибудь здесь, в окрестностях. Эй! Завалюк!.. трубку!.. да скажи, что в десять часов ученье с пальбою… Весь город выедет на смотр… Здесь должны быть невесты.
От Полковника Нелегкий к Поручику.
– Это гонение! – кричал Поручик, ходя по комнате. – Подам в отставку!..
– А потом куда?
– Потом куда?..
– Да: определиться снова на службу? опять та же история, и – снова в отставку?
– Хм!
– А жениться? жениться надо на службе; потому что мундир есть один из лучших соблазнов для невест; притом же поручичий чин есть чин любви…
– Именно чин любви!
– Вполне соответственный пылким страстям, самый удобный для нежности; сверх того, в этом чине можно и клятвы давать – поверят на слово…
– Я, однако ж, читал в романах, что женщины любят только немного полюбить этот чин, а не любят выходить за него замуж?
– Вот прекрасно! нужно только надежнее опутать всеми пятью чувствами сердце и в пылу страсти предложить бежать, непременно бежать; потому что не невесты не любят этого чина, а отцы да матери…
– Где ж тут отыскать невесту с приданым?
– Как не найти! стоит только пошарить по всем углам.
– Эй, Петр! Педрилло!
– Пьфу! – раздалось за перегородкой.
– Что ты там плюешь, урод!
– Что плюешь! надо чем-нибудь сапоги-то чистить.
– Ты от кого слышал, что у помещика, как бишь его… недавно что приехал в город… что у него бал?
– От кого! да все от него же, от кухмистра.
– Да он почему знает?
– Вот, не знать, что в барском доме делается!
– И прекрасно! На балу выберу невесту; буду волочиться и женюсь!
– И прекрасно! – повторил Нелегкий, отправляясь к Прапорщику, который исправлял должность полкового адъютанта.
– Впрочем, – думал он, сворачивая к Маиору, – об этом юноше нечего и беспокоиться: он влюбчив, ему стоит только показать какую-нибудь белокурую свинку в пелеринке – женится.
VI
Из числа семи человек, избранных Нелегким в женихи, – ровно семи человек; ибо демонский успех каждого предприятия основан на этом числе, – труднее всего Нелегкому было справиться с Маиором да с городским Лекарем. Маиор ненавидел женщин, а городской медик страстно был влюблен в поэзию; поэзия была его страсть; он гораздо лучше писал стихи, нежели рецепты; но судьба и люди предназначили ему ставить в конце строчек, вместо рифм, драхмы и унции, сочинять мадригалы во здравие.
Нелегкий вертелся-вертелся около Маиора, придумывал-придумывал, с чего бы начать о женитьбе, и чуть-чуть не стал в тупик. Маиор не только что сам не любил женщин, но не терпел и подчиненных женатых. Он логически говорил, что каждая жена есть также непосредственный начальник мужа; а в одно и то же время нельзя служить под командой двух начальств, не зависящих одно от другого и не имеющих никаких между собою сношений.
Нелегкий тщетно ломал голову; ни одна убедительная мысль не представлялась ему довольно сильною, чтобы потрясти твердость Маиора и склонить его к женитьбе.
– Ах ты роскошь! – вскричал Нелегкий исступленным голосом, с отчаяния, – ах ты арбуз!.. – да как хватится лбом об стену… Мысли так и брызнули искрами.
– Ага! – сказал он, – вот она! – и к Маиору на ушко:
– Ужасно как неприятно: в батальоне завелась секта скопцов!
– Того и гляди, что наживешь выговор; остановят представление к следующему чину!
– Это еще ничего; а вот что худо: поговаривают, что батальонный-то командир сам принадлежит к этой секте, сам развел ее…
– Я, я, развел ее! ах, злодеи! Это какой-нибудь тайный враг распускает такие слухи.
– Как начнется следствие, и эту клевету примут за истину, тогда что? Как сделают запрос, да если еще потребуют свидетельства…
– Это ужасно! осрамят, погубят!
– Ни в службе, ни в добрых людях не найдешь места…
– Ай-ай-ай-ай-ай! что делать!
– Поскорей жениться… в опровержение худых толков и подозрений…
– Да, нечего делать, одно средство – жениться!.. Черт знает, жениться!.. Враги, злодеи! какие распустили слухи!.. Да, ба! не таков дался – женюсь назло, женюсь на первой встречной!..
Распорядившись таким образом насчет Маиора, Нелегкий торжественно хлопнул себя по голове и сказал: Ай голова! – потом отправился к городовому Лекарю. Он сидел подле окна на улицу, в халате, красной ермолке и вписывал в золотообрезную книгу свои стихотворения; всего счетом 50 стихотворений. Он намерен был отправить их в Петербург для напечатания.
– Самая досадная для меня вещь – стихотворные поэты! – сказал Нелегкий, садясь на корточки подле Поэта. – С ними не сговоришь, их не удивишь никакой новой мыслью, не убедишь логикой; все народ с возвышенной душой, с непорочными чувствами, с вечным постоянством к неземной красоте! Любят только себя да природу!
Нелегкий взглянул, что пишет Поэт. Он переписывал стихи под заглавием: «К моему идеалу Анастазии», и громко произносил каждый стих, передавая его перу:
Я погружался в море жизни бурном;
Я все постиг, все испытал,
И на челе Урании лазурном
Я тайны чудные читал!
– Какая молодость и какая опытность! – думал Нелегкий. – Он, верно, перелюбил и всех женщин… У него тут и к Полине, и к Алине, и к Серафине, и к Графине!.. Притом же он влюблен в какой-то идеал, называемый Анастазией, который, может быть, еще в пеленках!.. Тут посредством внушения ничего не сделаешь: он привык только к внушениям поэтическим… Попробую посредством впечатлений.
О, Анастазия! —
воскликнул вдруг Поэт,—
где ты?.. Как сон исчезли
Мои надежды, сладкий сон!
Как дружно чувства все гигантами полезли
На неприступный твой балкон!..
Но взор твой свергнул их!.. о, как душа страдает
Вдали от невских берегов!..
– Ааа!.. вот что хорошо! вот что кстати! – шепнул Нелегкий. – Так вот что такое Анастазия… Однако ж надо узнать некоторые подробности. Удивительно ли видеть подобную красоту и достоинство и влюбиться! – прибавил Нелегкий над самым ухом Порфирия.
– Видеть! – вскричал Порфирий, – но почти не видеть, взглянуть только, не успеть даже разглядеть – и влюбиться!.. Вот любовь, внушенная свыше!..
– То есть с балкона! – прибавил Нелегкий. – Это чудо! Тут надо особенным образом распорядиться, надо употребить возвышенный, романический способ: сочинить героическую любовь Анастазии!..
Нелегкий свернулся вихрем, закружился по улице и надул что-то в уши бедной дворянке, которая ходила из дома в дом с засаленной челобитной к сиятельным особам.
Она воротилась к окну, подле которого сидел Поэт, вскинула руки, ахнула, вскричала: это он! это он! я нашла его! и – бросилась в дом, вбежала в комнату Поэта, грохнулась к коленам его, обняла их, проговорила: Порфирий, я нашла тебя! умираю у ног твоих!
Она была в камлотовом старом капоте, купавинское изношенное покрывало слетело с ее головы, распущенные волоса раскинулись по плечам.
– Боже мой! – вскричал испуганный Поэт. – Она без чувств! Кто она такая?.. Она назвала меня по имени… Не помню…
Схватив бутылочку лаванды со стола, он начал лить ей на голову, оттирать виски и пульс.
– Порфирий! – произнесла таинственная женщина, приходя в себя. – Порфирий, это ты! о, как я счастлива!
И она устремила на него черные, впалые глаза свои.
– Позвольте узнать… я не имею чести знать… – произнес смущенный Поэт.
– Вы… не узнаете меня! не узнаете! о жестокий!.. – И она зарыдала, закрыла лицо руками… – Жестокий! – повторила она, – зачем же вы пронзили сердце мое своим взглядом, зачем вы поселили любовь в бедную Анастазию!..
– Анастазия? – произнес Поэт, побледнев, рассматривая черты женщины.
– Да, Анастазия; вы не помните меня, милый, но неверный поэт!..
Она снова залилась горькими слезами и продолжала:
– Вы не помните!.. о, нет, вы только не узнаете меня. Вдали от Петербурга… я изныла, я увяла от страданий любви…
– В Петербурге!.. – проговорил Поэт.
– Да, в Петербурге: помните ли, вы прошли мимо балкона, на котором я сидела… взглянули на меня взором пламенным, страстным… а потом опять прошли и взглянули?..
– Неужели это вы? – вскричал Поэт. – Я самая.
– В Литейной?
– Да. Одного взгляда вашего достаточно было, чтоб погубить бедную девушку!..
– Да вы тогда встали и ушли…
– Я сама не помнила, что делала… я послала вслед за вами, узнать, кто вы; я хотела писать к вам, написала письмо и ждала, когда вы пойдете мимо балкона… но вы вдруг исчезли из Петербурга… Я узнала место, куда вы отправились на службу… в безумии страсти бросила дом родительский… пошла в виде богомольщицы в Киев… искать вас, умереть у ваших ног… На дороге я заболела… и вот видите, что любовь и болезнь сделали из меня!.. Вы меня не узнаете!.. о боже!..
– Милая Анастазия, не плачьте! успокойтесь! – повторял разжалобленный Поэт, сажая ее на канапе подле себя.
– Порфирий! – произнесла она, схватив его руку и прижимая к сердцу. – Порфирий! я хочу только умереть подле тебя!.. Пожалей только обо мне!.. Этого для меня довольно: любить ты меня не можешь… красота моя исчезла… пожалей меня, Порфирий!.. Я для тебя все бросила, отказалась от отца, от матери, от их богатства, от всего!..
– Анастазия! милая Анастазия! сколько жертв! и я… я не оценю этого самоотвержения для любви! о, нет!..
И Поэт, в исступлении чувств, хотел уже обнять Анастазию. Но она отдалила его от себя рукой.
– Нет, милый Порфирий, я могу тебя любить, лежать у ног твоих, смотреть тебе в глаза, быть твоей рабой… но не могу прижать тебя к своему сердцу: я не помрачу моей непорочности, не посрамлю имени отца моего!..
– Ангел! – вскричал Поэт, упав пред ней на колени, – скажи, что ты моя!
– Нет, Порфирий, только закон может назвать меня твоею… но… я не хочу быть твоей женой… Найди жену, которая бы вполне достойна была твоего сердца.
– Ты не хочешь быть моей? нет, ты моя! ты моя, Анастазия! это рука моя! это сердце мое! эти очи мои! все мое!
– Порфирий, Порфирий!
Но Порфирий лобызал уже руки, плечи, голову своей Анастазии.
– Клянусь тебе, ты моя! – повторял он. – Твоя судьба по предопределению соединена с моей.
– Ты клялся, Порфирий!.. любовь моя не может противиться твоей клятве.
Анастазия сжала Порфирия в своих объятиях. Бледное лицо ее загорелось от самодовольствия, глаза заблистали, раскинутые, как смоль, волосы помогли очарованию.
– Как ты прекрасна! как пленительна бледность твоя, на которой оживает румянец!.. О, опять тот же огонь в очах, который светил мне с балкона!.. Посмотри, послушай… я сейчас только писал о тебе:
О, Анастазия! где ты? как сон исчезли
Мои надежды…
вдруг в минуту грустной безнадежности, не только что знать взаимность, но даже видеть Анастазию, она является передо мной… Я не верю, сбылось это или это сон!..
– Нет, нет, не сон, мой друг, не сон! – вскричала Анастазия, сжимая его руку.
В это время пронеслась по улице почтовая коляска; в ней сидел военный.
Анастазия взглянула в окно и вдруг вскрикнула.
– Что такое! – чего испугалась Анастазия? – спросил беспокойно Поэт.
– Ах, мой брат! мой брат проехал; он, верно, скачет по моим следам!.. Спрячь меня, спрячь, Порфирий! – повторяла она, вскочив с места и удалясь за перегородку. – Порфирий, друг мой, нас разлучат!..
– Нас разлучат?
– Могут ли разлучить мужа с женой! – шепнул Нелегкий.
– Могут ли разлучить мужа с женой! – повторил Поэт.
– Но я еще не жена твоя; и каким образом, когда обвенчаемся мы?..
– Завтра же обвенчаемся тайно…
– Но как назовешь ты свою Анастазию?.. Мне нельзя назваться дочерью действительного статского советника и сказать свою фамилию – никак нельзя! без позволения родителей нас не будут венчать…
– Как же быть?
– Знаешь ли что, мой друг: я здесь остановилась в доме одной доброй женщины, которая сжалилась надо мною и предложила приют… я попрошу ее, она согласится назваться моей матерью… нечего делать!.. она же почтенная капитанша… Когда же мы обвенчаемся, то я пошлю сама к брату. Не имея уже возможности возвратить меня к родителям, он, из любви ко мне, будет за меня ходатаем, чтоб они простили меня и отдали назначенное мне приданое, сто тысяч деньгами да 500 душ…
– И прекрасно!.. Милая Анастазия, мне хочется, чтоб ты сбросила поскорей эту странническую одежду… Я пойду куплю шелковой материи… пунцового цвета… это мой любимый цвет!.. и одену тебя на свой вкус, нисколько не подражая этим глупым модам!.. Для меня так отвратительны глупые шляпки, корсеты, длиннополые платья, шали, платочки… Я тебя наряжу турчанкой!.. Мне ужасно как нравится чалма или шапочка, из-под которой рассыпаются локонами волосы… К тебе это пристанет!.. потом род тюники… шаровары…
– Ах, как это можно, мой друг, что я за мужчина!..
– Это предрассудки! ты сама увидишь, как хорошо! Я пойду куплю, что нужно… кстати, мне надо купить перчатки. Сегодня ввечеру… такая досада!.. бал у… как его!.. я должен буду хоть показаться там!.. до свиданья!..
Поэт поцеловал руку Анастазии и пустился бегом в ряды.
Я погружался в море жизни бурном,
Я все постиг, все испытал!—
напевал Нелегкий, несясь по городским улицам, с самодовольствием.
VII
Печатные пригласительные билеты на бал были получены из Киева не прежде, как за день до бала, разосланы чем свет в самый день бала; но это нисколько не потревожило городских барынь: им не нужна неделя или две для сборов и для заказов платья, наколок, прически по последней моде или новому фасону; у них весь праздничный наряд лежит бережно в сундуке, обитом железом, ждет терпеливо какого-нибудь торжественного события и иногда, чтоб не залежалось, – проветривается, чтоб не съела моль – обкладывается листовым табаком. Часа два-три очень достаточно, чтоб достать это платье из его заключения, обтряхнуть, обдуть, подчистить, пригладить, прикупить ленточек в лавке, вымыться, причесаться и нарядиться… даже найдется время для крика, для брани, для ссоры с мужем и для слез.
Однако же полученные билеты с оттиском амуров и вязей цветов произвели волнение в умах чиновных дам города; имея довольно времени для сборов, они посвятили утро взаимным посещениям и беседе о будущем бале. Каждой хотелось узнать: не ее ли только мужу с семейством сделана подобная честь, не забыли ли кого-нибудь пригласить, не пригласили ли кого-нибудь из недостойных приглашения; каждой хотелось высказать свои догадки: что это такое будет и как все будет, сколько будет счетом кавалеров и дам, танцующих и не танцующих, на сколько персон будет ужин, и прочее.
К Анне Тихоновне, супруге Стряпчего, с которой нам должно будет познакомиться, приехала на дрожках с фартуками супруга Казначея, с которой мы не имеем необходимости знакомиться.
– Вы на балу? – сказала она, входя в двери.
– Как же? я получила пригласительный билет.
– Получили?
– Получила; чему же тут удивляться!
– На свое имя?
– Нет, на имя мужа с семейством.
– Слава богу! Я думала, что только меня нашли безымянную и назвали семейством! Я и не понимаю этого обычая: как будто для мужей дают бал, а не для дам! и что за неучтивый адрес: его благородию Филиппу Климовичу Кондолубкину! Как будто не знают ни чина, ни того, что он кавалер и что на адресе пишется: «милостивому государю». А что всего лучше: знаете ли, кто приглашен?
– Ну?
– Да еще с женой!
– Кто же, кто?
– Как подал мне муж билет, я и говорю: Настька, сбегай к помощнице да попроси серег с антиком надеть только на вечер… Приходит назад… Что ж ты? «Помощница, сударыня, сама на бал приглашена, сказала, сама наденет; приказала просить извинения». Я так и ахнула!.. Да ей ли, дуре, на балы сбираться! пешком, что ли, она пойдет? а я с собой не возьму, ей-богу, не возьму!..
– Скажите пожалоста!
– Господи, думаю, уж не нашли порядочных людей в городе!
– Да, может быть, просили вашего мужа со штатом?
– Совсем нет! Просто такое же точно приглашение.
– По билету?
– Билет, печатной билет!.. и на такой же розовой бумажке!
– Верно, места будут по званью и по чинам; а в гостиную не пустят всякую сволочь.
– А как танцы начнутся да какой-нибудь кавалер поставит ее выше меня, а чего боже избави, еще в первую пару?
– Этого невозможно; вероятно, будет сортировка.
– Позволю я себя сортировать с кем-нибудь! Мне хоть и не ехать так в ту же пору! Скажу мужу, чтоб отблагодарил за сделанную честь.
– Нет, нет, полноте, поедемте!.. Посмотрим, что за чудеса будут. Мы составим свою партию, отдельную; да и кто ж нас сравняет с какими-нибудь? нас сам бог не сравнял! Поедем, поедем!
– Право, не поехала бы, да не хочется только заводить ссоры на первых порах.
– В чем вы будете?
– И сама еще не придумала… Думаю надеть кисейное, то есть не простой кисеи, а цветной. Хорошо ли будет?
– Пристойно, очень пристойно.
– Не надену ни за что! – Что ж так?
– Слава богу, я уже не девочка, не 14-го класса чиновница, чтоб показаться в люди просто в пристойном платье!
– Ах, боже мой, да нарядитесь хоть в парчу, кто вам будет завидовать!
– В парчу – не в парчу, а жаль, что не успею сшить платье из шали: теперь в моде шалевые платья.
– Слишком богато испортить шаль на платье!
– Муж купит новую. У меня шаль бур-де-суа[7]7
Шаль бур-де-суа – шелковая шаль особого покроя.
[Закрыть] новехонька; а как это будет великолепно: на подоле бордюр в полтора аршина!
– Конечно, вы люди богатые, с доходами, вам надо отличаться от прочих!
– Не вам считать, Анна Тихоновна, наши доходы!
– Где ж нам считать казенный ящик; в нем, чай, и сама казна не досчитается!
– Уж, конечно, сударыня, лучше не считавши брать со встречного и поперечного!
Посчитавшись добрым порядком, казначейша вскочила с места – и вон, а Анна Тихоновна плюнула вслед за ней.
VIII
Бал в полном доме, который приспособлен к неге тихой семейной жизни, – это просто несчастие на целую неделю; жизнь посреди шуму, возни и пыли, тоска ничем не выразимая, горестное лишение всех приютных насиженных мест, расстройство обычного порядка, к которому привыкла душа и с которым расставаясь сердце то плачет, то сердится.
– Нет, черт бы драл, – кричит Роман Матвеевич, – если б знал я, что поднимется такой содом, я бы ни за что не дал бала!
Но это было позднее раскаяние.
Небритый, немытый, в халате, не знал он, где пригреть место: везде мытье, битье и катанье; везде лощенье, чищенье, установка и перестановка; кабинет его исчез, спальни не стало. Разоблаченные кресла и стулья разогнаны на середину комнат; столы и шкапы визжат под восковой суконкой. Тут толпа недоростков побрякивает хрусталем и фарфором, таская посуду из кладовой, как напрокат.
– Осторожнее! не стукни! – кричит ключница.
Тут толпа девок чистит мелом почерневшее от времени серебро.
– Тише! глупая! изомнешь! – кричит Наталья Ильинишна.
Тут толпа слуг-верзил ходит около стен с крыльями, метелками и щетками.
– Осел! ты видишь, что я иду! – кричит Роман Матвеевич.
Бабы носятся с тазами, с лоханками, с песком и сором, с тряпками и мочалками, с горячей водой и холодной водой, на босу ногу.
Хаос в доме Романа Матвеевича.
Он в отчаянии; только Зоя сидит спокойно в своей комнате, книгу читает и ни о чем не заботится.
Но в день ее именин все уже на месте, все в новом порядке, все тихо, все светло, никто нигде не ступи, никто ни до чего – не дотронься, – чтоб не замарать.
Начинаются другие заботы – стряпня на кухне; и там с непривычки хаос: везде нужен глаз, напоминанье и брань хозяйки. И этот день скомкан в заботы, скуку и тоску для бала. Обед на скорую руку; после обеда опять сборы и хлопоты – весь дом наряжается; только Зоя еще ни о чем не заботится, сидит близь окна, думы думает.
Но вот настал вечер. Наталья Ильинишна велит зажигать люстры. Она уже готова, в пышном гарнитуровом платье, обшитом широкими блондами[8]8
Гарнитуровое платье – платье из плотного шелка; блонды – шелковые кружева.
[Закрыть]. На голове у нее пышный чепчик с тюлевыми лентами; вокруг шеи собольи хвосты рублей в тысячу.
Роман Матвеевич также готов: манжеты гребнем стоят, к петличке фрака привешены все знамения походов и заслуг. Он распоряжается, где ставить столы игорные.
Гости – страшное слово у нас: с ними нераздельна мысль о беспокойстве, о принуждении себя, о приеме, об усаживании, о занятии разговорами, о внимании к породе, значению в свете, богатству, красоте и безобразию… В этом слове нет уже удовольствия, радушия без расчета, угощенья без надежды на выгоду или на сбыт.
Кончив заботы и исполнясь ожиданием гостей, Наталья Ильинишна вздумала взглянуть на наряд дочери; а Зоя еще и не думала об наряде,
– Ты еще не одета! – вскричала с ужасом Наталья Ильинишна.
– Успею еще, – отвечала Зоя равнодушно.
В это время послышался чей-то подъезд к крыльцу.
– Гости, ведь гости уж на дворе, – вскричала снова Наталья Ильинишна и бросилась встречать гостей.
– Для кого мне одеваться? – говорила сама себе Зоя, садясь перед зеркалом и приказывая чесать голову.
– Для кого мне одеваться? – повторила она, – для подведомственных чинов Городничему и Судье? для уродов с пером за ухом? для полковых фертов?..
И три раза переменяла она свою прическу, три раза перешивали ей рукава и талию.
Еще не успели зажечь всех люстр, а званые гости толпами уже, как в море вал за валом, стремились в залу.
Шарканье, здравствованье, поклоны и еще поклоны, поцелуи в уста, приседанья, пожатие руки, рекомендации, чиханье, сто лет жизни, сто тысяч годового доходу, не прикажете ли табачку, покорнейше благодарю; новое и поношенное, талия под мышкой, талия ниже живота, крахмал и обручи, волоса собственные, накладные и шелковые, гребенки резные и обложенные бронзой, и прочее, и прочее, и прочее, и все, что составляет провинциальный живой калейдоскоп, на который смотрит, вытаращив глаза в окно, со двора и с улицы вся чернь городская и – ахает.
Сперва явился Стряпчий с женой, потом Заседатель со всем домом, потом разные чиновники с фамилиями, и вдруг – девятый вал окатил залу огромным семейством – две пожилые девушки, две взрослые, два подростка, тучная дама в чепце с бахромой и наконец – сам глава семьи, отставной служака, тащил за руку малолетнего сынишку, который прятался за него.
Войдя в залу, почтенный сослуживец Суворова произнес громогласно:
– Ну, кадет, что ж ты прячешься! шаркни и топни! скажи: здравия желаю, Роман Матвеевич и Наталья Ильинишна! Экой дикарь… Имею честь представить семейство мое: это две женины сестры, а вот Даша да Груня, мои дочери… а вот шалун, будущий кадет. Он у меня мастер плясать по-русски – не может слышать музыки, тотчас вприсядку!.. Ну, ну, целуй руку у Натальи Ильинишны, она тебе конфект даст!..
– Просим покорно! – говорили хозяева, встречая гостей и указывая гостиную; а между тем новые толпы теснятся» дверях. Городничий, Судья, секретари, столоначальники, и – снова девятый вал: Полковник с своими офицерами; но этот вал ударил вдоль стены, исключая Полковника, который прошел в гостиную.
Прибывшие дамы вытеснили, наконец, всех мужчин из гостиной; а чинопочитание и старшинство, наблюдавшееся в строгом смысле, производило ужасную суматоху, бесконечную пересадку с места на место.
Хозяйка предоставила эти счеты своим гостям. Иные без церемонии говорили: «Позвольте!», другие, почтительно вставая с своих мест, предупреждали учтивостию: «Не прикажете ли здесь сесть?»
Наталья Ильинишна не знала, кому отвечать, ее осыпали вопросами; несколько каких-то, вероятно, очень значительных дам в городе уселись на диване и около дивана и перекрикивали и друг друга, и всех:
– Давно ли к нам изволили приехать, Наталья Ильинишна?
– Наталья Ильинишна, как вам нравится наш город?
– Вы, верно, Наталья Ильинишна, скучаете здесь, потому что…
– Уж конечно, скучают, после губернского города.
– Почему ж так уверительно говорить, что Наталья Ильинишна скучает у нас!..
– Ах, почему ж, да это уж известно…
– Что ж тут известного, здесь также люди живут!.. Наталье Ильинишне негде было слова приставить.
– Позвольте познакомиться с вашей дочкой, Наталья Ильинишна, – сказала сквозь шум и споры прочих дам жена Стряпчего Анна Тихоновна.
– Ах, боже мой, да где ж она! – вскричала Наталья Ильинишна и приказала звать ее к себе.
Она совсем позабыла в хлопотах про свою именинницу. А Зоя одевалась-одевалась, повторяя: для кого я буду одеваться! – и вдруг раздумала одеваться, сбросила платье, надела реденгот, велела взять из комнаты своей свечу и села подле окна. Вероятно, прекрасная лунная ночь внушила в нее расположение к уединению.
Наталья Ильинишна ахнула, когда сказали ей на ухо, что Зоя еще не одета.
Испуганная, она прибежала в комнату Зои, – темнехонько.
– Зоя! Зоя!
– Что вам угодно? – отвечала Зоя.
– Что это значит? что с тобой? не больна ли ты?
– Голова болит.
– Я думала, бог знает что с тобой сделалось!
– Я не знаю, что ж еще нужно? не явиться же с жалким лицом.
– Ты страмишь нас: гости съехались, хотят познакомиться с тобой, а ты прячешься! Подумают, что ты урод, которого нельзя показать в люди.
– Что ж делать?
Наталья Ильинишна стала сердиться: Зоя равнодушно выслушала гнев ее. Наталья Ильинишна стала просить ее, чтоб она хоть на минуту вышла в гостиную.
– Я выйду, если вам угодно, – отвечала Зоя.
Снова начала она свой туалет; а между тем Наталья Ильинишна предуведомила гостей своих, что Зое сделалось дурно, но что она, немного погодя, представится им.
Между тем Роман Матвеевич засадил почетных гостей в вист и бостон и сам сел играть; между тем полковая музыка загремела польское,[9]9
Польское (польский) – танец, которым обычно открывался бал.
[Закрыть] начались танцы.
В числе званых гостей был и незваный гость. Этот гость ни пришел, ни приехал; его не встречали и не усаживали, никто об нем не думал, никто не замечал его, никто с ним не разговаривал; несмотря на это, он не жался в углу, был очень развязен, ходил из комнаты в комнату, мешался в игру, в танцы, в разговоры, шептал что-то многим, и казалось, что все соглашались с его словами, не противоречили ему и, не отвечая вслух, как будто говорили: именно так!.. и подставляли с любопытством к нему ухо.
С одного лица срывал он улыбку, с другого гримасу. Обращение его даже было слишком вольно: то подсматривал он карты и шепотом пересказывал чужую игру, то подставлял танцующим дамам и кавалерам ногу и сбивал их с такта. Но любимым его занятием было сочинение сердечных интриг. Из каких доходов служил он всем страстным сердцам – этого нельзя было понять; вероятно, это составляло страсть его собственную, страсть, полную самоотвержения, заботящуюся только о счастии других: он был поверенным сердца у всех и каждого. На него, казалось, возложили свои надежды и наши женихи для приискания им невест; только Поэт был равнодушен к его заботам: забывая свою Анастазию, он засматривался то на ту, то на другую девушку, а иногда и на женщин. Полковник же, Городничий, Маиор, Судья, Поручик и Прапорщик перемолвились с незваным гостем, и он каждому по очереди-указал на шесть девушек, дочерей помещиков, приехавших на бал к Роману Матвеевичу из окрестностей города.
Каждому из женихов наших понравились выбранные незваным гостем невесты, каждый прошептал: мила, очень мила! волочусь за ней!
Девушки тоже как– будто поручили незваному гостю выбор женихов; и он показал каждой на суженого. Не понравились только двое: Городничий да Судья.
– Неужели этот старикашка намерен на мне жениться? – я не пойду за него! – сказала предназначенная за Городничего, который уже подсел к матери ее с своим почтением.
– Не пойду за него!.. а за кого же?.. за молодого?.. а?..
– Пойду! пойду! только пусть скорей присватается!
– Мне не нравится этот толстяк! – говорила другая про Судью.
– Тем лучше, что не нравится: иначе это была бы измена; притом же у такого Гименея и Амуру будет место.
– Пойду, пойду, только пусть скорее присватается! – отвечала и другая.
И вот Полковник прошелся два раза польское с какой-то полненькой Юлианой Игнатьевной; не сводит с нее глаз, и она не сводит с него глаз; он подсел к ней, завел разговор…
– Как я счастлив, что…
– И мне приятно, что…
Одним словом, они поняли друг друга.
Маиор волочится за какой-то Анелией Доминиковной.
Поручик за Сусанной Людвиговной.
Прапорщик за Розой Самуиловной.
Городничий за Кларой Юстиниановной.
Судья за Агнессой Викторовной.
Все они ужасно как довольны своими паннами, а панны довольны ими, – симпатия творит чудеса.
После второй кадрили незваный гость успел уже свести каждого с паном ойцем и с паней маткой, и в разных углах залы можно было бы слышать:
– Пршепрошем пана до-нас!..
Приглашение было принято с восторгом.
– Ну, теперь дело пойдет само собою! – сказал незваный гость, и – его как не бывало.
В комнате игорной тишина, нарушаемая только отрывистыми словами: шесть! восемь!.. вист!.. во вторых!.. два онера!.. двенадцать!.. А! это ужасно!.. в сюрах!.. Пропали!
В гостиной, вокруг стола с вареньем и конфектами, говор хаотический.
В зале гром музыки и шарканье.
Но вдруг в гостиной говор внезапно замолк, языки как будто отнялись. В зале все как будто мгновенно окаменело, обратясь лицом к дверям, откуда вышла Зоя.
Зоя вышла.
– Тс! – шикнул Полковник, обращаясь к музыке и махнув рукой.
Музыка повиновалась приказанию командира; кавалеры поклонились дамам, не кончив экосеза; все девушки бросились к Зое; но Полковник загородил всем дорогу.
– Приятный сегодняшний день, – начал он, обратясь к Зое, – потому что сего дня именины… с чем…
– Покорно вас благодарю! – сказала Зоя, перервав приветствие и подставляя щечку паннам.
Она обошла всех панн, спросила о чем-нибудь каждую, сорвала с уст каждой ответ вроде: да-с, как же-с, так точно-с, – и остановилась посреди залы, как будто ожидая, не придет ли еще кто-нибудь здороваться с ней и поздравлять ее. Около нее составился круг из девушек, которые, не решаясь сами начинать разговора, ждали, не спросит ли их о чем-нибудь Зоя; за девушками круг мужчин, и все они также устремили на нее глаза; поменьше ростом и чином приподнялись сзади на цыпочки.
Зою нисколько не смущало это странное положение; она равнодушно осматривала всех и, казалось, думала: откуда собралось столько глупых людей мужеского и женского пола? – чего им от меня хочется?