355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Вельтман » Сердце и Думка » Текст книги (страница 12)
Сердце и Думка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:17

Текст книги "Сердце и Думка"


Автор книги: Александр Вельтман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

ЧАСТЬ IV

I

Между тем… посмотрим, что делается с Думкой – Совой Савельевной, которую выпустила Ведьма погулять на белом свете: себя показать и людей посмотреть.

Перелетела она за Днепр, села на вершине высокой ели, уставила глаза в тьму, посмотрела на окрестности и потом стала думать, куда ей лететь? – Лететь не трудно, – рассуждала она, – но куда же прилетишь? Полететь на полуночь, прилетишь к полуночи; полететь на восток – к востоку; на полдень – к полудню; на запад – к западу… Это так; да где лучше?.. там или там?..

Сова Савельевна заворочалась во все стороны; думала, думала… как тут быть? Хотела было лететь куда глаза глядят – вспорхнула… да нет, постой, лучше спросить у кого-нибудь, где путь-дорога; а спросить не у кого: порхает только малюсенький ветерок-баловень – что ж он знает!

Истомила нерешительность Думку: хоть домой воротиться.

Вдруг – шум вдали, все ближе да ближе; зашелестели листья, закачались вершины, Днепр покрылся чешуей, покатил волны клубом… Летит-rудит Северный ветер, куда-то торопится.

– Ах, вот спрошу, – подумала Сова Савельевна. – Дружок, а дружок!

– Я не дружок!

– Милостивый государь…

– Ш-ш-ш-ш-ш-то?

– Куда торопишься? постой – спросить.

– Некогда!.. Воевать иду… Ю-ж-ж-ж-ный… Самум того и гляди ворвется в границы, сожжет, опалит весь Север… Идет уже по Средиземному…

– Скажи только, откуда ты?

– С Ледовитого.

– Скажи, не знаешь ли, где дорога в большой свет?

– Уж где быть большому свету, как не в Северной столице? Там тьма фонарей.

– Хорошо там?

– И сказать нельзя, как хорошо! Бесподобно как холодно! Холодный ум, холодное рассуждение, холодная красота, холодное сердце, чувство, душа; холодный расчет и холодные приемы… Бесподобно!

– Ах, как я рада! Здесь такая духота, что ужас! По крайней мере, простужусь немного, – подумала Сова Савельевна. – Каким бы образом мне туда попасть и не сбиться с дороги?

– Уставь на меня глаза, я намагничу твой нос – и ступай по направлению носа, все прямо да прямо: намагниченный нос будет воротить к северу – никак не собьешься с пути; а большой свет узнаешь по фонарям.

– Благодарю за наставление! – сказала Думка Сова Савельевна, уставив глаза прямо против ветра. – Желаю тебе победы над Южным!

– Да, хочется мне присоединить к моим владениям Африку и завалить ее снегом… Уж я подберусь к ней!.. Что, чувствуешь что-нибудь на кончике носа?

– Да: точно как будто кто-нибудь тянет за нос.

– Держись крепче, до тех пор, покуда стянет с места: надо больше намагнитить, потому что путь далек; надо, чтоб магнит не истощился во время дороги.

Не успел еще Ветер кончить речи, как вдруг Сову Савельевну как будто что-то ухватило за нос щипцами и потянуло вперед да вперед, на север. Она едва успевает крыльями перепархивать. Летит по черте под 48° восточной долготы. И летела она долго ли, коротко ли, близко ли, далеко ли, низко ли, высоко ли, только когда в глазах ее стало смеркаться, а на дворе рассветать, она уже подлетала к какому-то городу, который лежал как раз на пути.

– Надо отдохнуть, – подумала она, – день застанет – беда: глаз выколешь.

И вот опустилась она в город. Видит открытое окошечко на чердаке – парх в него, села и – испугалась.

Перед окошком сидел бледный еврей; нос его был оседлан очками, в руке его был сальный огарок, которым он освещал от правой руки к левой строке книги, лежавшей перед ним.

Он читал песнь Хадаакам, о великой щуке Левиафане, глотающей ежедневно карася в три мили величиной, и о великом быке, съедающем ежедневно по нескольку тысяч гор, которые на пиршестве, во время пришествия мессии, подастся на блюде, за столом, где будет сидеть весь еврейский народ; и, наконец, о птице, которая однажды на лету выронила яйцо, яйцо упало на землю, сломало кедровый лес, разбилось и затопило желтком и белком целую область.

В минуту углубления ученого еврея в сказания Талмуда[102]102
  Талмуд – собрание догматических, этических и правовых положений иудаистской религии, сложившееся в 4 в. до н. э. – 5 в. н. э.


[Закрыть]
Сова Савельевна хлопнулась с полету на книгу… Еврей вздрогнул… Созерцая в думах величину яйца, с испугом вообразил он, что это упало яйцо: но, всматриваясь вытаращенными глазами в Сову Савельевну, он более и более удостоверялся, что это не яйцо, а сама птица. Волосы у него стали дыбом.

Сова Савельевна уставила очи на него, а он на нее, и – глядят… И видит ученый еврей, как сидящая перед ним птица растет-растет-растет, больше и больше…

А Сова Савельевна видит: растут у него глаза, больше и больше.

И испугались они друг друга.

Гукнула Сова Савельевна, порхнула в окно.

– Вай-мир! – вскричал ученый еврей и опрокинулся назад на пол.

II

Передневав кое-как на первом попавшемся дереве, Сова Савельевна пустилась в путь, далее на север. На третью ночь открылся вдали ужасный блеск, точно купа звезд посреди темной пучины.

– Вот где большой свет! – подумала Сова Савельевна. – Фу, сколько черных лучей! Не понимаю, что за глаза у людей: не могут переносить ночного мрака? Очень нужно темнить его огнем! Какая стукотня! какая езда! Вот и видно, где умные люди живут: не спят по ночам – дело делают… Где бы мне пристать, хоть на время?

– Куда едешь? – раздался голос подле.

– В большой свет, братец! – отвечал кто-то, сходя с крыльца и садясь на дрожки.

– Ах, какой счастливый случай! Он меня довезет до большого света! – подумала Совушка, моргнула глазами, хлопнула крыльями, перекинулась в Думку-невидимку и присела на широком челе, под хохлом ехавшего на дрожках.

Он, верно, почувствовал ее на челе своем и произнес:

 
Иссякла суета сердечных лет,
И дума на моем челе гнездится!
.      .      .      .      .      .      .      .
Что было (вздох) – того уж нет!
Что есть (другой) – то не годится!
 

– Браво! это Поэт! и какой проницательный: узнал, что я села на челе!

– Нет, нет! – продолжал господин, ехавший на дрожках с Думой на челе, – не буду писать стихов!

 
Он их не стоит, этот век!
Да! сердце плачет, сердце ноет;
Но истину Поэт изрек:
Не стоит он стихов, не стоит!
 

– Не стоит, просто не стоит! не буду писать и не буду!.. Теперь мода на пошлые статейки, буду писать статейки… К завтрему же напишу статейку под заглавием «Санктпетербуржская ночь»!.. Сей час же обдумаю; а возвратясь домой, напишу…

«О, как прекрасна ночь Севера, посреди волшебного града на берегах Невы! Над головою, по темному бархату неба, рассыпаны миллионы блестящих миров, с миллионами существ печальных и радостных… Переносясь мыслию через неизмеримые пространства неба, воображение отдыхает на какой-нибудь едва заметной для взора звезде и видит неизмеримые ее горы и моря; освежает себя прохладным благоуханием садов Эрмидиных;[103]103
  Сады Эрмидины – сады волшебницы Армиды в поэме Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим».


[Закрыть]
тешится журчанием потоков, очаровательной песнью пернатых… О! там оне поют согласно, голоса их сливаются в гармонию, от которой тает сердце, замирает душа!.. Что это? весь заоблачный мир населен девами? Неужели это тот эдем, который Магомет обещал правоверным?.. Неужели для них заготовлены эти пленительные вечно юные существа? о, Аллах! за какое преступление ты наказываешь этих очаровательных дев?.. За что обречена эта воздушная Гурия,[104]104
  Гурия – в мусульманской мифологии райская дева.


[Закрыть]
облеченная в красоту неземную, – за что обречена она тешить какой-нибудь скелет Дервиша,[105]105
  Дервиш – мусульманский нищенствующий монах.


[Закрыть]
обросший волосами и струпьями? Что она сделала?..»

– Начало очень удачно вылилось! потом:

«Стоя на мосту, опоясывающем величественную Неву, все чувства невольно текут вслед за волнами… или мчатся на корабле в океан… Берега Европы, Азии, Африки и Америки бегут; только созерцающий неподвижен посреди шумного моря и бурного неба».

– Славно! Тут следует поместить описание роскошной Индии, пламенеющей Африки, священной Азии и просвещенной Европы… Это можно выписать хоть из путешествий с детьми вокруг света… Потом:

«Обнимая взором озаренные тысячами огней громадные здания, кажется, видишь себя посреди древних Фив, во времена Сезостриса,[106]106
  …посреди древних Фив, во времена Сезостриса – т. е. в XIII в. до н. э., когда фараон Рамзес II (по греч. Сезострис) возвел в Фивах богатые постройки.


[Закрыть]
возвратившегося с побед в Азию и торжествующего…»

– Какие внушения! Где сильнее могут развернуться подобные мысли, как не в великолепном граде Севера?

«Остановясь подле Египетской пристани и вглядываясь в сфинксов, кажется, видишь всю сфинксовую Лукзорскую аллею…»[107]107
  …сфинксовая Лукзорская аллея – Луксор – современное название Фив; во время раскопок, в начале XIX в., там была найдена аллея сфинксов, часть которых была в 1832 г. перевезена в Петербург.


[Закрыть]

– Пррр! – приехали, – сказал извозчик, отряхаясь.

– Ах, досада! Если б не обещал Юлии привезти сегодня свои сочинения – воротился бы домой… Надо бы записать скорей все впечатления; а то забудешь.

– Приехали, барин, – повторил извозчик.

Господин с Думой на челе соскочил с дрожек, вбежал на крыльцо, в переднюю, выхватил из кармана гребеночку, начал взбивать хохол, поправлять, приглаживать волоса и – согнал Думку-невидимку с чела. Ока с испугом бросилась в отворенные двери и очутилась, как говорится не по-русски, посреди салона, где было много гостей. Не зная куда приютиться, ибо все было занято шумным, не требующим размышления разговором, она присела было под огромный блондовый чепчик, между двух шелковых локонов, на тесное чело одной почтенной дамы, у которой недоставало ни соседа, ни беседы; но не могла усидеть: копошилась-копошилась, вертелась-вертелась – духота смертная! «Ай-ай-ай! да это не чело, а верх глупости!» – подумала наша Невидимка и стала вглядываться во всех окружающих: где бы поместиться? И увидела она одну девушку, которая внимательно вслушивалась в слова квадратного господина, утверждавшего, что в каждом человеке таятся семена всех болезней, что все они стремятся к развитию и что человек болен чем-нибудь каждую минуту. Например, – говорил он, – девушка танцовала, раскалилась от танцев, выпила стакан холодной соды – кончено! этим стаканом воды полила она семя чахотки.

Не успел еще квадратный господин кончить этих слов, Думка перенеслась на прекрасное, открытое чело девушки… Вдруг девушка побледнела, вскочила с места, вышла из комнаты.

– Что с тобой, Юленька? – спросила ее другая, которая, заметив ее дурноту, вышла вслед за ней.

– Ничего… так!

– Что это значит: ты плачешь?.. отвечай же?

– Ничего!

– Как ничего, Жюли?

– У меня болит бок, – произнесла, наконец, сквозь слезы хозяйка Думки-невидимки.

– Это, верно, от корсета… Постой, я тебе распущу.

– Нет-нет-нет! все равно!.. У всех от корсета!..

– Ну, это просто так…

– Нет не так!.. я чувствую, что это недаром!

– Какая ты мнительная! у меня очень часто болит бок, да я об этом и не думаю.

– Болит, да не так.

– Давно ли у тебя болит?

– Уж давно… Верно, с тех пор, как я напилась после танцев холодной воды.

– Ты говорила вашему доктору?

– Говорила… Этот чудак все говорит: ничего, ничего! это от корсета!.. От корсета! отчего же от корсета болит только один бок, а не оба?.. Как будто я не чувствую, жмет мне корсет или нет… Смешно! взобрали в голову: от корсета! и маминька верит этому; а на мне корсет, как мешок., попробуй!

– Ну, нет, довольно туго.

– Ах, пожалоста, Александринё, не уверяй меня!.. Это смешно! всю руку можно подсунуть.

– Теперь тебе лучше?.. Пойдем в залу.

– Не пойду… Скучно!

– Неловко, Жюли, у вас гости, а тебя нет… пойдем!.. Скажи, пожалоста, что это за новое лицо: приехал после всех, с хохлом, в очках?

– Это какой-то сочинитель; брат познакомил его с нами на днях.

– Что он сочиняет?

– Не знаю, какую-то книжку; он мне хотел подарить свои сочинения.

– Ты дашь мне почитать?

– Пожалуй.

Юлия и Александрина вышли в залу.

Там еще продолжался разговор о разных методах лечения.

Господин сочинитель, приехавший на дрожках, играл значительную роль и удивлял всех глубокими сведениями в медицине. Заметив Юлию в другой комнате только вдвоем с подругой, он отклонил от себя разговор, подошел к ней и представил маленький томик своих сочинений.

– Мои мечты, – сказал он ей.

Юлия поблагодарила его и завела разговор о литтературе.

Александрине стало скучно слушать этот разговор, она увернулась, отошла.

– Какие прекрасные стихи! – сказала Юлия, развернув книгу и пробежав несколько строчек. – Я удивляюсь, каким образом Поэт может иметь такие сведения в медицине, какие вы имеете, сколько могу заключить из слышанного разговора?

– Не удивляйтесь этому, – отвечал Поэт, – медицина была первою моею страстью; я проходил курс в университете по медицинскому отделению.

– Для чего же вы оставили медицину?

– Я бы посвятил себя этому благодетельному искусству, которое изучил глубоко; но сознаюсь вам, я рожден для общества, а будучи медиком, почти совершенно некогда быть участником в удовольствиях общества; притом же меня обольстили первые мои опыты в поэзии. Человек заключает в себе все способности; какую разовьет он более, та и приносит общую пользу.

Юлия вздрогнула от этих слов, напомнивших ей подобное же положение квадратного господина о болезнях в человеке.

– Правда, – отвечала она, – однако ж согласитесь, что может быть пленительнее мысли: быть спасителем жизни человеческой?.. Я ставлю медицину выше всех познаний, и звание медика в моих глазах достойнее всех званий.

– Если б я слышал от вас эти слова за год назад, я был бы непременно медиком!

– Однако ж вы, верно, не оставили совершенно медицины?!

– Почти; но я иногда даю советы коротким моим друзьям; я даже имею право прописывать рецепты, знаю клинику, рецептуру и составление лекарств.

– И вы все это хотите оставить, забыть?

– О, нет, забыть трудно то, что хорошо знаешь.

– Скажите, вы согласны с мнением, что в человеке заключаются семена всех болезней?

– Это новейшее мнение, и я не могу противоречить ему: тело человека есть корабль, и искусный кормчий должен всегда иметь целию здоровье и отклонять его от всех опасностей.

Разговор был прерван сборами танцевать.

– Вы танцуете? – спросила Юлия Поэта.

– Если позволите вас ангажировать.

– С особенным удовольствием! – отвечала Юлия и во время кадрили совершенно обворожила восторженную душу его.

– О, Юлия, Юлия! как ты очаровательна! – повторял он, отправляясь домой на запоздавшем извозчике, которого судьба послала ему на половине пути от дому. – Сколько ума и милого простодушия в тебе!..

О, Зо… ох!.. о, Юлия!.. Есть, есть симпатия между сердцами! есть что-то в нас, говорящее двум существам, встречающимся в первый раз: «Вы давно уже знакомы, вы созданы друг для друга»… Как чистосердечны, безбоязненно-откровенны были со мной ее взоры! С первого мгновения душа ее не таилась от меня! «Вы будете у нас во вторник?» – повторила она несколько раз, таким голосом… таким голосом!.. голосом любящего сердца!..

По приезде домой Поэт поставил против себя кругленькое зеркальце на столбике – и стал всматриваться в него.

III

Когда настал вторник и в известный час вечера явился Поэт, глаза Юлии заблистали, лицо одушевилось, вспыхнул легонький румянец; казалось, что она в первый еще раз полюбила, и полюбила любовью страстной, удовлетворяющей и душу, и сердце.

Опять завела она с ним разговор о литтературе, склонила на литтературу медицинскую и советовала ему соединить обе свои способности.

– Неужели, – говорила она ему, – природа без всякой цели одарила вас двумя талантами? отчего бы не сочинять вам повести и романы медицинские?

– Ах, какая мысль, – вскричал Поэт. – В самом деле: описать различие любви здорового человека и больного; влияние лекарств на расположение духа и, следовательно, на обстоятельства; или, например, случай, в которых любовь препятствует действию лекарств… или развитию болезней…

– И развитию болезней? – О, разумеется.

– Как бы благодетельно было, если б в легких приятных рассказах вы изложили главные и начальные признаки болезней, средства к предохранению себя от развития их… Как это необходимо знать каждому; а между тем, возможно ли читать ученые медицинские книги? в них ничего не поймешь.

– Это… конечно; но вот видите ли: по признакам самому в себе можно ошибаться, и руководство медика необходимо.

– Ах, боже мой, теперь так много медиков не по призванию и таланту, а только по ремеслу, для которых я больная гораздо интереснее здоровой… Нет! я поверила бы себя только тому, кто дорожил бы здоровьем моим…

После этих слов Юлия вздохнула; разговор был прерван; но она успела повторить приглашение на вторник и на субботу. От вторника до субботы и от субботы до вторника Юлия не только грустна, Юлия больна: лицо ее бледно, глаза впалы; у ней то головная боль, то кружение головы, то биение сердца, то озноб, то жар, то бок болит: в промежутках субботы и вторника непременно развертывается в ней семя какой-нибудь болезни. Настанет вторник или суббота – Юлия оживает, просит брата своего, чтоб он съездил к другу своему, попросил для нее книг, привез его на вечер…

Он приедет, и – Юлия вдруг здорова, весела, румянец загорается, глаза заблестят.

Взаимное искательство быстро сближает; разговоры неистощимы, особенно медицина – страсть Юлии: она расспрашивает его о различных признаках разных болезней, рассказывает, что сама иногда чувствует. Она видела страшный сон – отчего это? У нее болело под ложечкой – что это значит? Ей теснило грудь – не опасно ли это? Но когда приходило время расставанья и приличие требовало взять уже в руки шляпу, – «Погодите, куда вы торопитесь?» – говорила Юлия умоляющим голосом и начинала расспрашивать милого Поэта-медика о его сочинениях, задевала за слабую его струну, и эта струна отзывалась долгою речью о вдохновениях поэтических или тирадой наизусть.

Вскоре Поэт делается неразлучным другом брата Юлии: брат Юлии также пописывает стишки. Комната брата становится rendez-vous невинной, симпатической любви, которой наслаждения состояли в разговорах о литтературе и медицине.

– Погодите, погодите уходить! – сказала однажды Юлия, вырывая шляпу из рук Поэта.

– Мне необходимо идти! – отвечал он.

– Забудьте все дела… для меня! – сказала Юлия, бросив на него умоляющий взор.

– Ах, Юлия! – воскликнул Поэт, схватив ее руку. И в полноте чувств он не мог продолжать.

Юлия не отняла руки; он осмелился осыпать ее поцелуями.

– Если б… я мог посвятить вам все минуты моей жизни! – произнес он наконец.

– Это от вас зависит… – произнесла Юлия, вспыхнув; взор ее опал, грудь заволновалась сильно-сильно, и она вдруг побледнела.

– Могу! – воскликнул Поэт.

– Ах! помогите… мне дурно… умираю!.. – едва проговорила Юлия ослабелым, трепещущим голосом.

Поэт в восторге почти не слыхал ее жалобы; он снова хотел осыпать руку Юлии поцелуями.

– Помогите! – повторила она.

– Что с вами? – спросил испуганный Поэт, заметив ее бледность.

– Ах!.. дурно!

– Не пугайтесь, Юлия!.. это волнение, это ничего! – проговорил Поэт, опуская ее похолодевшую руку.

– Нет… я больна!.. попробуйте пульс…

Поэт снова берет руку ее, прислушивается к биению пульса, считает…

– Что?

– Немного неправилен…

– Ах, я больна – скажите, чем я больна? – произносит Юлия жалобным голосом.

Напрасно Поэт уверяет ее, что это произошло от испуга волнения, что она слишком чувствительна, что на нее сильно подействовало чувство. «Нет, вы скрываете от меня болезнь мою», – говорит она и. просит его совета, просит, чтоб он прописал ей что-нибудь успокоительное, просит, чтоб он съездил сам скорее за лекарством. Поэт схватил шляпу, хотел было поцеловать руку; но она повторила: «Скорее!»

– Сейчас! – отвечал он и – исчез счастливцем.

– Как она меня любит! – твердил он дорогой, почти вслух, – как сильна страсть ее! Сердце ее совсем готово было выпрыгнуть! мой поцелуй потряс всю систему нежного ее организма! О, Юлия!..

IV

У Юлии было шесть подруг-приятельниц: княжна Маланья, Мельани, которую αυανατοι μληζονσιν επιμυονιοι δε τε,[108]108
  Если боги (тебя) хвалят, смертные тоже (гр.)


[Закрыть]
дочь действительного статского советника Аграфена Ивановна, по-светски Агриппинё; дочь статского советника Зиновия по-светски Зеноби; дочь коллежского советника Пелагея, по-светски Пельажи; дочь надворного советника Надежда, по-светски Надин; и дочь коллежского асессора Варвара, по-светски Барб.

Все оне были страстно влюблены первой любовью.

Мельани была влюблена в Кавалергарда.

Агриппинё – в M-r Пленицына, служащего при военном министерстве.

Зеноби – в M-r Ранетски, чиновника по особенным поручениям.

Пельажи – в Капитана 2-го ранга.

Надин – в M-r Клани, служащего при министерстве иностранных дел.

Барб – в Конноартиллерийского прапорщика.

И все они также были страстно влюблены:

Прапорщик в Мельани.

M-r Клани в Агриппинё.

Капитан в Зеноби.

M-r Ранетски в Пельажи.

M-r Пленицын в Надин.

А Кавалергард в Барб.

Так как сердца каждого и каждой бились втайне, то и они и оне, питаясь надеждой и уверенностию, что истинная, симпатическая любовь без взаимности не существует, были в самом счастливом расположении духа, до тех пор, покуда Думка-невидимка, наскучив сидеть на челе Юлии, не вздумала гостить по очереди и в мыслях подруг ее. Это произвело ужасные недоумения в любящих сердцах.

Но прежде чем мы приступим к описанию того, что наделала беспокойная Думка, и к развязке узла, нам должно сделать, по крайней мере, очерки a la Flaxman[109]109
  …очерки a la Flaxman – зарисовки в манере английского скульптора и рисовальщика Дж. Флаксмана (1755–1826), автора серии контурных рисунков к «Илиаде» и «Одиссее» Гомера.


[Закрыть]
 всем лицам этого эпизода.

V

В княжне Мельани было, в самом деле, что-то особенно княжеское, татарского происхождения; к ней очень шла и русская песня «Белолица, круглолица…». Выражение лица ее было не задумчивое, но вечно думающее бог знает что. К ней бы и ферязь[110]110
  Ферязь – старинная русская женская и мужская одежда из бархата, атласа и т. п.; тип длинного кафтана без воротника, с узкими рукавами или без них.


[Закрыть]
пристала, и девичья коронка новогородская; да она была чересчур надута; румяна, как полный месяц, но, как луна, холодна. Когда Думка-невидимка садилась на ее чело, тогда княжна начинала много думать о себе. В шестнадцать лет она логически умела уже ценить себя и других; по правилу, что «умеренность лучше всего», она находила, что в ней и у ней всего в меру: и красоты, и достоинств, и ума, и приданого.

Встречая девушку лучше себя, она говорила: какая приторная красота! Быть умнее значило на ее языке умничать; быть богаче значило быть мешком золота; быть милее значило быть кокеткой; всем нравиться значило быть искательной; словом, она презирала всякое излишество. Недостатки были еще презрительнее в ее глазах; девушкам без состояния подле нее совершенно не было места: она без пощады осматривала на них все, начиная от гребенки до башмака, и смущала их самолюбие своими безжалостными восклицаниями: «Ах, как хороши серьги, точно как бриллиантовые! как хорош полумеринос,[111]111
  Полумеринос – ср. меринос: ткань из длинной белой овечьей шерсти.


[Закрыть]
можно принять за терно!» – Девушка скромная казалась ей деревом, а не знающая французских разговоров – просто ничем.

Что же касается до наружности, то она была лучше издали, нежели вблизи: она была белокура, ее глаза в pendant[112]112
  в соответствии (фр.)


[Закрыть]
золотым бальзаковским были платинового цвета, ее нижняя губка была маленькая невежа: переняла где-то старую польскую ужимку выставляться вперед для оказания к кому-нибудь и к чему-нибудь презрения.

Такова была Мельани.

Агриппинё была девушка совсем другого рода: она была девушка с большими агатовыми глазами, с такими глазами! казалось, что она вся была создана для того только, чтоб носить глаза свои. Над этими глазами были бархатные брови, которые срослись, как два Сиамских близнеца. Это доброе существо почти всегда было не в духе, всегда в задумчивости, на каждом шагу случалось с ней какое-нибудь крошечное несчастие, которое, однако же, как миазм, заражало весь ее организм каким-то расслаблением. Обдумывает ли она свой бальный наряд, чтоб все подивились ему: придет – никто не удивляется! ей же шепчут: «Посмотри, как мило наряжена М», а N столько же думает о наряде и заботится, пристало к ней или нет то, что на нее наденут, сколько думала об этом какая-нибудь Индейская пальмовая Бгавана.[113]113
  Бгавана – устаревшее название бенгальских пальмовых обезьян.


[Закрыть]
Не обидно ли это? не несчастие ли это, убивающее дух? Агриппинё желает быть везде образцом вкуса и вдруг слышит от безвкусных какие-нибудь аханья, вроде: «Ах, милая, зачем ты приколола райскую птичку? она нейдет к этой прическе!» Не довольно ли этих слов, чтоб расстроить душу на весь вечер, на всю ночь, на все пространство времени от одного бала до другого? А сколько других несчастий, заставляющих задумываться? Все ангажированы, только она одна сидит как лишняя, как забытая; на первые две кадрили не подняли ее с места – пойдет ли она на третью? – никогда, ни за что! У ней уже болит голова, она отвечает всем кавалерам сухо: «Я не танцую!» – и целый вечер задумчива, невнимательна ко всем вопросам.

Зиновия была бы прекрасная девушка, очень милая, простодушная, но также задумывалась. Причиной ее дум были сны; она совершенно верила снам; от сна зависел ее день, расположение духа, ум, свойство и даже сердце. Если б, например, сердце ее вздумало полюбить кого-нибудь достойнейшего из достойнейших и полного любви взаимной, но во сне увидела бы она что-нибудь вроде баллады «Людмила» – кончено! она бы стала бояться его как выходца с берегов Наровы.[114]114
  «Людмила» – баллада В. А. Жуковского (1808); выходец с берегов Наровы – являющийся героине баллады, Людмиле, мертвый жених.


[Закрыть]

Пельажи также была бы не последним цветком в букете любви, если б не боялась глаза. Почти всякий день она пила воду с уголька. Изъявления удовольствия и радости были в ней всегда принужденны, без улыбки приятной и без участия, потому что она боялась чувствовать радость, чтоб не сглазить исполняющегося желания.

Надин также могла бы быть украшением своего пола, но она была испорчена: с ней часто делались дурноты – ужасные дурноты; а никто не мог постигнуть причины. Советовались с докторами; доктора пробовали лечить и тем, и сем, прописывали микстуры в жидком виде, в склянках, в порошках и в пилюлях, пользовали без всякой пользы от спазмов грудных и желудочных и даже от размножения посторонних тел – ничего! Дурнота и дурнота в неопределенное время, без всяких периодов, до обеда, после обеда, поутру, ввечеру, дома и повсюду; только всегда днем, во время сна никогда: сон ее был тих и спокоен, аппетит хорош, пульс правилен, никаких местных болей нет.

«Что это значит? – говорил консилиум, – это какая-нибудь болезнь, неизвестная медицине, болезнь, существующая только в России?» После долгих соображений решили, однако же, что, вероятно, поражен чем-нибудь какой-нибудь нерв, который, приходя в сотрясение, сотрясает cerebrum.[115]115
  мозг (лат.)


[Закрыть]
Нужно было испытать, которое из пяти чувств сотрясает этот нерв? Вкус и осязание явно не вредят ему; зрение также не производит припадка: перед глазами Надины проводили все семь цветов порознь и в смешении; испытывали и обоняние: ставили на ночь в комнату ее разные растения, раздражающие нервы, – они не вредили. Наконец, стали испытывать слух; сперва музыкой инструментальной: перебрали все дуры и моли[116]116
  Дуры и моли – дур – мажорный строй, лад; моль – минорный строй.


[Закрыть]
– ничего; потом вокальной музыкой: пропели чувствительный французский романс, итальянскую бравурную арию, горловую песню тирольскую – все ничего.

– Et bien un air russe![117]117
  Пожалуйста, русскую арию! (фр.)


[Закрыть]
– и попросили одного молодого человека запеть русскую арию; он запел трубным гласом:

 
Мы-мы-мы идем на поле бррани!
Тррр! Трррубный звук и баррабанный грром!
Чу-чу-чуудо богатырь! во длани
Гррозный ммеч и на челе шелом!
Ща-ща-щастье и победа с хррабррым,
Чурррр, не рробеть и вперед напрролом,
Ус свой черрный поррохом нафабрррим,
Не огнемм все возьмемм, а беллым рружьем!
 

– Шш! Шш! – раздалось по зале. Певец умолк.

– Что такое?

Надине дурно, Надина почти без памяти на руках матери.

– Sufficit! Manifestum est![118]118
  Довольно! Достаточно (лат.)


[Закрыть]
– сказал один из докторов, – теперь понятно, в чем дело: чувствительный и нежный слух ее не переносит русских звуков – и не удивительно: во мне самом некоторые звуки производят сотрясение. Должно полагать, что ухо ее поражается буквами stctcha, tstse и ouoi.[119]119
  «ща», «цэ» и «ы».


[Закрыть]

– Скажите, пожалоста, – продолжал он, обращаясь к матери Надины, – не имеет ли дочь ваша отвращения от русского языка?

– Ах, она его терпеть не может и сама никогда не говорит, – отвечала родительница.

– Гм! – сказали доктора в одно слово, – это болезнь национальная! – и, заговорив по-латыни, они пожали плечами.

– Одно средство – отправить за границу.

– О, нет! – сказал про себя один медик, – что производит болезнь, тем надо и лечить: чтоб укрепить и приучить ее нервы к еры и ща, надо выдать ее замуж за какого-нибудь ерыгу и кормить щами.

Такова была Надина.

Что же касается до Барб, то она была существом совершенно идеальным, сладостным, мечтательным и нежно ахающим. Беленькая собой и в беленьком платьице, она была похожа на зайку на задних лапках.

VI

Теперь приступим к описанию шести наших кавалеров.

Кавалергард был из числа тех, к счастию или несчастию, многих людей, которым на роду написано заботиться только о приобретении почестей в свете – и более ни о чем; из числа тех людей, которые составляют ветви укоренившихся дерев, растущих на широком просторе, и мало думают о непогодах жизни, о благотворном дожде и росе, не боятся засухи и гордо раскидывают тень свою по пространству, на котором часто вянут отпрыски плодоносных дерев, посреди недоброго зелья.

Кавалергард получает, кроме жалованья, свои тысячи, живет посреди блеска величия, золота, бриллиантов и бальных огней, ни о чем не думает, кроме парада, ничего не считает, кроме визитов, ничего не читает, кроме нот новой кадрили, ничего не говорит, кроме комплиментов, ничего не чувствует, кроме позыва на удовлетворение пяти чувств… Он статен и свеж; судя по смоляным усам, он брюнет; но глаза его бледно-серые, волоса, как лен. Все жмет ему руки, все приветливо предупреждает его словом bonjour! Жизнь его так хороша, что иной земнородный не составит себе лучшей идеи о будущем блаженстве.

В доме отца Юлии увидела его княжна Мельани и влюбилась.

В доме отца Юлии увидел он в первый раз mademioselle Barbe и – влюбился.

M-r Пленицын, чиновник военного министерства, был молодой человек с вздернутым носом и с огромным вихром. Он был самородное золото; жил жалованьем и наградами из экономических сумм; но где он жил, на какой улице Петербурга, в котором этаже – это было неизвестно; несмотря на это, он был везде, в кругу лучшего общества, и театре расхаживал перед первым рядом кресел, облокачивался во время антрактов на стенку, отделяющую музыкантов, лорнировал ложи, везде встречал коротких знакомых, жал руки, давил ноги, думал мало, говорил много, знал наизусть весь женский туалет и моды, помнил, как и кто из дам была в прошедший раз или в прошлый бал наряжена; понимал, что кому к лицу, и слыл умником и любезником в залах.

Несколько раз польстил он Агриппинё замечанием, что она одета с необыкновенным вкусом и лучше всех, и – Агриппинё полюбила его как человека единственного, который умел ее оценить.

Но ему понравилась Надин; он заметил, что, когда с ней ни заговорит (он говорил очень часто по-русски с благим намерением ввести русский язык в общественное употребление посреди салонов), всегда делалось ей дурно. Однажды, танцуя с ней, он хотел в вихре вальса сказать какой-то комплимент, и, едва произнес: «Как ща… ща… ща…стлив я…», – Надин крепко сжала ему руку и потом почти без чувств припала к спинке стула; грудь ее взволновалась. Это он видел и подумал, едва переводя дух от восторга: «Она меня любит!»

Сверх того, Надина была сродни всем главным лицам на том пути, по которому он шел за чинами и состоянием.

Любимец Зеноби был attaché при каком-то генерале; юноша татарского происхождения, римской физиогномии, английского нрава, немецкого ума, французского вкуса, китайской учтивости, мерности и правильности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю