Текст книги "Рассказы о литературном институте"
Автор книги: Александр Белокопытов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Перестройка к этому времени как раз вошла в полную силу, в самый раж… Рвала на части и метала все вокруг: и судьбы, и самих людей… И скоро жизни нашей, беспечной, – пришел конец. Всех, кто не студент повыгоняли из общежития… И хороших, и плохих… А плохих у нас не было… Все разъехались, кто куда… Выпали в открытый космос, рассеялись в пространстве…
А Илья Гребенкин в Казахстан направился, к Байконуру поближе… Там хорошо.
ТЕЛЕФОННЫЕ РОМАНЫ
Хорошая штука телефон. Связь с миром. В общежитии у нас на каждом этаже висел. Быстро, удобно! Захотел позвонить знакомым или друзьям, набираешь номер – и ты уже на связи! Ну и говоришь, что в голову взбредет: «Как дела? Как погода?» – и все такое прочее… Всегда есть о чем поговорить-то… Или, допустим, девушке какой-нибудь, вдруг она твоей возлюбленной станет.
Встретил где-нибудь девушку, воспылал к ней и телефончик взял. При встрече, может быть, еще бы и постеснялся признаться, если трезвый, а пьяному – нельзя, неудобно, еще подумает что-нибудь не то… Скажет: «В первый вечер пришел, а уже – пьяный, нажрался…» А по телефону можно это дело ловко обтяпать. Может, ты застенчивый от природы, еще храбрости не поднабрался. Вот и звонишь ей по телефону, подыскиваешь хорошие слова, сыплешь ими: «Я ж тебя люблю… без ума люблю… об тебе одной думку думаю.» А девушка слушает и млеет. Млеет и плывет от счастья. Вот и началась любовь! Произошел, так сказать, солнечный удар. А все – телефон помог. А так еще неизвестно когда бы признался, а по телефону – сразу все выложил. Дело – сделано.
Часто у нас по телефону начинались и продолжались романы… Кто-то это интимно делал, все нашептывал в трубку, не дай Бог какой ушастый услышит да выдаст великую тайну любовную. А некоторые и не стеснялись, громко разговаривали, любовь свою не скрывали.
Николай Подмогильный, так тот вообще ничего не скрывал. Так громко разговаривал, даже ревел и трубил в трубку о своей любви, что на всех этажах слышали. А он тогда одной женщиной из секретариата Союза Писателей увлекался. А сам-то уже немолодой был, серьезный мужик, а она – замужняя, а в любви ей горячо, как юноша, признавался, иногда даже со слезами на глазах, потому что у него все искренне было. А если женщина эта чего-нибудь не допонимала, так он тогда мог в сердцах и трубку телефонную с мясом вырвать… Потому что очень сильный был и физически, и в чувствах. Утром поглядят, скажут: «Та-а-к… Кто телефон оборвал? Наверное, Подмогильный опять…» Пойдут к нему. «Ты телефон оборвал?» Коля только вздохнет. «Ну, я… Да вы не беспокойтесь, я исправлю». И, правда, вызовет мастера… Тот – починет, а он – деньги заплатит. Правильно, за любовь надо платить, а иногда и расплачиваться. И так – до следующего раза.
И Игорь Меламед – знаменитый, известнейший поэт, большой интеллектуал, умница, тоже своих чувств не скрывал. А сам-то вообще тихий, вежливый был, великий скромник. Только на телефоне страсть его настоящая и раскрывалась. Уж какие он рулады пел, какие романсы исполнял! Не каждому такое под силу. Только – настоящему поэту. А уж как он горячо в любви обяснялся: клялся, молил, страдал непритворно, рыдал и плакал взахлеб – никаким актеришкам это неподвластно. Потому что все у него из сердца шло, без фальши. И ведь еще и на колени становился! Никого вокруг не замечал, на всех наплевать. Сам возбужден до крайности, слезы лицо заливают, голова лысоватая сверкает от пота, и еще – на коленях стоит, доказывает своей даме любовь свою неизбывную… Не многие на такое способны. А он – мог. Он в этом плане герой и настоящий рыцарь был. Не какой-нибудь там куртуазный маньерист, а поэт настоящий, не играющий в жизнь, а живущий ею.
Так что телефон многим людям у нас помогал – устраивал разные хорошие дела, и даже, можно сказать, был вершителем судеб. Раз – две копейки опустил, сделал звонок. И, глядишь, судьба твоя – свершилась.
Можно было и без двух копеек позвонить… Куда-нибудь, например, в пожарную службу, если подопрет… Приедут пожарные, спросят: «Ну, где тут у вас горит?» Кто-нибудь и скажет, признается, где горит.
«Да вот, – скажет, – пожар души у меня… Залить его надо… От любви все…» – а в таких делах стесняться никогда не надо. Что поделаешь? Изнемог человек от любви, ничем пожар души не залить, даже пивом не получается, вот и приходится пожарных вызывать, не знает уже к кому обратиться.
Сейчас – не то. Сейчас везде мобильные телефоны поразвелись. И страсти изменились. Тоже стали – мобильные, скоропалительные и искусственные. Такая же и любовь. Разве встанет сейчас кто-нибудь с мобильником на колени посреди народа, чтоб объясниться в любви? Вряд ли. А если и встанет какой-нибудь дурак, что о нем подумают? Только пальцем у виска покрутят и все. Не поймут. Публика – не та. Нет уже сочувствия и понимания, солидарности нет. Одна только зависть осталась. Слава Богу, мы родились и жили в другое время, когда за две копейки ты мог свою любовь услышать, а потом за пятачок поехать к ней через всю Москву.
ДРУЖОК НА КОМЕНДАНТСТВЕ
Был у меня один дружок, из всех дружков – самый дружок! Кто догадается, тому и подсказывать не буду, а кто не знает, тому и говорить нечего.
Как стал мой дружок у нас в общежитии комендантом, уж он покомендантствовал, будь здоров!
А то до него коменданты все плохие попадались.
То один – бывшим ментом окажется, чуть не полковником, непьющим, некурящим, и еще бегает по утрам, чтоб думали, что спортсмен… С ума сойти от такого коменданта. Начинает свои умные порядки в общежитии заводить, следить и надзирать за студентами, а у самого ума-то не было сроду и не ночевало даже. Если кто после двенадцати ночи приходит, домой не пускает. Ночуй, говорит, на улице, если опоздал. Наверное, надзирателем в тюрьме работал. А если кто попытается, мальчишка какой-нибудь, к себе прорваться, лечь побыстрее на кровать да сладким сном заснуть, он руку ему – хрясть! об колено и – сломает. И всем на свете доволен, как будто так и надо. А человек потом в гипсе ходит, а он сюда учиться приехал, ему стихи и прозу писать надо, а тут – рука сломана. Почему? Да комендант поспособствовал. Нужны нам такие коменданты? Нет, конечно. Кое-как от него избавились.
То другого коменданта где-то найдут, наверное, днем с огнем искали. А у него другая крайность обнаружится: сам выпить любит и еще – вор. Чуть что, какой студентик зазевается, пойдет в душ или в магазин за чаем, дверь забудет закрыть, он – нырь туда и все прет и волокет… То у девушек что-нибудь особо ценное, типа бельишка дорогого, прямо с веревки упрет, то с кухни чайник со свистком приберет, чтоб он у него дома свистел, а то у какого-нибудь раззявы, чудака-книгочея, старинную книгу прошлого века утащит… Уж и за руку его ловили, и урезонивали, а он ни в какую не признается.
«Это – не я, – говорит, это, наверное, – местные пьяницы». А какие местные пьяницы? Когда, кроме него и его приятеля, – а он всегда с приятелем на пару работал – у нас и пьющих-то нет! а попереть на него нельзя. Он же – комендант. Тоже от него и его дружка кое-как избавились. Хоть бы у государства крали, а то у студентов… Кому это понравится?..
И вот, наконец, дружок стал комендантом. Правдами-неправдами, но стал. Оттеснил всех других претендентов на комендантство. Свой парень. Поди плохо! А свой своему подлянку не сделает. И – действительно, грех на него студентам было жаловаться, никому он ни в чем не отказывал, всегда навстречу шел. А уж кто только не шел и не ехал в общежитие… Какой-нибудь калека и забулдыга бездомный… И все – приют находили, и жили припеваючи. И гудело общежитие, как улей, только посуда погромыхивала.
А общежитие – это же семь этажей гигантских, считай, безмерное, много чего сюда влезет. Освободил он комнаты на первом этаже от всякой рухляди и под склады их сдал, чтоб помещение не пустовало. Хорошим людям под книги. Вот люди-то эти хорошие, арендаторы, обрадовались и напихали пачек с книгами под потолок… А он ночью возьмет ключи да пойдет с черного хода со двора еще одни двери были – проверить: какие такие книги привезли, интересно? Может, что новенькое почитать есть? А с книгами тогда плоховато было, голодуха с духовной пищей страшная. А он – великий чтец был, помногу читал. Ну и брал, конечно, что почитать. Прямо пачками читал, взахлеб.
Или, допустим, стояла мебель в подвале, разная… Не так чтобы новая, но и не старая, кто-то рачительный за многие годы собрал. А он – раз! – и вывез ее в неизвестном направлении… Чтоб место не занимала. А то стоит, только место занимает, не протолкнешься…
А уж раз помещение в подвале освободилось, почему бы его подо что-нибудь нужное и полезное не приспособить? К примеру, нутрий не развести? У них и мясо диетическое полезное, и шкура хорошая, дорогая.
А на седьмом этаже почему бы куриц с петухами не развести?
Там комнат-то – полно! А эти… которые с ВЛК, пусть потеснятся, не у себя дома живут. И, правда – развел… В подвале – нутрий, а на седьмом этаже курятник оборудовал: пустил кур с петухами, пусть поживут… и яйца свои будут, и мясо у них тоже – хорошее, мягкое. Поди плохо!
Как-то раз часов в пять утра слышу кто-то долбит ко мне в дверь, ломится… Я спросонья: «Кто там?» А оттуда: «Открывай, комендант с проверкой!» Открываю недовольно. «В чем дело, еще рань такая!» Заходит комендант с чайником чая, говорит: «Горе у меня, петух ночью с верхней полки упал… Наверное, заорать хотел, закукарекать, да сорвался в темноте, шею себе свернул… Ну ничего, я его потом нутриям отдам, пусть сожрут. Давай, петуха помянем…» Так и сели и помянули… Нy, коменданту видней. А петуха он действительно нутриям отдал… Так они его и с перьями, и с костями сожрали за милую душу.
А потом дела начали странные происходить у нас в стране, непонятные превращения, прямо метамарфозы… И в Москве, и в Литинституте тоже, и в общежитии… Какая-то дама объявилась похабная и смазливая по имени Перестройка, стала все вокруг коверкать и корежить, одним – давать, другим – не давать… Конечно, тем, которым ни разу не дала – обидно.
А тут еще слушок прошел, что скоро все с ног на голову переставится, черное – белым будет, – а дно верхом станет… И у нас в общежитии – тоже. Только вначале основательная чистка произойдет, которая – зачистка называется, всех бывших студентов, что за много лет скопились и приживальщиками живут – вон попросят, а на вахте шлагбаум поставят. А раз так, значит – кончалась лафа, отцвела малина, замечательной жизни пришел конец. Был брошен клич: «Спасайся, кто может!» Все все побросали и побежали кто куда… И комендант, дружок, тоже побежал… А я все никак не мог собраться никуда побежать, некуда было бежать.
А дружок в Углич убежал, там спрятался… А как раз перед этим его жена бросила, в Казахстан сбежала… Только он отлучился дня на два, она и сбежала… И детей с собой забрала, и все богатство, им накопленное, вывезла… Он из командировки вернулся – глядь – одни голые стены дома остались… И ни грамма богатства, все надо с нуля начинать.
А я на его жену тогда сильно обиделся. Она, уезжая, и мои вещи прихватила… Я у него на сохранении костюм вельветовый держал. Мне его брат подарил. Однажды приехал, поглядел на мое житье и говорит: «Что ж это у тебя ни одного костюма даже нет? А если куда пригласят на торжество, в чем ты пойдешь, в трико, что ли?» И купил мне костюм на Рижском рынке, и подарил… А я его даже ни разу и надеть не успел, отдал дружку на сохранение… Так он, ни разу ненадеванный, уехал в Казахстан… И еще книги мои уехали… А книги мне особенно жалко – трехтомник Афанасьева «Народные русские сказки». Так что никогда не знаешь, с какой стороны тебя беда поджидает. Но на дружка я не грешу, жена виновата. А жены всегда во всем виноваты.
А я тогда в Сибирь убежал, там спасался… Потом кое-как опять в Москву пролез, пробрался… Стал с дружком в Угличе перезваниваться. А он сам часто мне названивал. Часа в три ночи. Как выпьет лишнюю порцию чаю, так и названивает… Подо-о-лгу разговаривает, минут по сорок… Он там сейчас богатство с нуля начал собирать… А потом вдруг перестал звонить. С год уже не звонит, наверное, занят очень, богатство собирает… Но я – не в обиде. На дружков – не обижаются.
Так что, хороший у меня был дружок, дай Бог каждому таких дружков! Ни днем, ни ночью мне покоя не давал!
ЕВРЕИ, ВЫХОДИ СТРОИТЬСЯ!
Слушатели ВЛК были обычно постарше нас, студентов-очников, и по возрасту, и уж, конечно же, по рангу – почти все они приехали готовыми членами Союза писателей или должны были вот-вот ими стать. И жили они повыше нас, на седьмом этаже. По одному. У каждого был отдельный кабинет, он же – и спальня. Так что почета им было больше.
А так, в принципе, ничем они от нас не отличались. У них тоже – и умных, и дураков, и хитрых, всяких хватало… бегали они, в основном, по редакциям… Бились, как рыбы об лед, хотели побыстрее опубликоваться в столичных издательствах. Кому-то это удавалось, кому-то – нет. Так что мы за время учебы на них вдоволь нагляделись, а они – на нас. Можно сказать, смотринами все остались довольны.
С приходом очередной смены ВЛК, – или ВЛКашников, приходят новые люди… Все они – разные… Одни – интересны, другие – не очень. Я не оцениваю их таланты, а говорю о них прежде всего – как просто о людях. Нам, очникам, за пять-шесть лет обучения – умный очник, чтоб затянуть расставание, берет еще академический отпуск – удается посмотреть на три их выпуска.
Кого только мы не перевидали за время нашей учебы! Самый крепкий, серьезный и основательный их курс тот был, с которым мы жили бок о бок, став наконец студентами. Гена Ненашев, Витя Кузнецов – северяне, Коля Шипилов – сибиряк, и другие… Я говорю о тех, кто мне был близок по духу, по крайней мере, я так считал. Все они были взрослые, матерые мужики и все делали по-мужски крепко и надежно, прежде всего в прозе, конечно… Потом курсы как-то пожиже пошли, помоложе, сероватые и хитроватые…
И вот пришла третья смена ВЛКашников… Возвышался среди них буйным нравом и колоритной внешностью один только Игорь Тюленев, поэт из Перми… Была еще группа переводчиков – человек десять – с русского языка на иврит и – наоборот. Поначалу это казалось странным. Зачем переводить что-то с русского на иврит, когда многие живущие в Израиле – выходцы из России, прекрасно читают и понимают по-русски? Потом перестало казаться странным привыкли к ним. Значит, это – кому-нибудь нужно. Раз поступили, пусть учатся переводческому делу и переводят потом русскую литературу на иврит, а особо талантливые книги с иврита – на русский язык. И произойдет хороший культурный обмен. Все переводчики, за исключением одного или двух, были евреи.
И еще увидел я среди третьей смены ВЛК одного человека, очень уж грустного, даже какого-то неприкаянного… Он как-то и не особенно радовался, что поступил на BЛK, не излучал радость и довольство, – а были и такие, – не был ни деловитым, ни ухватистым… А все больше как-то ошалело оглядывался вокруг с немым вопросом: куда я попал, елки-палки? Среди всех сокурсников он был, пожалуй, самым старшим по возрасту, лицо у него было самое простое – со следами шрамов и в ранних морщинах, и чувствовал он себя постоянно не в своей тарелке. Я подумал, что он скорее всего откуда-то из глубинки приехал, издалека.
Так и оказалось, что он издалека, с Сахалина. А Сахалин это о-го-го где! Только за одно расстояние, что он преодолел, его уважать можно. Звали его Валерий Гордеич. На Сахалине у него осталась девушка – любимая женщина, с редким и чудным именем Кира.
Часто он ходил пьяненький… Нo и когда был пьяненький, веселее не становился, только жаловался вслух, слегка грассируя: «Кира! Где ты? Забери меня отсюда! Я здесь умру!»
И пел одну и ту же песню: «На колидоре – музыка играет, а я один стою на берегу…» – и шумно вздыхал, и плакал натурально – сыпал слезами, и мотал головой… Исполняя песню, произносил он именно «на колидоре», так подсказывала ему душа… Когда я слышу, что вместо «коридор» говорят «колидор», я останавливаюсь… Мне это – как бальзам на душу, именно так часто произносят его у нас в Сибири… Особенно люди, которые постарше. Для меня это – родное слово.
Однажды у него случилась большая радость: на два дня заехала любимая женщина Кира.
Но он был так возбужден от радости, что не смог с ней нормально пообщаться… Тo к ним постоянно долбились сокурсники, чтобы посмотреть на Киру, то – он сам рвался куда-то… Совершенно ошалевший от счастья, выскакивал в коридор и кричал:
– Ко мне Кира приехала! – об этом он был готов кричать на весь мир.
Потом Кира уехала… Он совсем загрустил и затосковал… Стал выпивать лишнего… И чаще бить себя кулаком в грудь и говорить: «Я – гвардии старшина морской пехоты, понял!» – доказывая кому-то свою правоту. Все это в большей мере было вызвано тоской по Кире, а не какой-то природной агрессивностью. Человек он был не конфликтный, даже деликатный, особенно, когда трезвый. И действительно – гвардии старшина морской пехоты. Значит имел право кое-кому и напомнить об этом, если была нужда.
В институт он иногда ходил, посещал курсы, но грусть и тоска его не оставляли… По Кире или по Сахалину? Неизвестно… Вот он и завивал горе веревочкой – выпивал, чтоб забыться… И правильно делал. Я сам иногда так поступал, когда слишком грусть по Сибири заедала… И правда, – легче становилось.
Со всеми своими сокурсниками он был в ровных отношениях, но особенно дружен и ласков был почему-то с евреями – с группой переводчиков. Считали они его своим парнем, и если и боялись, то совсем немного. Ладились у него с ними отношения. Хоть он иногда и грозил им пальцем и выговаривал как бы в шутку: «Вы все здесь в Москве на ВЛК только для того собрались, чтобы побыстрее из России в Израиль удрать! Я все знаю!» Они и деньгами его ссужали… Не помногу, – много у них никогда не было, – но десятку в долг могли дать.
И вот однажды выкинул он такую штуку. Часа в три ночи, выпив лишнего, пошел биться в двери, где жили евреи… Нет, не ломал, но колотил громко, долго стучался и кричал приказным тоном:
– Евреи, выходи строиться! Я – гвардии старшина морской пехоты! – И членораздельно называл свое имя, отчество и фамилию.
Евреи – не открылись. Опасное дело… Сидели тихо, как мышки. Неизвестно, что хотел этот человек, для чего построить?.. Потом он успокоился и пошел спать… Но дело было сделано.
Утром в институте на него настучали сразу несколько человек. Но он уже был готов к этому. Он никого не боялся. Он проснулся с уже принятым для себя твердым решением: уйти с курсов.
Пусть они хоть самые высшие курсы на свете. Не будет он учиться. Не желает. Поедет к себе на Сахалин. К Кире.
С тем и поехал к обеду в Литинститут… А там уже за ночной дебош, почти погром, решили его отчислить… А тут он сам – с заявлением об уходе… И вопрос был благополучно закрыт.
Он и уехал с большим удовольствием… Дождался денег с Сахалина, от Киры – и улетел. И правильно. Нечего в Москве делать. Чем раньше уехал тем больше здоровья сберег. А в Литинституте здоровье потерять – очень даже просто можно. Пусть там стихи пишет. Он – на поэтическом семинаре учился. Там это дело лучше всего пойдет, и тоски не будет – Кира рядом.
А в отношении евреев он прав оказался! Когда говорил, что они в Москву только для того собрались, чтоб подготовиться к отъезду из России… Кто в Израиль, кто в Америку… Из Москвы – легче. Тогда еще были сложности с выездом. Чем они активно и занимались: оформляли документы на выезд… И попутно – учились, переводческое дело осваивали. Авось, пригодится… А как только получили дипломы, так сразу все и выехали вон из России… Как в воду глядел Валерий Гордеич!
ХАРЛАМПИЙ ЕРМАКОВ
Попалась мне однажды в руки газета… Я что-то кушать сел, а газетку снизу разложил, чтоб стол крошками не закидать и не заляпать. Почти скатерть получилась, как в ресторане. Сижу, как в ресторане, кушаю, стол крошками не закидываю, не заляпываю, все на скатерть валится…
Вдруг гляжу, а в газете-то, как раз на развороте, публикация о Шолохове и о его знаменитом романе «Тихий Дон», какие-то новые материалы… А я на них пир устроил! Прекратил я быстро это безобразие, извлек газетку, прочитал пару строк – и сразу есть перестал, читать сел.
Оказалось, что у Григория Мелехова реальный прототип был – Харлампий Ермаков! Жив был еще и после гражданской войны. Жил на Дону, у себя в станице, занимался мирным трудом. Пока в очередной раз его не арестовали, а его несколько раз арестовывали, – и не расстреляли. Шолохов с ним неоднократно встречался, разговаривал и письмами сообщался. Ермаков действительно метался то к белым, то к красным, так в метаниях и поисках и прошла его жизнь.
Но больше всего меня в публикации поразило не то, что за Григорием Мелеховым во весь рост встал Харлампий Ермаков, а то, что в одном из боев по свидетельству очевидцев-станичников – зарубил Ермаков четырнадцать красногвардейских матросов. Удивился я, ужаснулся, поверил в это сразу и даже… обрадовался. Надо же! В одном бою – четырнадцать матросов! Шутка сказать. Не двух, не трех, не четырех, а зараз – четырнадцать человек положил.
Представил я картину боя… А я к Белому Движению всегда ранимо и болезненно относился, моя эта тема. А казаки – ядро Белого Движения, мощная и навсегда непримиримая сила большевикам была. Без них, может, и не было бы никакого Белого Движения… И все я думал: могли все-таки белые одержать верх или нет? И где ошибка их была? Конечно, и ответ я сам дал. С одной стороны, белые в начале гражданской войны по закону чести действовали, а надо было сразу – бесчестно, безо всяких моральных норм и правил, как и красные, а еще – и самое главное – Господь попустил России проиграть эту битву и страдания принять.
Так вот, представил я картину боя, как все происходило… Или матросы эти самые красногвардейские не успели подготовиться, слишком все быстро произошло? Вылетел он на них внезапно на коне своем, и уж бил их, сек шашкой, пока рука не отвалилась… Или пьяные они копошились, никого не боялись? А спирт – известное лакомство для матросов был, как бензин для автомобиля… Или еще чего?.. Теперь неизвестно. Но факт остается фактом загубил Ермаков сразу четырнадцать душ.
Конечно, подвиг этот – геройский в те времена был, да, наверное, и во все времена… Я такого урона, нанесенного одним человеком в одной стычке, нигде, кроме мифологии, не помню. Это же сколько в Ермакове непримирения и ненависти к большевикам должно быть?! Поразил меня этот факт очень.
И вот в один из арестов его комиссарами, – а они все хотели докапаться: действительно он заблудившийся человек или лютый враг Советской власти? – пошли станичники, чтоб в очередной раз его отбить… Сказали, что он никакой не враг, а – герой, что так воевал за правое дело, что ему при жизни памятник надо ставить, что в одном бою четырнадцать матросов зарубил. Или сдуру кто сказал, в пылу ляпнул или по детскому неразумию – сами запутались, забыли, кто с кем и на чьей стороне воевал?… Но – сказали, хотели защитить. Ермакова, конечно же, сразу по этому факту и расстреляли…
Прочитал я обо всем этом в газете и к Ерёмичеву пошел… Тема-то его, а он ушами прохлопал, промахнулся, другой человек за него написал. Говорю:
– Ерёмичев! А ты знаешь, что за Григорием Мелеховым реальный человек стоит – Харлампий Ермаков?
– Какой такой Ермаков? – всполошился он.
– А такой, что в одном бою четырнадцать красных матросов зарубил и глазом не моргнул! – и газету ему протягиваю… – А ты, шолоховед, опоздал! Другой исхитрился и написал, а ты – промахнулся…
Стушевался Ерёмичев.
– Ну ты же знаешь, – говорит, – все эти материалы – секретные, под спудом лежали. Ногти до крови обломаешь, пока доберешься…
Вижу, загоревал…
– А ты все равно добирайся, приподымай эти спуды, раз шолоховед, надо быть первым в своем деле! А эта публикация о Шолохове, может, самая существенная изо всех, какие были.
Взял он газету, прочитал и еще больше запереживал, запил… Жены его уже с ним не было. Она в Германию уехала и ребенка с собой забрала, Лешку… Там еще раз замуж вышла, еще одного родила… Ерёмичев по этому поводу сильно переживал. Особенно за Лешку, сына… Он никак его не хотел в Германию отдавать, но не смог отстоять… А тут еще публикация эта про Шолохова и Ермакова.
Стал ходить по общежитию выпимши, часто – крепко, и кричать:
– Я Харлампий Ермаков, суки! Я четырнадцать матросов наземь ссадил… – и плакать. Сильно ему этот образ в душу запал, и мне – тоже.
А потом в Литинститут пришла новая власть… И скоро в общежитии массовую чистку провели – от лишних людей избавились. Многих хороших людей попросили… И Колю Шипилова, и Борю Гайнутдинова с детьми, и Ерёмичева, и многих-многих еще… и меня – тоже. Где – пинками, где как… Двери взламывали и вещи вон выкидывали, в мусоропровод, если не успел подобрать… Так и пришлось уходить… Но жалеть – не приходиться, потому что все в общежитии коренным образом поменялось, сам дух тот ушел безвозвратно.
А Ерёмичев кричал, когда выгоняли:
– Я – Харлампий Ермаков, я четырнадцать человек положил! И еще столько же положу! У меня – не заржавеет! – только никто его не боялся.