Текст книги "Сердце и Думка"
Автор книги: Александр Вельтман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Он увидел Пельажи и – влюбился. Ему очень нравилась ее сурьезность: «Это явный признак ума», – думал он, не сомневаясь в красоте душевных ее свойств; девушка, исполненная ума, и не умничает, мало говорит, а больше слушает – чего же вернее? Кроме маленькой ее головки и ножки-крошки, ему нравилось в ней это равнодушие ко всему и всем, этот безрадостный взор и уста без улыбки. «Она не расточает, – мыслил он, – чувств сердца своего напрасно; она бережет их вполне для любви: как крепко, как сильно полюбит она! и первая улыбка, первый радостный взор ее достанутся счастливцу! О, Пельажи!»
Он любил Пельажи, а Зеноби его любила. Какое странное противоречие симпатий! странное и, может быть, необходимое для разнообразия общественных отношений. Зеноби полюбила в нем Иосифа – толкователя снов.[120]120
Иосиф-толкователь снов – персонаж Библии: сын Иакова, попавший в темницу и толковавший сны виночерпию, хлебодару, а затем фараону.
[Закрыть] Attaché был ходячим сонником в кругу знакомых; он ужасно любил все толковать; разумеется, что эта страсть привела его к толкованию снов. Очень часто к нему обращались с вопросами вроде:
– Скажите, что значит видеть себя в лесу?
– Это значит, что вас будет окружать лесть, – отвечал он.
– Что значит, я видела во сне, будто гуляю в саду, а против меня дом с бесчисленным множеством окон?
– Этот сон исполнился уже над вами: это значит, что на балу вы будете предметом удивления и зависти.
Толкование снов обратилось в нем в привычку, и Ранетски, с полной верою в предзнаменовательность снов, говорил всем, что сон есть аллегорическая будущность и что Провидение ниспосылает их как предвестников в предостережение человека от приближающегося зла.
Никто не видал столько предзнаменовательных снов, сколько видела их каждую ночь Зиновия. Сны так беспокоили ее душу, что для нее подобный толкователь, как attaché Ранетски, сделался необходим; предсказания его всегда сбывались. Говорил ли он ей: «Вы получите большое огорчение», – она непременно получала какое-нибудь большое огорчение; говорил ли он ей, что она будет царицей бала, – она, в самом деле, горделиво окидывала всех взорами с вершины предсказанного величия, видела в мужчинах какую-то покорность, в женщинах уничижение и думала: «Как справедлив сон!» – дивилась, отчего так странно все изменяется и в ней самой, и в других?
Капитан 2-го ранга, разумеется, был моряк, умеренных лет, но не раз уже совершивший путешествие вокруг света. Когда увидела его в первый раз Пельажи и разговорилась с ним о сглаживании, он сказал ей, что знает вернейшее средство против черного глаза, средство, которое открыл ему один турецкий дервиш.
– Скажите мне, пожалоста, скажите это средство, – умоляла его Пельажи.
– Никак, никак не могу, – отвечал он ей, – если я открою кому-нибудь эту тайну, то сам потеряю способность заговаривать от глаза.
Тщетно ухитрялась Пельажи выведать удивительный секрет: моряк таил; но самолюбие женское всегда и во всем хочет поставить по-своему: секрет Капитана не выходил из ее головы, а вместе с секретом не выходил из головы и владелец секрета. При Капитане Пельажи не боялась ничьего глаза, была весела, мила, разговорчива; но чуть Капитан скрывался, вместе с ним исчезала и живость Пельажи; она становилась грустною, ни на кого не хотела смотреть, уединялась и даже вздыхала.
Но Капитан вздыхал не по ней, а по Зеноби. Когда задумывалась Зеноби о значении виденного сна, на челе ее заметно было глубокомыслие, а не мечтательность – это ужасно как нравилось Капитану.
Любимцу Надины непременно следовало быть человеком, который сроду не произносил ща, не и еры; и в самом деле, чиновник иностранных дел был сладчайшее существо общества, легкое, как мыльный пузырь, нежное, как мадам Дюдеван в мужском платье.[121]121
Мадам Дюдеван в мужском платье – имеется в виду известный гравированный портрет Жорж Санд.
[Закрыть] Ему уже удалось один раз побывать в столице французов; по возвращении в Россию все стало в нем дышать изяществом парижских мод и обрядов. Он был недурен собою, немножко с завезенной из Рима физиогномией, и был любим дамами как интересный молодой человек. Дамы даже с восхищением слушали его пенье, молчали все до одной, когда он изливал, á gross boillon,[122]122
пузырями (фр.)
[Закрыть] звуки французского романса в раковинки прекрасных ушей, как нектар; только иные из мужчин, не полагаясь на женский вкус, метались от фортопьян во все стороны, как кони, испуганные голосом Онагра.[123]123
Онагр – азиатский дикий осел.
[Закрыть]
Его любила Надина, а он любил Агриппинё; а почему он любил Агриппинё, а не любящую его Надину? – может быть, потому, что мужчины всегда любят невпопад.
Наконец, Конноартиллерийский прапорщик, которого страстно любила Барб, был жиденький офицерик; ему ужасно как нравилась Мельани. – «O, Mélanie! – говорил он всегда, – o, Mélanie! quel nom!»[124]124
О Мельани! какое имя! (фр.)
[Закрыть]
В его приемах и в выражении лица было что-то пастушеское, живо изображаемое на табакерках; и Мельани тоже очень часто была похожа на пастушку, особенно в корсаже с бахромой, и в платье, вроде роброна, напыщенном посредством крахмала и китового уса. Но, как мы уже сказали, его полюбила Барб, чувствительная Барб, которая почитала верховным блаженством жить с милым в хижине убогой. Она находила в юном Прапорщике все способности для подобной жизни; он же всегда говорил, что презирает свет и толпу, что ему душно с людьми, что нечистое их дыхание мертвит его душу, что счастие живет в уединении с кем-нибудь вдвоем и не ведает ни умных забот, ни глупых хлопот; что для счастия необходима только любящая душа. Когда говорил это Прапорщик, Барб готова была броситься в его объятия и вскричать: «О, удалимся, удалимся в хижину!»
VII
Чувства любви и дружбы ни с чем нельзя лучше сравнить, как с звуками музыки. Каждый народ есть инструмент, каждое состояние – струна, каждый человек – звук, а женщины – полутоны. Когда этот инструмент строен, тогда рука Провидения разыгрывает на нем чудную ораторию семейственного и народного счастия: звуки сливаются по мысли и чувству, везде согласие царствует посреди гармонического шума всеобщей деятельности, сердце находит сердце, душа душу, дружба созвучие, любовь взаимность.
Но в то время, когда случилось описываемое нами событие, не было еще стройности ни в сердцах, ни в умах; судьба играла на людском разладе, и трудно было прибрать звук к звуку.
Юлия, однако же, была уверена, что между ею и Поэтом существует так называемая симпатия, от которой зависит взаимное счастие двух сердец. Она чувствовала, что не может жить без Порфирия.
У восторженного Поэта было мягкое, восковое сердце; но в то же время и горделивое, которое не хотело принимать ничьей любви даром, – немедленно платило взаимностью.
Отец и мать Юлии, зная, что Поэт он же и Медик, с признательностию смотрели на участие, которое он принимал в расстроенности нервов Юлии; они не видели ничего худого в том, что Поэт часто, по праву Медика, держал руку Юлии в своих руках для наблюдения пульса. Но когда однажды нечаянно застали, что Медик, по праву Поэта, пламенно целовал этот пульс – они вообразили бог знает что, вспылили, готовы уже были излить свой справедливый гнев… да Юлия предупредила бурю: она вскрикнула, как кликуша, и заметалась. Отец и мать забыли в испуге гнев свой и бросились к ней на помощь; а Поэт, в порыве участия, забыл испуг свой и также бросился к ней на помощь; он оттирал ей пульс, требовал о-де-колон, воды… Отец и мать сами бегали то за тем, то за другим… При нем расшнуровали Юлию… Юлия стала дышать.
Поэт пришел в себя, взял было шляпу. Отец Юлии также пришел в себя.
– Милостивый государь! – произнес уже он к Поэту. Но Юлия снова заметалась, застонала; снова все бросились к ней.
Она открыла глаза, взглянула на Поэта, схватила его руку и – прижала к сердцу. Кончено! других объяснений не нужно: все сказано, что нужно сказать.
Смущенный Поэт хотел было из приличия отнять руку; но Юлия удержала ее и произнесла томным голосом:
– Не уходите!.. сидите подле меня!.. я умру без вас! Отец и мать выслушали эти слова, не нарушая тишины, которая была необходима для здоровья дочери.
Таким образом, дело объяснилось само собою. Мать стала готовить приданое, отец придумывал, когда бы назначить день свадьбы.
И вот – к свадебному балу Юлии готовятся и ее подруги.
Все они уже успели сказать Юлии, чтоб она – когда посадят ее за стол, перед благословением отца и матери отпуская в церковь, – не забыла, вставая из-за стола, потянуть за край скатерть, прошептать имя каждой и пожелать выйти ей замуж за избранного сердцем, за возлюбленного.
В течение года это пожелание непременно должно исполниться: так говорит поверье. Юлия исполнила просьбы подруг своих, и – странно! поверье подтвердилось.
В известное время, в известных формах бал начался.
Много уже времени тому назад, как бал имел высокое значение в общественной жизни.
Образованность бального общества имеет возрасты.
Сперва должно ловко двигаться, ни слова не говоря.
Потом красно говорить, ничего не мысля.
Потом умно мыслить, ничего не понимая.
Потом ясно понимать, ничему не веря.
Таким образом, бал был некогда школой правильного движения.
Когда научились ловко двигаться, классические танцы стали пошлы; изобрели танцы романические: засели и стали изучать приветствия, занимать друг друга разговорами; но когда разговоры вытвердились наизусть, начали мыслить кочуя, по выражению Грибоедова, из комнаты в комнату.[125]125
…мыслить, кочуя… из комнаты в комнату – измененная ремарка из комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» (действие III, явл. 9).
[Закрыть] Это было самое скучное время. Теперь ясно поняли, что бал есть во всяком случае маскарад, мистификация ума, сердца и чувств, и – перестали верить, женщины мужчинам, а мужчины женщинам. Бал обманул каждого; настало разочарование к балам; община рушилась, все обратилось в самого себя…
Пусть же все надумается и наскучается в этом уединении, а потом призовет в гости к сердцу сердце, к чувствам чувства, к уму ум – и будет снова весело в жизни; люди будут собираться в кружок не для скуки, не для торговли собою, а чтоб поделиться избытком ума и чувств.
Так рассуждал один домашний философ.
А между тем нам должно знать, что, когда Юлию стали снаряжать и отпускать в церковь, Думка-невидимка, не зная, куда ей деться, перелетела на чело ее матери и просидела на нем до открытия бала. По возвращении Юлии из церкви Думка хотела возвратиться к ней, но в мыслях Юлии не было уже места для беспокойной Думки: желание Юлии исполнилось, и она предалась вполне сладостным ощущениям сердца. Что делать! заметалась Думка-невидимка от одной подруги Юлии к другой – пребеспокойные, прегорячие головы! невозможно никак надежно приютиться в мыслях – так от сердца и пышет. В продолжение всего бала Думка кочевала от Мельани к Агриппинё, от Агриппинё к Зеноби, к Надин, к Пельажи, к Барб, и обратно. Чтоб охладить несколько пылающие их сердца, она нашептала каждой, что любовь требует непременно испытания, что без испытания любовь не любовь.
Эта мысль ужасно как возмутила подруг Юлии.
Мельани сказала сама себе: мой Кавалергард, верно, также испытывает меня; он что-то сегодня особенно внимателен к Барб! О, постой же, мой милый Кавалергард! испытаю и я тебя: буду назло волочиться за конной артиллерией!
Агриппинё почти то же подумала про служащего при военном министерстве и стала заниматься служащим при министерстве иностранных дел.
Зеноби, вместо своего очаровательного attaché, обратила особенное внимание на Капитана.
Пельажи, Надин и Барб сделали подобный же искусственный переворот в чувствах своих и избрали орудиями своего мщения, разумеется, тех, на волокитство которых до сих пор они и не думали обращать внимания.
Притворство – не любовь, и потому оно не робко, не боязливо и не стыдливо. Подруги Юлии, ангажированные влюбленными в них, изливались в разговорах, внимали ласкательствам с улыбкой, отвечали шутя, и каждая, замечая свою победу и торжествуя в душе, думала: ага! мне стоит только оказать внимание – каждый дорожит им!.. А он!.. он воображает, что я умру с горя, если ему вздумается оказать мне холодность!.. Постой, мой ангел!
Все шесть героев наших были вне себя от восторга, что наконец страсть их вознаграждается взаимностью.
Кавалергард рассыпался перед Барб, танцуя с ней мазурку. Замечая ее внимание к себе, внимание особенное, он решился приступить к намекам о своих чувствах.
– Сегодни в первый раз я счастлив! – сказал он ей. – Никогда душа моя не была так полна надеждой на завидную будущность!
– Отчего это? – спросила с улыбкой Барб.
– Отчего?.. Вы не должны делать мне этого вопроса, – отвечал он, запинаясь.
Но Барб беспокойно взглянула в это время на юного Прапорщика, который весь уже превратился в любовь к Мельани, не сводил с нее глаз, что-то говорил ей устами и взорами.
Барб бросила улыбку презрения на юного Прапорщика, отвернулась к своему кавалеру, который продолжал между тем что-то говорить ей. Она не слыхала, что он говорил; но взглянула на него нежно, нежно подала ему руку, чтоб лететь в круг.
– Она любит меня! – подумал Кавалергард и, притопнув об пол, приударив шпора о шпору, осмелился сделать дерзкое испытание взаимности – пожал руку.
– Он пожал мне руку! – подумала, вспыхнув, Барб; но новый взгляд на Прапорщика, досада и желание оказать презрение, примирили ее с смелостию Кавалергарда.
Между тем Мельани, замечая его внимание к Барб, клялась в душе ненавидеть Кавалергарда и отмстить ему взаимностью к юному Прапорщику. То же самое совершалось и с прочими: Агриппинё поменялась с Надиной, Зеноби с Пельажи.
Возгорелась ревность, вспыхнуло мщенье. Чем же лучше отмстить, как не совершенным равнодушием и старанием показать явное внимание к тому, который волочится и не скрывает своей любви ни от кого?
Контрмарш подруг своих заметила только Юлия; только ей одной каждая поверила свою тайну. Она упрекнула всех по очереди в непостоянстве, и все по очереди отреклись от первой любви своей.
Разумеется, что каждый влюбленный, встречая взаимность, не затрудняется отыскать путь в тот дом, где живет его счастие.
И вот через несколько дней Кавалергард обласкан в доме своей несравненной Барб.
Служащий при военном министерстве принят с особенным вниманием родителями своей дивной Надины.
Чиновник по особенным поручениям стоит уже подле фортопьян своей очаровательной Пельажи.
Капитан проводит вечера у своей грациозной Зеноби.
Служащий при министерстве иностранных дел фигиорирует в салоне своей неземной Агриппинё.
Конноартиллерийского Прапорщика лелеют надежды в доме гармонической Мельани.
Все они готовятся уже к решительному объяснению; все оне принуждают себя основать новую любовь на ненависти к первой.
Мельани нравится юный Конноартиллерист, ей приятна страстная его любовь, дома видит она в нем все, что может составить ее счастие; но в обществе ей кажется, что он ее не стоит, что в нем недостает многого для ее самолюбия, что он не более, как Прапорщик… И – она вдруг хладеет к нему, старается удаляться от него, чтоб не унизить себя в глазах людей… Задумывается о Кавалергарде.
Агриппинё любила бы служащего при министерстве иностранных дел, любила бы за то, что он страстно любит ее; но он не льстит ее самолюбию, не прельщается нарядами, не говорит, что она лучше всех; только M-r Пленицып в состоянии одушевлять ее в обществе, – и она задумывается о Пленицыне.
Зеноби любила бы Капитана, но он смеется над снами.
Надин предалась бы вполне служащему при военном министерстве; но он так любит русский язык, он готов потребовать от жены своей, чтоб она говорила не иначе, как по-русски.
Пельажи обожала бы чиновника по особым поручениям: он ловок, умен, мил, хорош собою, да он не знает секрета от сглаживания; а между тем сам верит глазу. Он не может заменить для нее Капитана, при котором исчезает в ней мучительный страх, при котором чувства ее, освободясь от боязни глаза, получают всю свою деятельность, а сердце становится спокойно, готово к любви и взаимности.
Барб отдала бы сердце свое Кавалергарду; но он такой был Марс по наружности, что при нем все ее мечты – о милом и хижине – исчезали; он никуда не годился для идиллической любви; с ним нельзя было говорить о красоте природы, об уединении и сладости задумчивости перед окном, при меланхолической луне, плавающей посреди волн облачных. А Прапорщик так хорошо понимал это наслаждение, так умел сочувствовать непостижимой грусти сердца, так упоительно говорил о чем-то неземном, так усладительно описывал взаимность двух симпатических сердец, созданных друг для друга, искавших друг друга, нашедших друг друга посреди толпы бесчувственных, посреди тщеты и суеты света и, наконец, удалившихся в рай уединения, под кров хижины… там чаша молока, душистые соты, веющий зефир, густой навес липы, дерновая скамья… рука в руке, взор во взоре и – страстный поцелуй!..
Возможно ли в минуты подобных сладостных мечтаний любить Кавалергарда? Он весь в ботфортах, окован латами и приличием; его каска с гребнем страшна для сельского чувства; слеза побоится капнуть на его белый мундир; любовь Кавалергарда тяжела для легкой Барб.
Проходит месяц, два, Думка мучает подруг Юлии: оне раскаиваются, что вздумали изменять для испытания; а между тем Юлия мучает уже своего мужа, тушит все поэтические его восторги: он неразлучен с женой, как костыль с хромым; она идет, и он иди; она сидит, и он сиди. Он бы уединился подчас – ты со мной скучаешь! Он бы прогулялся для рассеяния – куда? ты меня одну оставляешь! Ему хочется спать – ты спишь! не хочешь поговорить со мною! Слово за слово, и – дурнота. И вот молодые супруги, в промежутках нежных ссор, сидят, надувшись друг на друга. Невозможно придумать положения горестнее без горя, несчастнее без тени несчастия.
Так и не иначе проходило время; но однажды за жарко и холодно возгорелась ужасная ссора. Вступилась мать Юлии, потом отец, родня, обвинили бедного Порфирия в жестокости к жене, что он мучитель, не умеет ценить ее ангельского характера, что он не муж, а тиран. Порфирий, выведенный, наконец, из себя и почти изгнанный из дома, сел на почтовых и поскакал в Одессу, служить. Освежившись на пути от домашнего угара, чувства его ожили, ожила и муза; в Киеве ожила и память о блаженных минутах, которые он провел на берегах Днепра, ожила и любовь к Зое. Он хотел на нее взглянуть еще раз и своротил в сторону от большой дороги.
Мы уже видели его новую встречу с Зоей: Нелегкий и свел, и развел его с нею, – Порфирий отправился в Одессу; а мы возвратимся на Север.
VIII
Нужно ли объяснять математику, как сладостно находить искомое и, разрешая сложную задачу, видеть, как удобно распутывается Икс от всех облекающих его посторонних величин и, кажется, готовится уже наградить искателя чудным открытием в области математических истин – но вдруг образуется злой корень и – искомое недоступно! Это ужасно для любящих иксы! Точно то же случается часто и с ищущими неизвестного сердца: любовь, встречая пылкую взаимность, вверяется ей и строит в озаряемых этим светом мыслях райскую будущность – вдруг мгновенный пламень тухнет, тухнет так же скоро, как вспышка, и – будущность, для глаз, ослепленных блеском, становится мрачнее ночи.
«Что это значит? – спрашивает сам себя мнимый счастливец, – что я сделал? мне изменяют?.. нет! это только испытание, неуверенность во мне…» И – он сердится, ищет причины холодности, стережет тайные взоры любви – нет их. «Это испытание!» – повторяет он и сам хочет отплатить тою же монетою: первой, обращающей на него внимание, платит явным вниманием, волочится притворно, а между тем снова стережет взора, упрека, досады, задумчивости – ничего нет! что делать? Для утоления страданий сердца, чтоб скрыть отверженную свою любовь, не замечая сам, он предается вполне сопернице.
Все это сбылось с нашими героями.
Надежды их были велики; благословляя выбор своего сердца, один писал уже к отцу и матери о своем намерении жениться; другой, рассеянный в толпе приятелей и сослуживцев, намекает им, что скоро наденет оковы Гименея; третий, например Кавалергард, показывая однажды другу своему на Мельани и Барб, когда они вместе ходили, шептал:
– Отгадай, которая из них моя?
– Право, не отгадаю, – отвечал его друг, – каждая в своем роде хороша, обе, кажется, одинаково к тебе внимательны.
– Внимательны! отгадай, которую я люблю и на которой женюсь?
– А бог знает, ты можешь любить одну, а жениться на другой.
– Э, чудак!
– Скажи, если знаешь.
– Не скажу, замечай сам.
– Буду замечать.
Кавалергард сделал круг по зале и проходил мимо Барб в то время, как она, задумавшись, засмотрелась на юного Конноартиллерийского Прапорщика.
В эту минуту она была проникнута сладостной мечтой о взаимной, нежной, самой нежной голубиной любви двух чувствительных сердец, о убогой хижине, «в которой с милым рай». Прапорщик сидел напротив ее, с другой стороны залы; он был также задумчив; ей казалось даже, что он печально взглянул на нее… вздох вылетел из ее груди, сердце ее сжалось, и раскаяние, что она изменила своему сердцу, взволновало душу.
В это-то самое мгновение раздался подле нее самый прозаический голос:
– О чем вы задумались?
Барб вздрогнула, оглянулась – это Кавалергард.
– Вероятно, не о том, что бы до вас касалось, – отвечала она, отвернувшись с досадой.
Ответ был слишком колок для самолюбия.
– Вы будете со мной танцевать кадриль? – продолжал Кавалергард.
– Нет, не буду.
– Отчего ж это?
– Оттого, что я или ангажирована, или не хочу.
– Не хочу! – пробормотал Кавалергард, закусив губу и вставая с места.
Желая отомстить за это внезапное равнодушие и почитая его кокетством, он искал в зале даму, которой внимание поддержало бы вдруг опавшее его сердце.
Встретив несколько раз взоры Мельани, постоянно обращенные на него и как будто призывающие к себе, он кинулся к ней.
– Вы не откажетесь танцовать со мною? – спросил он ее голосом особенно внимательным.
Мельани вспыхнула от неожиданности; приятной улыбкой изъявила она свое согласие.
Вслед за Кавалергардом подлетел к ней Конноартиллерист.
– Я уже танцую, – отвечала она ему с спесивой ужимкой, которая, не выражая презрения, ходит с ним в одной цене.
Юный Прапорщик обомлел; казалось, что вдруг рушилась вавилонская башня, которую строил он в мечтах своих, в надежде вкусить с Мельани небо. Он не постигал, что значит этот холодный тон, и не хотел понимать: молодое сердце гордо.
– Я так привык танцовать с вами первую кадриль, – сказал он Мельани.
– Странная привычка! – отвечала она, удаляясь от него.
Опало гордое сердце, облилось тайно слезами, увлажило и голубые глаза Прапорщика.
В эту минуту ему нужно было чье-нибудь участие, чтоб высказать жалобу на непостоянство сердец в большом свете, и – он почувствовал какую-то симпатию к задумчивой Барб. Она же предупредила его.
– Танцуйте со мною, – сказала она ему, проходя мимо, – я отказала одному кавалеру, а между тем у меня нет кавалера.
– Находите ли вы удовольствие в этой мнимой сфере удовольствий? – спросил он ее во время танцев.
– О, нет! – отвечала Барб, – я не люблю искать удовольствий насчет постоянства во вкусах и мнениях.
– Как я согласен с вами! – сказал Прапорщик. Слово постоянство затронуло самую чувствительную струну его сердца.
– Надо искать своего счастия, – продолжала Барб, – потому что в нем только заключаются наши удовольствия; найдешь счастие – беречь его, удалиться от толпы искателей, чтоб не похитили его.
– О, как я согласен с вами! – повторил Прапорщик. – Вы не поверите, как смешон мне восторг, доставляемый какой-нибудь кадрилью, каким-нибудь комплиментом… Посмотрите, как забавно блаженствуют некоторые, выработывая соло!
Прапорщик показал глазами на Мельани, которая носилась в кадрили счастливицей. На лице ее пылал румянец, в глазах сияло радостное чувство, на устах цвела улыбка, вся она была упоена восторгом, казалось, что в руках своих она держала невидимую гирлянду – оковы любви; разгоряченная ножка ее храбрилась по паркету: то едва дотрагивалась до полу эластическим носком, то припадала на пяту, в которой также как будто скрыта была пружина.
– Да, мне самой не нравится в Мельани эта страсть к танцам, эта изысканность движений… это точно…
– Не правда ли, смешно?
Барб с тайным чувством удовольствия согласилась.
Кадриль составилась как раз из шести пар. Кто знал вчерашние отношения танцующих, тот удивился бы неожиданной перемене дирекции: Кавалергард танцует с Мельани, Пленицын с Агриппинё, Ранетски с Зеноби, Капитан 2-го ранга с Пельажи, Клани с Надиной, Конноартиллерист с Барб… Какая дружба между парами! как они одушевлены! Ни одного взора не брошено на сторону и даром: каждый кавалер занят своей дамой, не хочет знать прочих; каждая дама занята своим кавалером: для нее не существует никого, кроме его. Это какое-нибудь qui pro quo![126]126
один вместо другого, путаница (лат.)
[Закрыть] тут, верно, вмешалась Нечистая сила!
Но Нечистая сила нисколько не мешалась в дела этой неправильной кадрили. Тут ничего не было, кроме того, что Агриппинё, Зеноби, Пельажи и Надин обработали точно такую же статью, как Мельани и Барб: испытание завлекло их далеко, но не совсем завлекло: оне быстро перешли обратно от любящих к любимым.
Ранетски, Пленицын и Клани, заметив, что термометр любви опустился не только на переменную погоду, но даже стал уже показывать несколько градусов холода, думали поднять его усилением собственного жара, дышали на него всем пылом чувств своих, говорили пламенные речи, старались потрясать таинственную ртуть – все тщетно: сердце зябло, леденело, надо было искать для него искусственного тепла. Ранетски нашел его в Зеноби, Пленицын в Агриппинё, M-r Клани в Надине; только Капитан 2-го ранга, моряк в душе, привыкший ко всем невзгодам, предузнал перемену ветра по провеявшей струйке холода, а бурю для бедного своего сердца – по внезапной тишине во взорах и на устах Зеноби. Он опустил паруса, которые несли его так быстро к пристани Della Felicita,[127]127
блаженства (ит.)
[Закрыть] и стал на дрейф. Вспыхнувший горизонт души готовил ему штурм.
– Собственно, для меня все равно: быть или не быть, – сказал он, – но я должен спасти вверенный мне корабль и экипаж.
И – он оглянул вокруг себя пучину, заметил в темнеющем отдалении блеск маяка. Этот благодетельный блеск издавали очи Пельажи. Приближаясь, он подал знак, выкинул флаг союзный, – ему отвечали, приветствовали радостно, угостили полными чувствами любви.
– Зачем вы носитесь, – сказали ему, – по этим злобным волнам, которые ищут жертв пучине? Чего ищете вы? пристань Della Felicita? но где она, знаете ли вы? существует ли она на земле? и чем она лучше острова, к которому вы теперь пристали? У нас климат золотой, поля тучны, сады плодоносны, холмы очаровательны, жизнь роскошна… Скажите сами себе: вот пристань Della Felicita! и не ищите другой: мы приютим вас в свои объятия, пригреем у пламенного сердца, осчастливим беспредельной любовью!..
Капитан поду мал-подумал, поверил очаровательным словам новой Калипсы,[128]128
Калипса – Каллипсо, нимфа, которая в течение семи лет держала у себя Одиссея.
[Закрыть] расснастил свой корабль, построил из него храм Гименею и принес ему в жертву сердце.
Но едва настала ночь и Капитан надеялся уже насладиться обещанным приютом объятий, упиться ласками, вдруг видит – вместо радостного взора и жаждущей улыбки на лице бледность, во взорах боязнь.
– Что с вами? – спрашивает он заботливо.
– Ах, если б вы знали! – отвечают ему, – какое несчастие! У нас всем хорошо, всем хорошо; только одна беда нарушает все очарование, убивает радости сердца, лишает спокойствия, преследует…
– Что такое?
– Черный глаз! ужасный черный глаз! он принимает все виды, все образы и ходит здесь… не дает покоя, мучает!.. Ничто не помогает от него… даже не помогает вода с уголька… только вы можете помочь…
– Я?
– Да, у вас есть талисман.
– Помилуйте, что за глупости! – вскричал капитан, – какой талисман?
– У вас есть… вы сами говорили… полученный от турецкого дервиша…
– Хм! я думал, что вы шутили, и я шутил.
– Шутили! о боже мой!
– Признаюсь, я не воображал, чтоб глупый предрассудок мог доводить людей до безумия!.. Господи! и слезы! какое малодушие!
– Малодушие! С первого дня вы уже готовы на неудовольствия… это ужасно! можно ли было думать… о, какое страдание!
– Я не понимаю, что с вами сделалось! право, вы нездоровы!
– О, какое мучение! и это любовь!
– Но что ж вам угодно от меня?
– Что угодно!.. одного: избавьте меня от черного глаза!..
– От какого черного глаза?..
– От черного глаза… я не могу переносить, когда он смотрит на меня!..
– Черт знает, что это такое! Каким же образом я избавлю вас от черного глаза?
– Удалите Лейтенанта…
– Лейтенанта?
– Да, чтоб он здесь не показывался… не ходил в дом…
– Моего друга? отказать от дому другу? для женских капризов? Нет, этого не будет! все, что вам угодно, а этого не будет!
– Ай, Ай!.. Ух!
– Оставьте, сделайте милость, причуды! я к ним не привык!
И Капитан вскочил с постели, ушел от криков, рыданий и воплей.
– О, боже, – думал он, – где мой корабль? где мое море?.. О, глупец я! лучше вечно было бы искать посреди бурь и пучины воображаемой пристани Della Felicita, питать себя вечно несбывчивой, мнимой, глупой надеждой, нежели жить с малодушием, которое таится под умом и красотою!
Но это было позднее уже раскаяние. К счастию Капитана, вскоре назначено было путешествие вокруг света.
– Пущусь! – сказал Капитан, – буду кружить вокруг света, пущусь в пучину морскую от пучины зол! пущусь под бури океана от бурь житейских!
И вот Капитан уже на корабле, дышит свободным воздухом моря.
Корабль готовится поднять паруса.
В последний раз шлюпка возвращается от берега с некоторыми из офицеров экипажа и пассажирами.
По лестнице взбираются на корму Кавалергард, Конноартиллерист, Пленицын, Ранетски и Клани.
– Ба, ба, ба! и вы, господа? – вскричал Капитан.
– Путешествовать! едем путешествовать! хочется совершить путешествие вокруг света, – отвечают они по очереди.
– И оставляете жен?.. Другое дело я… я поневоле… служба не разбирает…
– И я поневоле, черт бы драл! – сказал юный, откровенный бывший Прапорщик конноартиллерии, – я просто бегу от жены!..
– Что ж, разве зла, сердита?
– Ничего не разве… ни зла, ни сердита; напротив, очень нежна, нежна до беспредельности! Женился – выйди в отставку… Вышел в отставку – поедем жить в деревню, наслаждаться природой; приехал в деревню – то посмотри на цветочек, то сорви цветочек, то не наступи ногой на цветочек, то «ах, какая природа! какая зелень! regardez, mon ange![129]129
посмотрите, мой ангел! (фр.)
[Закрыть] сядем, мой друг, насладимся пением соловья!» Ах ты боже мой! Я на охоту, а она: «О злодейство! ты убиваешь невинных животных и птиц, ты бесчувственный, ты варвар!» – и сердится, и дуется, молчит неделю, месяц… Кошка вспрыгнет на колени – прысь ты, проклятая! – и беда: «Не любишь ласк! точно так же не нравятся тебе и мои ласки!..» Живая идиллия, крахмальный кисель в юбке!.. Просто бежал!
– Он не понял ее, не умел наслаждаться счастием! – подумал Кавалергард. – Отдал бы я ему свою Мельани, у которой душа, как бальный наряд, пришпиливается только для выезда и снимается дома.