355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мишкин » Птицы летают без компаса. В небе дорог много (Повести) » Текст книги (страница 13)
Птицы летают без компаса. В небе дорог много (Повести)
  • Текст добавлен: 24 августа 2018, 22:00

Текст книги "Птицы летают без компаса. В небе дорог много (Повести)"


Автор книги: Александр Мишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Истребитель застыл на мгновение. Рукоятка сектора газа пошла вперед на всю защелку. Самолет, вроде бы опомнившись, метнулся к линии горизонта, но в момент оказался выше ее и уже перевернутым на спину. Перед глазами замелькала земля, как на экране вконец разлаженного телевизора. Стрелка высотомера циркулем прочертила окружность – тысячи метров как не было! Целый километр самолет летел камнем. Вот когда закон всемирного тяготения особенно становится понятным!

– Теперь держись, рыжий! – раздалось в наушниках шлемофона. – Сейчас будем машину переламывать!

Малинкин потянул самолет из пикирования. У меня на плечи навалилась тяжесть, все сильней и сильнее вдавливая в сиденье. Перед глазами поползли разноцветные круги, но тут же, потеряв окраску, слились в один темный и зловещий круг. Кровь уходила из головы в пятки – оставалась беспомощность и пустота. Это бывает у пилотов, когда они сидят без дела.

Истребитель пошел вверх. Впереди просветлело. Вначале вырисовалась мутная линия горизонта, а потом на меня доверчиво глянули из кабины круглые чашечки приборов. На душе стало светло и ровно!

И так фигура за фигурой. Вылепливал их Малинкин, как хороший скульптор. Ничего лишнего: ни убавить, ни прибавить.

– Теперь повторите! – твердо крикнул комэск.

Я сжал управление и, подражая Малинкину, перевернул машину вверх «брюхом».

– Так ее! – поддержал командир. – Смелее кладите на лопатки!

Тяну ручку управления до позеленения в глазах. Реальность становится зыбкой. И у Малинкина наверняка разноцветные круги. И хорошо. Мне очень хочется ему понравиться. Когда вывел самолет в горизонт, комэск сказал:

– Прекрасно! Пошли на посадку!

Значит, не зря тянул. Заваливаю истребитель на ребро и веду его наискосок дымчатому горизонту.

Перед самым выравниванием самолета подполковник вмешался в управление. Ручка сама заходила в кабине, заставила «мягко» держаться.

– Вот так, – сказал он.

Управление снова заходило свободно. Мелькнул обрез полосы. Исчез, провалился, отбежал горизонт, а потом бетонка упала нам под ноги.

Я зарулил истребитель на заправочную линию. Резко щелкнул замок фонаря. Дернув за красный шарик привязных ремней, я пулей выскочил из кабины.

– Разрешите получить замечания? – приложив руку к шлемофону, обратился я к командиру. Ладонь у виска вибрирует – остаточное давление перегрузки.

У глаз Малинкина образовались косые морщинки.

– Летаете вы как бог, – сказал он, – а садитесь – не дай бог! Земля рядом, а вы ждете чего-то. Самолет из угла планирования надо пораньше выводить. Побольше на тренажере занимайтесь. И дело пойдет, обязательно пойдет.

Так мне Малинкин тогда понравился!

Через два дня, после контрольных полетов, он выпустил меня самостоятельно. Вылетел я как бог, может, и лучше. Командир поставил мне отличную оценку.

После этого Малинкин понравился мне еще больше.

10

Лейтенанта Семена Ожигова, техника моего самолета, принимали в партию. Первым выступил инженер полка подполковник Вепренцев.

– Лейтенант Ожигов не имеет замечаний по службе. Истребитель, который обслуживает, всегда находится в образцовом состоянии, – сказал он. – Я рекомендую принять его в ряды нашей партии.

За ним поднялся техник звена. Он подтвердил мнение инженера. Хотя еще и добавил, что Ожигов дисциплинирован, исполнителен.

– А как думает командир экипажа? – спросил подполковник Торопов, глянув в мою сторону. – Что у вас, сказать нечего?

– Почему же, – всполошился я, вставая.

А к речи-то не готовился. И слова пошли случайные, незначительные. Они не могли составить правильной картины об Ожигове. Знал я о нем гораздо больше. Были у меня примеры другого порядка. И если бы я привел эти примеры раньше, то ему никто не посмел бы даже дать рекомендацию в партию. Портить общее мнение не хотелось и неправду говорить не хотелось. Техник-то не чей-нибудь, а мой. Поэтому я и постарался закруглиться.

– Я вполне согласен с выступающими товарищами, – заключил я и намеревался опуститься на стул. Но тут Генка – как обухом по голове:

– Вполне? – спрашивает.

– Вполне, – отвечаю. – Как же еще?

– Чего же ты не расскажешь, как Ожигов в двигательном отсеке рукавицу оставил? Как не закрепил перед вылетом приборную доску?

– Ты что? – гляжу в упор на него.

– Я-то ничего, как видишь, – склонив голову набок, произнес Сафронов. – А что ты? Ответь товарищам.

Глаза его стали чужие, и весь он стал какой-то чужой, будто с другой планеты. Даже голос с командирской растяжкой, спокойный и требовательный: если не смотреть на него – подумаешь, маршал говорит. «Вот разведчик…» Пришлось рассказать товарищам в сокращенном варианте.

Дело было еще зимой. Летал я тогда в зону техники пилотирования. Только оторвал самолет от земли, как кабина моя наполнилась густым черным дымом. И запах такой вонючий, едкий. «Горю», – думаю. Хотел было уже об этом на землю докладывать. Но раздумал. Глянул на приборы – ни один из них о пожаре и намека не подает, хотя они и плавают в дымном призраке. Чего торопиться! поспешишь – людей насмешишь. У летчиков ведь как заведено: лучше синим огнем сгореть, чем опозориться. Я вспомнил, как у нас у одного курсанта на высоте уши заложило, ему показалось, что двигатель смолк, остановился. Он и шарахнулся с высоты с криком и паникой… А как сел – позор на всю Европу…

Разгерметизировал кабину. Сизый дымок неуверенно, кудрявыми струйками потек к расщелинам. Протянуло малость. Сквозь дымчатую поволоку уже отчетливее глазки приборов засветились. Нормально все, и хуже бывает. Честь по чести выполнил задание в зоне. Не совсем спокойно, конечно. Было такое состояние, вроде бы сидел дома голый в ожидании пожара и без ведра воды. Произвел посадку, зарулил самолет на линию заправки. Ожигов ко мне: как машина?

– Посмотри, – говорю спокойно, но неуверенно, – что-то внутри самолета сгорело. В кабину от движка дым тянуло. Черный такой. – Я хотел сплюнуть, но нечем было – во рту пересохло.

Ожигов побледнел. Глаза от удивления поползли под козырек фуражки.

– Мать честная, так это я свою меховую рукавицу в двигательном отсеке оставил? Все обшарил и не нашел. Вот беда, вот беда, – засуетился он.

– Что же так неаккуратно? – упрекнул я. – Еще бы полушубок туда затолкал.

– Сам не знаю, как опростоволосился. Закрутился. Память куриная.

Он стоит и смотрит на меня, а я на него. У Ожигова лицо виноватое, а у меня какое – сам не знаю, наверное, тоже виноватое. Другие как-то могут людей ругать, а я не могу, не умею. Ведь это же люди. «Не нарочно ведь он это сделал, нечаянно. У кого не бывает? Дошурупил-то сразу и честно признался…»

– Гляди, в следующий раз пеняй на себя. Накажу крепко, – пригрозил я. – Безобразие, понимаешь ли! – добавил еще для приличия и записал в контрольном листе: «Замечаний в работе материальной части нет». И роспись свою поставил, заковыристую.

– Ох, и дурень же ты, – отругал меня Генка. – Что ты в прятки играешь? Техник у тебя молодой, его учить и учить надо. А ты губишь его в расцвете лет. Так он тебя в любой момент подкузьмить сможет, ненароком. Привыкнет к неполадкам. Что из того, если его раз-другой поругают? На пользу пойдет. Концы ты скроешь, а швы наружу выйдут. При случае сам доложу. Обижайся не обижайся. Не люблю, когда летчики совершают подвиги по глупости техников. Он где-то что-то недокрутит, недовернет, а потом пилот выкручивается за него в воздухе, из кожи лезет. Глупые это подвиги.

Друг как в воду смотрел. Через два дня снова взлетаю. Полет по кругу. И на самом отрыве самолета от земли вдруг мне на колени падает приборная доска. Такое чувство, будто кабина разваливается. Впереди дыра, и из нее змейками ползут разноцветные трубочки питания приборов. Придержал я приборную доску ногами, развернулся «блинчиком». Сел.

– Не докладывайте! – взмолился техник. Опять стоит передо мной… На руки свои замасленные смотрит, словно пальцы порастерял. Жалко мне его опять стало. Потом и нелепым показалось на своего техника жаловаться, это все равно что рапорт на самого себя строчить. Ушел я тогда, не сказав ни слова. Обиделся на него. А Генка снова поспешил дать мне предупреждение:

– При случае доложу. Не обижайся тогда…

Его угрозу всерьез я не принял. Друг ведь я ему. Друзья на дороге не валяются и с неба не падают. А тут вот грохнулся. Дернуло его за язык. Стою и глазами хлопаю. Минут двадцать простоял, как часовой у порохового склада.

«Сгореть мог… Мог не выдержать направление… Мог… Мог…» – как на дрожжах возникали предположения. И тут все почему-то стали меня разглядывать, и так внимательно, бесцеремонно, с неласковым любопытством. Зло даже взяло. «Антимония… Мог, да не сгорел. Жив-здоров, чего и вам желаю! И направление выдержал по линеечке – иллюстрацию к инструкции с моего взлета можно было рисовать…» – такое, конечно, я сказать не посмел, такое, даже и больше я скажу в другом месте и не всем.

«Ах, для них-то, в общем, я надоедливым кажусь! Таким надоедливым! Спасу нет! Вон уставились… Как на самолетный агрегат со скрытым дефектом», – отмечаю я про себя и плотнее прижимаю руки к бокам.

Только капитан Хробыстов сидит, низко опустив голову. У него положение не лучше, чем у меня. И если по правилам, то меня надо ругать третьим: первым – Хробыстова, вторым – Ожигова, а за ними – меня. Так нет же, я первым выскочил.

А Ожигов красный, красный. Лучи солнца его белое лицо не особенно-то брали. Здесь загорел разом. Он, видно, уже не надеется, что его примут в партию, думает о том, как бы из комсомола не выгнали.

– Панибратство в летной работе к добру не приводит. Свои поступки надо сверять с интересами коллектива! – предупредительно возвысил голос подполковник Торопов.

– Разве он думает о коллективе? – спрашивает подполковник Вепренцев. – Главное, чтобы у него в экипаже все было гладко. Пропади моя котомка, был бы я на берегу. Еще тринадцатый номер на борт своему самолету нацепил. Техника толкнул к нарушению. Ас! – Инженер опустился на стул и зачем-то вытащил из кармана свою неизменную трубку.

Вон куда клонит. Опять этот тринадцатый! Пропади он пропадом. Зачем же старое вспоминать. Я уже за этот дурацкий поступок осудил себя самым строжайшим образом. А он опять за него. Про Ожигова все уже и позабыли, разговор шел не по теме, и бочку катили в мою сторону. Я стою, спиной присохнув к стенке. Стыдно, конечно. И ответить нечего. В такие моменты и самого себя слушать жалко.

«Если авиатор утаил свою ошибку – он повторил ее дважды» – стучали в мозгу слова подполковника Торопова. Ошибка вроде бы и не моя, а моего техника самолета. Но я ее утаил, да и не раз. Теперь, если помножить…

– Ох, летуны-летуны! – снова покачал головой Вепренцев. Ох, фантазеры! Меньше всего авиация нуждается в таких вот фантазерах!

Вот уж неверно. Кто же тогда из сказки быль сделал? Преодолел пространство и простор? Из песни слов не выкинешь. А ну скажи, Сафронов, кто аэропланы придумал? Помнишь, в библиотеке говорил? Молчишь? Язык проглотил. Набедокурил. Смотрю на его затылок и представляю, как он, прищурив глаза, улыбается своим мыслям. Доволен?!

– Надо сказать, вас, товарищ Шариков, частенько заносит не с аэродинамический точки зрения, конечно, – продолжал инженер. – С полетами у вас, как сказать, – здесь он замялся, ему и сказать нечего. Замечаний нет, в летной книжке – одни пятерки. – И не особенно хорошо. Такое отношение к технике… Что ж, осадим, зачетики примем, подержим на привязи…

Сзади кто-то хихикнул. А из другого угла послышался бас:

– Как козла на привязи…

Остряк-самоучка. Не узнать по голосу. Потом узнаю, кто это там тупым лезвием бреется. Пора уже электрическую бритву заводить. Жаль, что у нас за глупые остроты не наказывают в дисциплинарном порядке.

Председательствующий на собрании подполковник Торопов постучал по графину. Народ угомонился. Только инженер не мог успокоиться. Он с места говорит, боится, что мысли не донесет до трибуны.

Я глядел на подполковника Вепренцева, и мне казалось, что лицо его выточено из огнеупорной стали, только глаза из другого материала – серые, умные, злые и задорные. Он настырный такой в силу своего характера, неприемлющего в труде халтуру.

И говорил он сейчас не только для меня. То, что произошло у нас с Ожиговым, важно было знать всем. Меня он использовал, как красочное предупреждение на трансформаторной будке с костями и черепом: «Осторожно…» Он мужик хитрый, мысли на расстоянии читает, куда там до него Вольфу Мессингу.

Вепренцев вытащил из кармана тоненькую, потрепанную от частого употребления инструкцию. Эта книжечка для него – самое гениальное произведение искусства. Любой параграф из нее он может подать, как шоколадную конфетку, только тебе от нее сладко не будет. Круглым пальцем инженер проворно перелистал страницы.

– Вот здесь черным по белому написано, что малейшие отклонения в работе техники в воздухе летчик обязан отмечать в контрольном листе. А вы там написали, что замечаний нет! Что это за беспринципность? Еще и автограф поставили. Поэт какой! Что, товарищ Шариков, для вас инструкция – советы домохозяйке? – потряс инженер книжечкой.

Я молчу. Он задает вопросы для того, чтобы самому на них отвечать.

Подполковник Карпов так и не выступил. Он сидел в стороне от трибуны, озаренный белым пламенем юпитеров, и помечал что-то в блокноте, копил примеры. Да он уже давно сказал обо мне свое слово. Достаточно. А теперь вот прослушал доклад инженера о моей деятельности.

Прием в партию лейтенанта Ожигова отложили, а меня хотели заслушать на заседании партийного бюро за нарушение летных законов. Но Торопов заступился, а Вепренцев его поддержал: не надо, говорит, пока, сами разберемся. От этих слов у меня злость на инженера отпала: что ж, поругал. Брань не дым в кабине – глаза не ест. Но Собрание меня напугало больше, чем дым в кабине и все те случаи, которые происходили в воздухе за мою короткую летную деятельность. Долетался, назад хвостом пошел, в темный распадок.

Когда проходил по коридору, то увидел, что бюллетень, посвященный отличной стрельбе, уже сняли. Лишь под кнопками драные уголки бумаги остались. Позаботился кто-то. Быстро. И Генку сняли. Молчал бы – на виду висел. Не все люди так же объективны, как объектив фотоаппарата. Зря тогда солдат нас в противогазах не сфотографировал. Такие карточки сейчас бы к месту пришлись.

После собрания Генка Сафронов назвал меня флюгером, напомнил про коровью лепешку и предупредил, чтобы зря не «чирикал». А я ему сказал:

– Молодец, Геночка! Теперь тебе в ладоши постучат, а потом твой портрет на Доску отличников приколотят.

– Есть там уже портрет, – напомнил он, усмехнувшись.

– Другой будет, рядом, – говорю.

А он и не слушает. Уши у него заболели: обтекатель на голову напялил. Слова мои отскакивают, как горох от стенки. Генка совсем неуправляемым стал. Чувствую, как обида растекается по всему моему телу, ощущаю ее движение, грубый напор и силу. «Вот локатор! Крапивное семя!» Но ругаться я не умею.

– Дал ты копоти, – сказал он и подпер рукой свою тонкую талию, скособочился. – Помозгуй лучше. Гляди, как товарищи ополчились. Переживают за тебя. Ты думать начинаешь, когда жареный петух клюнет…

– Ладно, обойдусь без советчиков.

Генка пошел в столовую и меня не пригласил. Пошагал вразвалочку, насвистывая вальс «Амурские волны». Свистун! Артист из погорелого театра! Теперь, конечно, наш местный радиоузел про меня в подробностях расскажет. Концерт по заявке моего друга исполнит. Обязательно исполнит. Зашагал, как луноход по рассчитанной программе. «Упрямый черт! Упрямством своим он еще с курсантской поры страдает».

Нет бы хорошим словом поддержать, хотя бы на ужин пригласить, протянуть другу руку: виноват, мол, так получилось, сорвалось. А он под дых… Еще с жареным петухом лезет. Причем здесь петух? Жареный он вообще не клюется. Чепуха какая-то! Бессмыслица! Кто такое мог придумать? Народ? Когда кто боится на себя взять ответственность – на народ спихивает. А я ничего не боюсь. Что ж, виноват, признаю, исправлюсь.

Я долго стоял возле штабного каменного крыльца со ступеньками, окантованными железом. На шесте, стянутом медными вожжами, одиноко мотался полосатый ветроуказатель. Его называют «колдуном» за то, что он один, безо всякого штата метеорологов, определяет направление и силу ветра. «Вот и я остался один-одинешенек, и тоже обойдусь без советчиков…» «Колдун» мотает из стороны в сторону своей полотняной башкой, точно со мной в чем-то не соглашается. А мне плевать на его мнение. Подумаешь, флюгер, колбаса!

Протяжно скулил заблудившийся в расчалках проводов радиостанции ветер. Наверное, мне сочувствовал. Видно, детство никогда не проходит. Оно всегда останется во мне. И чем я становлюсь старше, тем это детство во мне проявляется еще с большей силой. А как же у других? Да точно так же, но только они умеют быть взрослыми.

Правда, сегодня я тоже не особенно объективен ни к себе, ни к людям. Критика – вещь хорошая, но от нее еще никто не был в восторге. Не бесись, Шариков, твоя жизнь – самолет, а он не все время высоко в небе парит, но и под чехлами на земле стоит. «Мы покоряем пространства и время…»

Домой пришел расстроенный. Наташа это сразу заметила.

– Что-нибудь натворил?

– Да нет, ничего. Просто устал.

Наташа все видит, все понимает. Сердце у нее чувствительное. И оттого, что она все видит и понимает, мне только хуже. Действительно, я непутевый. Последнее время скручиваюсь вниз по какой-то спирали и выбраться из этого круговорота не могу: то одно, то другое мешает. Наташа после родов похорошела: лицо стало румяное, взгляд просветленный. Не зря девять месяцев болела. Раньше я придумывал и рассказывал ей всякие интересные истории из жизни авиации. Сейчас перестал придумывать, сама все видит, хотя истории и не из интересных. Да, несладкая жизнь у летчика, но и у жены летчика – тоже не мед.

Наташа смотрит на меня участливо, добро и ласково. Надо бы ей тем же ответить, а я не могу: голова занята другим, а сердце всякой ерундой переполнено. Боюсь глазами соврать – обниму ее, и не поверит. Мне часто хочется для жены сделать что-то хорошее, но забываю об этом, да и некогда все, и настроение – будешь делать хорошее, получится плохое. Всякий раз загадываю: приду вечером – вымою полы, начищу картошки, мяса для котлет накручу. А когда самого накрутят, так тут не до мяса, не до котлет и вообще ни до чего. Молчу и сейчас. Курю. Думаю.

Закричал сын в кроватке. Заорал как оглашенный. А, пусть кричит, пусть в жизни утверждается. Некоторые взрослые тоже так утверждаются. Наташа схватила малыша на руки. Лицо у Олежки красное, он заходится. Жена прижимает его к груди и ходит, ходит туда-сюда.

– Ангелочек ты мой! Родненький ты мой! – причитает она.

Но Олежка упорно продолжает «утверждаться». Мне уже начинает казаться, что это плачет не он, а я. Не выдерживаю. Бросаю папиросу. Подхожу ближе и гляжу на него. Боже мой, как же сын похож на меня! Вылитый! Лоб широкий, губы толстые, так же неумело хмурится и так же морщится, когда чем-то недоволен.

– А ну, дай мне крикуна! – говорю.

Осторожно беру на руки. И сын умолкает… Дудонит, безобразник… Чувствую, как у меня на груди разливается тепло. Вылитый отец! Снова кладу его на кроватку. Молчит, легче стало…

На столе лежит томик стихов Пушкина. Эх, Александр Сергеевич, кончилась для меня поэзия. Столько грез было! Теперь настал глухой, прозаический жизненный процесс. И эстетика кончилась. Где уж мне до законов красоты, если я еще не познал летных законов. Летаю по инструкции домохозяйки. Хотя ни Пушкин, ни эстетика здесь ни при чем. Генка все…

Эх, Генка, Генка! Товарищ Сафронов! Ты всегда справедлив, как арифметика. У тебя в голове, как в инструментальном ящике, все по полочкам разложено. Надо ключ – пожалуйста, надо отвертку – бери. Все на своем месте лежит, и каждый инструмент имеет свою ячеечку. А у меня в голове все в кучу свалено. Поэтому иногда, чтобы отвернуть гайку, лезу к ней с отверткой или с ключом не того размера. Кручу, кручу, а ключ, не цепляясь, проворачивается. Взять плоскогубцы, но таким инструментом теперь только умывальники в казарме ремонтируют.

Легко и просто у Сафронова все получается. Такой может и на воротах взлететь, если к ним двигатель приделать. Да сам-то он всегда в кабину истребителя сядет. Зачем ему ворота? А меня бросил на ворота, вернее – посадил в галошу. Друг называется. Вывел, Иван Сусанин! Нет, если бы так поступил кто-то другой, я бы не обиделся. А то…

Наташа лежала на краю постели, ее шелковистые волосы волнами стекали по подушке, возле нежного подбородка темнел треугольник от загара, в белое плечо врезалась скрученная бретелька розовой сорочки, дышащие жаром губы сомкнулись в обиде. Эстетика! «Вот жизнь! Хоть караул кричи! Наверное, я все-таки мало слушаюсь сердца. Или еще что?» Когда я был холостяком, с завистью глядел на семейные пары. Я смотрел на них, как человек смотрит на самолет, летящий высоко в небе. Здорово-то как! Потом этого человека посадили в самолет, и он понял, что летать действительно радостно. Но только вот управлять им надо, а управлять непросто. Перегрузки бывают, штопор случается, если варежку разинешь, а могут тебе и другие варежку в двигатель подсунуть.

Бухнулся в постель. Сжался в комок, завернулся в одеяло, чтобы не лопнуть от злости и противной жалости к себе. В эту ночь на меня тяжелым колесом накатилась бессонница. Хоть глаза зашивай.

11

С Генкой второй день не разговариваю. Вначале на него большую обиду в сердце держал. Потом, поразмыслив маленько, понял, что поймать-то я ничего не поймал, а вот сам попался. Генка-то прав: в летном деле нельзя пыль в глаза пускать. От этого у самого может в глазах потемнеть. Не зря же товарищи ополчились на собрании. Переживают за меня, беспокоятся. И я переживаю, но признать свою вину и помириться первым не могу. Поэтому Генке «холодную войну» объявил. Что он мне ни скажет, отталкиваюсь одними и теми же фразами:

– Слушаюсь, товарищ командир! Что еще угодно, мой командир?

– Хватит тебе! Заладил, как попугай, не выспался, что ли? – бурчал он в ответ.

На него это крепко действовало: и его заставлял переживать.

Я сидел в летном классе и смотрел в окно. Утро было сонное и вялое. От этого вроде бы и окна сузились, потускнели. Деревья прибило дождем, и они никак не могли стряхнуть с себя дрему. На мокром суку сидел скучный воробей с черным галстуком на груди. Он то и дело прятал голову под крыло, но крыло все соскальзывало и соскальзывало. Потом воробей поглядел на меня и, видно, подумал: разве с таким уснешь? Раскланялся, присел и, пружинисто вспорхнув, перелетел на другой сук, чуть повыше. Мне тоже на него стало смотреть противно, и я уставился в потолок. Тяжело так вот одному и с одинокой мыслью. Перекатываешь ее в голове с места на место, и нет там никакой ячеечки, чтобы улеглась она. Так ведь сам себя можешь убедить в чем угодно. Какая новая идея ни взбредет в голову, ее и крыть нечем – все вроде бы правильно. До обеда почти так просидел. На улице уже проясняться стало.

Генка вдруг хлопнул меня по плечу и сказал:

– Что ты в потолок глядишь? На-ка, лучше почитай «Мурзилку». – И протянул мне журнал по технике пилотирования, который так называли летчики за красочность оформления.

– Иди ты со своей «Мурзилкой»! – огрызнулся я и официально добавил: – Разрешите, товарищ командир, мне отбыть на самолетную стоянку, очень и очень необходим тренаж в кабине своего истребителя.

– Добро, товарищ Шариков, следуйте на стоянку! – улыбнулся Сафронов. – Сопровождающих вам не надо? – подцепил он с намеком, что и он не против со мной пойти.

– Спасибо за внимание, товарищ командир! Очень тронут.

«Вот подлиза…»

Пошел пешком. Надоело уже ездить. Возят нас на автобусе в столовую, на аэродром и с аэродрома. Самому и шагу не дают ступить. Правду говорит Генка, что мы так ходить разучимся.

Попер напрямик, через кедрач, стволы которого обхватились друг с другом в таких крепких объятиях, что разнять их смог бы только медведь. Лезет этот чертов кедрач из земли, не соблюдая никаких законов! Еле выбрался из него на ровное место. И чего я лее через него? Обойти, что ли, не мог? Заполошился, а подсказать некому. Один остался. «Ничего, одному даже лучше, – уговаривал я себя. – Иди и иди, куда душа пожелает: хочешь – налево, хочешь – направо или напрямик – через кедрач. Никто тебя за руку не возьмет и не потянет туда, куда тебе вовсе и не хочется. В библиотеку, скажем, за эстетикой».

Ноздри все еще держали густой таежный дух. Шел медленно и без конца оглядывался, но сзади никого не было. Генка в классе остался. На лесопросеке торчали столбы, полосуя небо высоковольткой. С озера доносилась ругань бестолковых лягушек. «Дур-р-а! Дур-р-а-а!» – кричала одна. «А ты как-к-к-ко-ва? А ты как-к-к-ко-ва?» – спрашивала у нее другая.

Аэродром притих, посуровел. Он стойко переносит тоску нелетного цикла. Только солнце тускло и обиженно засматривало в прорехи облаков. Ему сиротливо одному болтаться в небе во время предварительной подготовки, когда наши истребители стоят на приколе.

Подошел к самолету и потихонечку с ним поздоровался. Я всегда так делал. Самолет – предмет неодушевленный, но с ним-то я жил душа в душу. Техник Семен Ожигов торопливо приставил руку к виску. У него новый берет, как сковорода, видать, он его на тарелку натягивал.

– Товарищ старший лейтенант, производится послеполетный осмотр, самолет к полету готов! – доложил он.

И дураку ясно, что готов, а как же иначе? Но доклад такой мне всегда нравился. Слово «готов» еще с пионерских лет запомнилось. Отругать бы за что-нибудь Ожигова: дескать, знай наших. Показать силу характера. Ругаться я не умею, да и не за что ругать-то его: кругом чистота и порядок, по плоскостям истребителя прыгали солнечные зайчики. Ожигов отводит глаза: стыдно, что в партию не приняли, да и меня при всем честном народе осрамил, опозорил. Зря я его, конечно, после первого случая не наказал. Отбил бы охоту дальше нарушать. Подкрутил бы ему гайки, а он бы на самолете, соответственно, и у приборной доски перед вылетом шурупы завинтил. Все мы умные задним числом, когда петух клюнет. Фу ты, этот жареный петух!

В руках у техника журнал «Наука и жизнь».

– Вытри масло, – показал я на верхнюю губу. «Ученый тоже».

Семен небрежно провел рукой, и у него образовались черные усики. Я засмеялся. У приставной лестницы лежала мокрая тряпка. Я тщательно вытер ноги и, опираясь на стылое и скользкое ребро атаки крыла, полез в кабину. Люблю посидеть в кабине самолета! Для меня она как крепость, как особый сказочный мир, где можно забыться и отключиться от всего на свете. Здесь всегда находишь утешение, удивительно легко отлетают назад всякие земные заботы. Здесь мечта, фантазия и реальность сливаются воедино. Волшебство какое-то! Разноцветные рычаги, кнопки, тумблеры, стеклянные блюдечки приборов. Стрелочки сейчас стоят неподвижно. Приборы молчат. И я, как бы успокаивая себя, погладил их пятерней. Потом изо всей силы зажал в ладонь шершавую с острыми насечками ручку управления. Ладонь первой ощущает радость и передает ее по всему телу. Там, в воздухе, из этого штурвала соки жмешь, а здесь он стоит смирнехонько. Так вот сидишь в кабине и в спокойной обстановке предстоящий полет, как стишок, разучиваешь: «Нажимаю кнопку запуска… открываю стоп-кран!» «Есть пламя!» – кричит техник. Какая команда красивая! Стрелочки приборов оживают. Оживают у меня в голове. Моя фантазия придала им движение. И все сомнения и беспокойства вроде бы от меня отделяются и ложатся на приборную доску. Мечта!

И кажется, что двигатель, споря с громовыми раскатами, набрал обороты. Перед выруливанием осматриваюсь, верчу головой.

По рулежной дорожке идет капитан Хробыстов. Это уже реальность. Леонид снова в своей замасленной куртке. В руке голубой ящичек с набором инструментов. Он теперь из ангара не выходит. Поломанный истребитель сам восстанавливает. Почернел капитан, осунулся, круче стали его скулы, углубились под глазами морщинки, наверное, их теперь никакие радостные события в жизни не разгладят. Но Хробыстов на этом не успокоился. Добивается, чтобы снова разрешили летать. Прет и прет. На разборе полетов Хробыстова и не ругали особенно, не ставили на «лобное место». Зачем казнить человека? Отстранили от полетов – наказали достаточно. А ошибки его и без разбора были ясны и понятны. Классический пример, как не надо сажать самолет. Таких примеров в любом курсантском учебнике навалом. Но Хробыстов, видать, позабыл их давно. Летать капитан снова собирается. А может, ему и не надо летать? Может, в нем великий теоретик сидит? И голова не тем набита. Возможно, он тогда перед посадкой задачки решал: какова подъемная сила, качество самолета в данный момент? А момент наступил не по формуле…

Да и получится ли у него? Это ведь не спорт: попытка первая, вторая, третья… Так и допрыгаешься… В небе дорог много. Попробуй разыщи свою. Если она там еще есть.

Правда, у Хробыстова это чувство, видать, глубокое. После такого случая романтика ко всем чертям бы улетучилась. А он стоит на своем. Уверен он был и перед вылетом. Не зря билеты в Дом офицеров на Вольфа Мессинга купил. Уверен или самоуверен?

Правда, убедить человека, что ему не надо летать, труднее, чем дождь остановить. Вон сколько перед набором у ворот авиационного училища юношей стоит. Всяких. Есть и такие, что с виду неизвестно, в чем у него и душа-то держится. Ему бы сразу можно сказать: «Куда ты лезешь, раздавит тебя небо, иди лучше к маме». Но попробуй скажи ему: в обморок упадет. Это как юноша, страстно полюбивший девушку. Сколько ни говори ему, что не по себе взял, брось в срочном порядке – ни за что не послушает. Сильное чувство не в ладах с логикой…

Продолжаю свой «полет». «Наклоняю ручку вправо – разворот… капот – горизонт… высота… курс…» Так учил еще инструктор в училище. Он даже советовал: ложась после отбоя в постель, обязательно проигрывать полет в уме. Бывало, только положу голову на подушку, подумаю, как запустить двигатель, но, не успев нажать на кнопку, засыпаю. Спал я тогда сладко, без снов, но зато явь казалась сказочным сном – мы учились летать…

Я откинулся на бронеспинку и зажмурил глаза… И сразу почувствовал, как полетел. Полетел, полетел. Легко так. Покачивает… Так вот и в детство впадают… Все игра, игра…

Когда открыл глаза, увидел на капоте самолета Ожигова. Он сидел верхом на овальных створках, рукава комбинезона у него были засучены, и поэтому отчетливо выделялись запястья – темные, словно в перчатках. Семен поднял крышку маленького квадратного лючка, заглянул внутрь и закивал головой, вроде бы помолился какому-то агрегату. Потом сунул руку в проем, что-то там покрутил, вытащил граненую гайку. Подержал ее на темной ладони, как дорогую жемчужину. Прикрутил к ней проволоку и опустил в проем, как опускают удочку в прорубь. Он, по-видимому, такой способ заворачивать гайки в трудно доступных местах почерпнул из журнала «Наука и жизнь» из раздела «Маленькие хитрости». Семен завернул гайку, аккуратно вытер металлическую крышку тряпкой, несколько раз подул на нее и, ловко пришлепнув к корпусу самолета, закрутил шурупы отверткой. Все это он делал так бережно и внимательно, словно боялся, что в нутро машины попадет инфекция. Ожигов, раз-другой махнув тряпкой по капоту, спрыгнул на землю. И его тонкая, бледная, еще не задубленная солнцем и ветром шея появилась у кромки крыла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю