Текст книги "Статьи (СИ)"
Автор книги: Александр Протоиерей (Шмеман)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
33. Знать, чтобы любить
Должен Вам признаться, что Ваше пренебрежение к размышлению не кажется мне абсолютно справедливым. Вы правы, думая, что молитва не должна быть интеллектуальным упражнением, но временем дружеской близости с Богом, где разум должен уступать место сердцу. Но я боюсь, как бы под предлогом защиты первостепенной важности любви, Вы не отказали в должном уважении тому, какое место должно занимать познание Бога в молитве. Вы поддаетесь здесь стремлению, обычному для женщин, в то время как мужчинам свойственно уклоняться в сторону интеллектуальности. Обе тенденции гибельны. Необходимо предупреждать мужчин об опасности, которая им угрожает и которая тем более грозна для них, что их внутренняя жизнь разделена на различные сферы, а между интеллектуальностью, сердцем и волей не всегда есть связь: познание не ведет их с неизбежностью к любви. Но молитва, исполненная чувств, которую Вы так цените, и совершенно обоснованно, таит в себе другую опасность, а именно, что любовь, недостаточно питаемая познанием, вырождается в сентиментальность.
По правде говоря, это слегка презрительное неприятие размышления является отличительной чертой не только женщин, но и всего вашего поколения. Несомненно, оно возникло, как реакция на известные методы размышления, которые наши современники обвиняют в том, что они заключают душу в темницу вместо того, чтобы давать ей крылья. Но вызывает сожаление, то, что недоверие, более или менее заслуженное определенными методами размышления, распространяется на всякое усилие к познанию Бога.
Вспомните проповедь, которую Вы слушали вместе с вашим мужем месяц тому назад. Я говорил тогда о супружеской любви, которая увядает, если супруги отказываются от усилий ежедневно выходить навстречу друг другу, чтобы постоянно заново открывать друг друга. Точно так же в наших отношениях с Богом: любовь чахнет, когда ослабляется усилие к познанию. Познание и любовь или, по–другому говоря, вера и любовь тесно связаны друг с другом.
Не соглашайтесь же на веру дремлющую, на смутное познание Бога, пробудите ее. Как? Так же, как по утрам Вы будите вашего маленького Марка: сперва он с трудом раскрывает свои отяжелевшие от сна веки, ничего не узнавая, и готовый вновь погрузиться в сон. Но Вы снова его окликаете, он пробуждается, наконец, его взгляд встречается с вашим улыбающимся взглядом; он также улыбается в ответ, и внезапно в нём вспыхивает интерес к наступающему дню, который обещает быть таким чудесным! Точно так же и здесь: предложите взгляду Вашей веры то, что способно приковать ее внимание, заставьте ее вновь обратиться к лику Божию, который она уже почти не различала в своей полудреме.
Но не набейтесь, что удастся в несколько мгновений, ни даже в несколько недель пробудить уснувшую веру, что удастся так скоро придать ей радость, проницательность, интенсивную жизнь. Великим средством вновь воодушевить ее, обогатить, оживить является медитация, т. е. молитва–размышление. Тем, у кого есть живая вера, ибо они упражняют ее в течение дня с помощью учения и размышлений, не остается ничего иного, как только любить, когда они приступают к молитве. Другим же предстоит терпеливо и тщательно упражняться в познании Бога через медитацию. В конце концов их вера непременно пробудится, оживет, возбудит в них любовь и поддержит их молитву.
Я советую вам повторять время от времени молитву св. Августина, которая пробудит в Вас потребность познания и поощрит ваши поиски: «Господи, мой Боже, моя единая надежда, услышь меня! Не допусти, чтобы по расслабленности я прекратил искать Тебя, но сотвори, да пламенно ищу я лица Твоего. Даруй мне силу искать Тебя, Который позволяешь мне всё более и более находить Тебя. Перед Тобой и сила моя, и моя немощь. Перед Тобою всё познание мое и всё мое невежество: там, где Ты отворяешь мне, прими мое вхождение; там, где Ты затворяешь, отвори на зов мой».
20. Исповедую едино крещение…
«Исповедую едино крещение во оставление грехов…» Евангелие от Матфея кончается приказанием Иисуса Христа Своим ученикам: «Дана Мне всякая власть на небе и на земле. Итак идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святаго Духа, уча их соблюдать всё, что Я повелел вам; и се, Я с вами во все дни до скончания века. Аминь».
Именно в свете этих слов, а также в свете смысла слова «крещение», как оно употребляется в Евангелии, мы и должны постараться понять крещальное исповедание Символа веры.
Начнем с последнего. Если Евангелие завершается заповедью крестить все народы, то начинается оно с рассказа о крещении, которым крестил Иоанн Предтеча и которое от него принял в реке Иордан Сам Христос. Для современников Евангелия крещение, по–гречески «баптизма», то есть символическое погружение в воду, было понятным обрядом. Оно означало, что человек сознал себя загрязненным грехом, раскаивается и жаждет очищения, прощения, возрождения. Вода, источник жизни, источник очищения, была здесь самым подходящим, «самоочевидным» символом, а погружение в воду – самым распространенным обрядом. Принимая крещение от Иоанна, Христос дал этому обряду новый смысл. Он соединил обряд этот с Собою. «Вот Агнец Божий, Который берет на Себя грехи мира», – говорит Иоанн Креститель, видя приближающегося к нему Иисуса. И когда перед вознесением на небо воскресший Христос заповедует апостолам крестить все народы, это означает, что Он оставляет им и их последователям, общине всех тех, кто поверит в Него, – знак, дар, силу прощения грехов и обновления жизни, которые Он, Сын Божий и Спаситель, принес людям. Учение Христа о любви к Богу и к ближнему, о праведности и чистоте можно воспринимать умом. Но всякому, кто хотя бы раз в жизни прочитал Евангелие, не может не стать очевидно, что принятие учения Христа в христианстве, в Евангелии неотрывны от веры в Него. Ибо учение Его – не философия, не мораль, отношение к которым не зависит от нашего отношения к тому, кто философию или мораль эту нам предлагает. Учение Христа – это прежде всего Благая весть, возвещение, что в мир явился Бог, и явился, чтобы спасти людей от греха и смерти, даровать им новую, святую жизнь. Поэтому поверивший во Христа жаждет соединения с Ним, жаждет дара спасения, новой жизни. Крещение в христианстве – знак этого дара, или, как говорит Церковь, – Таинство; в Таинстве, то есть погружении в воду во имя Отца, Сына и Святого Духа – невидимо осуществляется соединение со Христом, и в Нём с Богом Отцом и с даром Духа Святого.
Апостол Павел говорит, что в крещении мы соединяемся со Христом подобием смерти и воскресения. Погружение в воду – это знак смерти, смерти человека в его полном порабощении материи, греху, эгоизму, страстям. Возведение из воды – это знак воскресения и оживления, начала новой жизни в единстве со Христом. Христос – по вере Церкви – воскрес из мертвых, и смерть, по слову апостола Павла, им уже больше не обладает. И вот, Свою воскресшую и бессмертную жизнь, Свою любовь, силу Своей победы Он дарует в крещении нам. Отсюда та удивительная радость, которая окружает крещение в ранней Церкви, отсюда вера в него как в духовное, но реальное соединение со Христом. «Мы спогреблись с Ним крещением в смерть, чтобы, как и Он, ходить в обновленной жизни», – пишет апостол Павел.
Для христиан крещение – это основа Церкви. Ибо Церковь, то есть общество верующих во Христа, – это не просто организация для распространения учения Христа и для взаимной помощи и поддержки. Это единство во Христе всех тех, кто от Христа принял дар новой жизни и прощения грехов. Единство веры, то есть приятия Христа как Бога и как Спасителя. Единство любви к Нему, и в Нём – друг к другу. Рассеянная по всему миру, среди всех народов, Церковь составляет новый народ Божий, соединенный не кровью и плотью, не земными интересами, как государство и нация, не языком и даже не общностью исторической судьбы, а народ, соединенный верой во Христа, любовью к Нему и опытом Его присутствия. «Я с вами во все дни до скончании века».
На земле человек рождается членом определенного народа или нации. Но христианин рождается и вступает в новый народ Божий крещением. «Вода крещения, – пишет один христианский святой, – для нас гроб и мать». Гроб, потому что в воде этой умирает человек, ограниченный только земным и материальным, только «плотью и кровью». Мать, потому что в воде этой рождается новый человек, прощенный, очищенный, возрожденный, живущий уже здесь и сейчас новой и вечной жизнью…
Всё время приходят люди ко Христу, слышат Его голос, отдают Ему свое сердце, свою любовь, свою жизнь. Эта самоотдача Христу и есть крещение. Отдав себя Ему, получают они от Него Его жизнь. Его самоотдачу нам. И эта самоотдача Христа нам есть крещение.
21. Чаю воскресения мертвых…
Да сих пор на протяжении всего Символа веры ключевым, краеугольным словом было начальное слово: «Верую…» Именно оно подразумевалось в каждом утверждении: верую – во единого Бога, верую – в Сына Его Иисуса Христа, верую – в Его воплощение «нас ради человек и нашего ради спасения», верую в Духа Святого и, наконец, верую в Церковь.
Но вот теперь, в утверждении заключительном, которое как бы подводит итог всей нашей вере, всю ее обнимает и объединяет, мы слышим другое слово. Слово это – чаю, то есть, в переводе с церковнославянского, жду. Жду воскресения мертвых и жду жизни будущего века. Именно на этом слове нам и следует остановиться, ему – духовно удивиться. Ведь не только слово «вера», но и утверждение «я верю» можно переживать и понимать по–разному. Сказать, например, «я верю в незыблемость законов природы» – еще не раскрывает моего личного, внутреннего отношения ни к этой незыблемости, ни к самим законам, не выражает ни радости, ни печали о них. Но когда, перечислив всё то, во что я верю, я добавляю – жду, это означает, что моя вера во мне претворяется в некое активное состояние, пронизывающее меня и определяющее так или иначе мою жизнь. Я верую и потому жду. Я жду того, во что верю. Тут ожидание раскрывается как направленность, как действие веры, а вера – как источник ожидания. Славянское «чаю» сильнее русского «жду». «Чаю» включает в себя именно желание того, чего я жду, радость о нём как о приближающемся счастье. Но чаять, ждать в этом смысле можно только чего–то, что я уже хотя бы отчасти знаю. Вот тут–то и раскрывается нам то, что я называю особенностью – радостной и бесконечно глубокой – христианской веры. Вера эта – не в утверждении отвлеченных умственных истин. Нет, она сама есть прежде всего встреча с Тем, Кого она утверждает, и потому – знание, видение души, пронзенность сердца. Я чаю, я жду воскресения мертвых, потому что сама вера во мне, хотя бы в лучшие, чистые и высокие минуты моей жизни, пронизана пасхальным светом, тайным, но таким радостным знанием, что Христос воскрес из мертвых, чтобы нам открыть путь к нашему воскресению; Он даровал нам Свою бессмертную, из гроба воссиявшую, свободную от смерти жизнь, и тем самым – нашу смерть сделал входом, приближением, началом победы. Я жду, я чаю воскресения мертвых, потому что оно даровано мне, потому что вся христианская вера есть не что иное, как внутреннее, умом недоказуемое и всё же самоочевидное знание, что человек призван к вечности.
Вот почему Символ веры заканчивается этим радостным чаю, жду… Идет жизнь. Каждый день приносит свои печали и радости. Мы падаем, поднимаемся, снова падаем… Но если когда–то вошла в душу вера, если состоялась, произошла иногда почти совсем неприметная встреча со Христом, и в Нём – с благим и любящим Отцом, если коснулось души дыхание Духа Святого, если раскрылась нам не внешняя, а внутренняя жизнь Церкви, это постоянное восхождение ее к трапезе Царства, если полюбили мы лучезарный образ Пречистой Девы Матери, увидели сердцем ласковую улыбку преподобного Серафима, услышали внутри себя голос, вечно зовущий домой, к Богу, – то тогда «верую» претворяется в нас в «чаю» – «жду». Хочу, люблю, жду… И внешне, может быть, ничего не произошло и не произойдет с моей жизнью. Но на глубине ее воцаряется это «жду». О, суета жизни будет всё время заглушать его, я буду как бы засыпать в житейских буднях. Но до конца уже не забуду, до конца не предам этого света, этой радости, этой новой жизни, затеплившейся во мне.
«Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Каким–то краем души я уже вкусил этой жизни и знаю, что она уже сейчас, уже тут началась и доступна. И потому всякий верующий во Христа не только ищет у него помощи в «этом веке», в этой жизни. Он ждет Его. «Ей, гряди, Господи Иисусе!»
Завершен Символ веры, и сама вера живет и побеждает, знает и ждет…
Символы и символизм византийской литургии
Литургические символы и их богословское истолкование [185]
Какими бы сведениями о Византии ни располагал образованный западный интеллектуал, он по меньшей мере слыхал о «богатом символизме» византийского богослужения. Действительно, понятия «символы» и «символизм» стали практически синонимами византийской литургии. Это клише настолько самоочевидно, что не требует никаких дальнейших разъяснений. Вопреки этому клише, я постараюсь здесь показать, что византийский литургический символизм ставит нас перед лицом вопросов, которые важны не только для понимания византийской литургии, но и всей византийской религиозной мысли. Данная статья – всего лишь попытка обозначить эту проблему, как я ее понимаю, и наметить, по необходимости, в самых общих чертах возможные пути ее решения.
Как правило, поверхностно понимаемый символизм считается существенным элементом византийской литургии и в таком качестве не представляет особой серьезной проблемы. Существует множество византийских и поствизантийских – греческих, русских, сербских и др. – толкований, в которых все литургические действия, да и сама литургия, понимаются прежде всего как символические изображения, то есть как действия, которые «представляют», «означают», другими словами, «символизируют» нечто иное, будь то события прошлого, идеи или богословские утверждения. Этот символизм, свойственный всему византийскому богослужению, особенно детально разработан в комментариях на основное богослужебное действие – совершение Евхаристии. Практически все толкователи понимают Божественную Литургию как символическое изображение жизни и служения Христа, от Его рождения в Вифлееме до славного вознесения на Небо. Так, prothesis (предложение), то есть обряд приготовления евхаристических даров хлеба и вина, – это символ рождества Христова; так называемый «Малый Вход» – символ Его явления мiру; «Великий Вход», перенесение Даров на престол, – символ погребения Христа и Его торжественного входа в Иерусалим[186] и т. д. Эти символические толкования отличаются друг от друга только степенью сложности и разработанности, вниманием к деталям, распространением даже на второстепенные и незначительные обряды. Причем эти толкования могут противоречить друг другу. Так, упомянутый мной Великий Вход может иметь два и более взаимно противоречивых символических значения. Однако в основном подобный символизм прост как по своей природе, так и по своему назначению. Символ здесь сведен к изображению, функцию которого можно определить как педагогическую, или учительную. Согласно пересказу одного из известных византийских комментаторов, Германа Константинопольского, на вопрос, почему епископ не принимает участия в начальных обрядах литургии, поручая совершение их священнику, дается следующий ответ: потому что священник символизирует святого Иоанна Крестителя, и ему приличествует совершать действия, символизирующие время перед пришествием Христа. Подобные приемы применяются при истолковании всей литургии. Повторяю, символические значения могут меняться, частично совпадать друг с другом, быть более или менее разработанными, но по сути они остаются неизменными. На «внешнем», обрядовом уровне Божественная Литургия – это прежде всего священная драма, представление в обычном смысле этого слова. И конечно же, именно этот изобразительный символизм, этот «драматический» характер византийской литургии рассматривается в различных описаниях и определениях как «символический», наделенный исключительно богатой «символикой».
Тем не менее, при рассмотрении этого изобразительного символизма, кажущегося таким традиционным, мы наталкиваемся на первую трудность, которая составляет и первый аспект упомянутой мной проблемы. Трудность состоит в элементарном и легко проверяемом обстоятельстве, а именно в фактическом отсутствии каких бы то ни было символов и символических смыслов в самой литургии, то есть в молитвах, представляющих собой словесное выражение и смысл разнообразных литургических действий и обрядов.
Рассмотрим, к примеру, вышеупомянутые Малый и Великий Входы, которые всегда служили излюбленными объектами изобразительного символизма. Я уже говорил, что Малый Вход, представляющий собой торжественную процессию духовенства, с изнесением Евангелия из алтаря и внесением его обратно в алтарь, по мнению всех комментаторов, изображает, или символизирует, Христа, выходящего к людям и Его вступление на проповедническое служение. Но если мы обратимся к самой литургии и, прежде всего, к молитвам, сопровождающим этот Вход, а значит, выражающим его смысл, то нигде не найдем ни малейшего намека на понимание, содержащееся в толкованиях на литургию. Прежде всего, бросается в глаза явное противоречие между обрядом, упоминаемым во всех молитвословах как «вход», и его популярным толкованием как «исхода», «выхода» Христа на проповедь. Евангелие здесь несет не священник, символизирующий Христа, но диакон, чья символическая функция, согласно комментариям, обычно та же, что и у ангелов или апостолов. Что касается молитв, сопровождающих обряд, то все они подразумевают не явление Христа, но Церковь, которая совместно с ангельскими силами воздает Богу непрестанное славословие. Так, молитва Входа: «…сотвори со входом нашим входу святых ангелов быти…», молитва Трисвятого: «Боже святый… Иже трисвятым гласом от Серафимов воспеваемый и от Херувимов славословимый…»; и наконец, само Трисвятое, песнопение Входа, берут свое начало от «Свят, Свят, Свят» из видения Исайи. Об этом ангельском символизме я скажу позже. Пока достаточно будет отметить, что в категориях самого ordo (чина) литургии, в обрядах и молитвах Малый Вход понимается как наш, то есть Церкви, вход на Небо, в непрестанное славословие, возносимое Богу ангельскими силами.
Подобное разногласие между изобразительным символизмом и самой литургией мы обнаруживаем при рассмотрении Великого Входа. Торжественное перенесение Евхаристических Даров с жертвенника на престол весьма рано стало объектом различных символических толкований, самые популярные из которых видят в этом символ погребения Христа. Следует признать, что в ordo Великого Входа имеются отдельные элементы символизма погребения. Но содержатся они лишь в том, что о. Тафт в своей блестящей монографии называет «вторичными формулами», – в песнопениях Великой Пятницы, которые литургисающий читает после поставления Даров на престол: «Благообразный Иосиф» и др., образ Threnos’а (Плача), погребения Христа: сначала в воздухе – плате, покрывающем Дары, – и затем в илитоне, или антиминсе и т. д. Эти обряды и изображения вторичны не только в силу их позднейшего появления в литургии, но и потому, что они явно вводят некую инородную тему в целостную и органичную последовательность обрядов и молитв, составляющих Великий Вход. Подлинный смысл этого последования выражен в двух молитвах верных, которые предшествуют входу с Дарами, и в молитве проскомидии (приношения), завершающей Вход, которая даже в современных служебниках называется «молитвой священника после поставления Даров на престоле». Ни в одной из этих молитв в литургиях св. Иоанна Златоуста и св. Василия Великого мы не встретим ни малейшего намека на погребение Христа или хотя бы на одно из событий Его жизни. В каждой из них перенесение Даров и поставление их на престоле выражается в терминах жертвы, но опять–таки, нашей жертвы, жертвы хвалы, которую мы просим принять «из рук нас, грешных…» Если это и символ, то его никак нельзя отнести к категории изобразительного символизма.
Подобные примеры можно умножать ad infinitum и все они указывают на одно и то же: на радикальный разрыв между lex orandi, выраженной и воплощенной в литургии, и ее символическим истолкованием, которое, как правило, признается органической составляющей православного предания и которым насквозь пропитаны как пособия по литургике, так и благочестие прихожан. В глазах подавляющего большинства верующих сомнение в нем равносильно впадению в ересь. Возникает естественный вопрос: как, почему и когда появился изобразительный символизм, и каково его значение в истории византийской религиозной мысли?
В очень ценной и во многом поистине новаторской книге «Византийские толкования на Божественную Литургию с седьмого по пятнадцатый век» отец Рене Борнер (Rene Bornert) дает ответ на некоторые из этих вопросов[187]. Его выводы, основанные на весьма тщательном изучении различных источников, можно резюмировать следующим образом: происхождение символических толкований литургии следует искать в катехизических наставлениях, адресованных новообращенным с целью приготовления их к крещению. Это оглашение, имевшее место до и после крещения, следовало образцу экзегезы, т. е. толкования Священного Писания, в двух основных традициях: александрийской, с ее акцентом на теории, духовном, или анагогическом, смысле Писания, и антиохийской, со свойственным ей утверждением истории, последовательности событий, явленных как история спасения. Важно, что в обеих традициях литургия, как и Писание, рассматривается в качестве источника гнозиса, познания Бога, явившего Себя в Своих спасительных деяниях. Александрийская катехизическая традиция представлена Оригеном, св. Григорием Нисским и, позднее, Псевдо–Дионисием; антиохийская – огласительными поучениями св. Кирилла Иерусалимского, св. Иоанна Златоуста и Феодора Мопсуэстийского.
Затем, «на заре византийской и средневековой эпохи, – пишет о. Борнер, – мы наблюдаем на Востоке и на Западе расцвет нового литературного жанра: мистического толкования». Его цель и задача отличаются от задач огласительных поучений. Последние адресованы катехуменам, их цель – приготовить будущих членов Церкви к надлежащему участию в церковном богослужении. Мистический комментарий обращен к верным. Его цель – изъяснить тайну, духовный смысл, духовную реальность, которые, хотя и сокрыты, но все же присутствуют в видимых знаках и обрядах литургии. Если огласительные поучения имеют дело почти исключительно с обрядами посвящения, то тайноводственный комментарий сосредоточен преимущественно на Божественной Литургии. Лучшим, можно сказать, классическим образцом тайноводственного подхода к истолкованию литургии служит «Мистагогия» великого византийского богослова седьмого столетия св. Максима Исповедника. Несмотря на то, что многие (если не большинство) его символических толкований литургии встречаются в более ранних сочинениях, именно он смог объединить их в единое целое, во многом подготовив окончательное торжество символизма как выражения формы и духа византийской литургии и как единственного ключа к ее пониманию.
Итак, проследив историю современного изобразительного символизма от огласительных поучений до тайноводственного толкования, мы получаем ответ на наш первый вопрос – о причинах и факторах, подготовивших окончательное отождествление его с lex orandi Церкви. Но главный вопрос все же остается без ответа, и о. Борнер не только не отвечает на него в своей, повторяю, превосходной книге, но даже не подозревает о его существовании. Этот вопрос возникает из того, что я назвал противоречием между символическим истолкованием литургии и самой литургией, между смыслом, так сказать, навязанным литургии толкователями, и смыслом, содержащимся в самих литургических текстах и, прежде всего, в самом ordo, в самой структуре литургии.
Если даже такой ученый, как о. Борнер, кажется, просто игнорирует этот вопрос, то это потому, что он, как и многие другие, строит свое исследование на предположении об органической преемственности между различными стадиями развития византийского литургического опыта, того, что я ввиду отсутствия более подходящего определения называю «литургическим благочестием». И все же я убежден, что именно эту преемственность – не в самой литургии, ее основной структуре, или ordo, но в том, как она осознается богословием и благочестием – следует поставить под вопрос и подвергнуть переоценке, если мы хотим продвинуться вперед в нашем понимании византийской религиозной мысли и опыта.
Проще говоря, мой тезис состоит в том, что существует органическая преемственность в самой литургии, то есть в ее смысле, явленном в ее фундаментальном ordo, или структуре, и отсутствие целостности в понимании и, еще более, в переживании литургии церковным обществом.
Конечно, из–за недостатка места невозможно развернуть этот тезис с той же подробностью, с какой я сделал это в моей книге «Введение в литургическое богословие»[188]. И если я высказываю его здесь в более общей форме, то это потому что, по моему убеждению, это поможет лучше понять проблему византийского литургического символизма и его развития в целом. Когда мы говорим о развитии, понятие прерывности означает прежде всего отсутствие целостности между различными пониманиями самого символа, его природы и назначения в литургии. Так, слово «символ» и все его семантические производные: «изображение», «знак» и т. д. означают одно в богословском словаре св. Максима Исповедника и совершенно другое в толковании Божественной Литургии Германом Константинопольским (восьмой век), которое о. Борнер справедливо характеризует как «полуофициальное или, по крайней мере, наиболее распространенное» и которое, вне всякого сомнения, служит главным источником позднейшего изобразительного символизма[189]. Здесь прерывность и различие носит, прежде всего, богословский характер. Это различие между двумя пониманиями символа в его отношении к богословию.
Не вдаваясь в подробности богословия св. Максима, можно с уверенностью сказать, что для него символ (так же, как и другие более или менее эквивалентные термины typos и eikon) неотделим и из практических соображений подчинен центральной идее таинства, mysterion, которое, по крайней мере, применительно к литургии, обращено к таинству Христа и Его спасительного служения. Это таинство Воплощения и искупления человека и мира во Христе. Следовательно, mysterion означает и саму суть веры, познания божественной тайны, явленной во Христе, и спасительную силу, сообщаемую через Церковь и в Церкви. В таком богословии символ есть способ присутствия и действия mysterion'а, и главным образом, хотя и не исключительно, его присутствия и действия в литургии – особом местопребывании символа. Таким образом, символ – и это очень важно – есть сама реальность, которую он символизирует. Представляя или выражая реальность, он творит ее присутствие, поистине исполняет ее. Нигде этот символический реализм не проявляется с такой очевидностью, как при употреблении Максимом термина «символ» по отношению к Телу и Крови Христа, приносимых на Евхаристии, что в рамках современного противопоставления символа и реальности выглядело бы явной ересью.
Только в свете этого богословия mysterion'а и литургии как «способа» его присутствия и действия, можно понять литургический символизм, присущий тайноводственным толкованиям. Литургия в целом и в каждом ее обряде и действии есть символ, но символ не того или иного отдельного события или лица, а именно всего mysterion'а как его откровения и спасительной благодати. Другими словами, этот символизм вовсе не «изобразительный», если под словом «изобразительный» мы понимаем позднейшее символическое отождествление всякого литургического действия с определенным событием из земной жизни Христа. Действительно, обряд входа в вышеупомянутом нами примере есть символ явления Христа, но это литургическое явление относится ко всему таинству Его Воплощения, а не только к Его явлению народу после Крещения от Иоанна. Подобно этому, вся литургия есть символ таинства вознесения и прославления Христа, а также таинства Царства Божия, «мiра грядущего». Посредством символов литургия сообщает нам теорию – познание и созерцание этих спасительных таинств. На ином уровне того же символизма литургия вновь представляет, делает настоящим и явным восхождение человеческой души к Богу и общение с Ним.
«Делает настоящим и явным…» Именно эту функцию стал терять позднейший символизм и именно в такой степени, что превратился в простую изобразительность. Когда известный византийский комментатор литургии Симеон Солунский пишет, что семь элементов епископского богослужебного облачения соответствуют семи дарам Святого Духа, что его мантия символизирует «промыслительную, всемогущую и всесохраняющую Божию благодать», и далее подобным же образом истолковывает всю литургию, мы понимаем, что имеем дело с символизмом, который радикально отличается от того, который предложил Максим и другие тайноводственные толкователи. Отличается не только в степени, подобно тому, как шедевр отличается от менее совершенной живописи, принадлежащей, тем не менее, той же школе и традиции. Различие здесь именно в прерывности. Эта прерывность, как я уже сказал, имеет богословский смысл. Для св. Максима литургический символ оправдан постольку, поскольку укоренен в целостном литургическом богословии, которое охватывает литургию всеобъемлющим и целостным богословским видением. Позднейший византийский и поствизантийский символизм уже не принадлежит какому бы то ни было богословскому контексту, не выражает никакого литургического богословия. Он стал и до сего дня продолжает оставаться самодостаточным и ограниченным «жанром», который, к сожалению, многие отождествляют с самим существом византийской литургической традиции.
И все же мы еще не ответили на самый важный вопрос: существует ли вообще адекватное объяснение византийского литургического символизма, и если да, то где и как его можно найти? Я убежден, что при всей своей самоочевидности и бесспорном превосходстве над позднейшим изобразительным символизмом, тайноводственный символизм св. Максима невозможно просто отождествить с византийской lex orandi. Несмотря на свою богословскую и духовную целостность в себе самом, это всего лишь извне наложенное на литургию толкование, укорененное скорее в богословской теории, чем в самосвидетельстве литургии. Воистину не случайно, что символические истолкования литургии, принадлежащие традиции св. Григория Нисского, Псевдо–Дионисия и св. Максима, существенно отличаются друг от друга, имеют различные акценты, особенности, хотя и сохраняют общую мистическую и мистериологическую ориентацию. Причина в том, что все они скорее прилагают к литургии свое частное видение, нежели пытаются отыскать видение, присущее самому ordo литургии, ее структуре и тексту, короче говоря, ее собственному символизму.