444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кременской » Облака и звезды » Текст книги (страница 13)
Облака и звезды
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 22:28

Текст книги "Облака и звезды"


Автор книги: Александр Кременской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Ветер вдруг ослаб, переменил направление, стал дуть прямо в лицо. Стрельцов на коленях переполз на другую сторону бугра, тяжело опустился на землю. Лежать было неудобно: сильно давило в бок. Рука нащупала толстый корень, хотел отбросить, но корень не давался – уходил в землю. Стрельцов приподнялся, взглянул. Бугор с одной стороны разворочен. Верно, мальчишки-пастухи пытались вырыть тут яму – укрыться от ветра, разжечь костер. Но рыхлая стенка обвалилась, бугор был виден в разрезе. Это был живой бугор – его плотно населяли корни, могучая, неистребимая подземная семья.

Стоя на коленях, Стрельцов начал рыть ножом, отбрасывать песок руками. Неведомый, сокровенный мир открывался перед ним. Корни пронизывали, прошивали весь бугор, тянулись за его границы. От основания куста вглубь уходил основной толстый корень в бурых, почти черных чешуях, корень-отец; он давал начало коричневым длинным корням-сыновьям. Пройдя метр-полтора, они разветвлялись, порождали новые корни, корни-внуки.

Пригибаясь от сбивающего с ног ветра, жмурясь от песка, Стрельцов стал осторожно высвобождать боковой корень. Медленно истончаясь, корень шел на небольшой глубине. Стрельцов мерил шагами его длину – пять, десять, пятнадцать, двадцать метров… Но корень – светло-коричневый, тонкий шпагатик – все выходил и выходил из-под песчаной толщи. Чтоб не оборвать его, Стрельцов пополз на коленях. Корень стал хрупким, истончился до предела – веревочка, нитка, темная паутинка… Конец!

Тридцать метров!

Стрельцов выпрямился. Он не замечал ни ветра, ни бьющего в лицо песка. Он видел только чахлый, кургузый, обгрызенный овцами кустик, косо торчавший на развороченном бугре. Отдельные ветки отсюда было уже трудно различить.

На сотни метров протянулись корни под землей, соединились с корнями других кустов. Вся середина косы пронизана внутри мощными тяжами, оплетена хрупкими мочками. Они обвили каждый комочек, каждую песчинку, отбирают влагу, несут ее кустам. И кусты, вырубаемые человеком, травимые овцами, не поддаются, живут, сковывают кочующие барханы, превращают их в спокойные, неподвижные бугры.

Стрельцов бережно вырыл Кандым, освободил из-под песка и смотал кольца все корни, обернул растение гербарной бумагой, увязал в сетки. Это был уже не вымирающий кустарник, один из сотни местных видов, нет, это был единственный стойкий защитник. Челекена, в одиночку воюющий с барханами.

Октябрьский день кончался. Буря, как всегда, к вечеру утихла. Песок в воздухе медленно оседал, даль прояснялась. Пустыня готовилась в ночи. Море в сумерках казалось спокойной темной равниной. Стрельцов поднял сетки с Кандымом – пора домой. Он придет, положит сетки на пол возле своей кошмы, сядет ужинать.

«Что нового нашел, Андрей? – спросит Мамед-ата. – Кандым нашел? Зачем он тебе? Куш-гези – другое дело: красивая трава, приятно смотреть. А Кандым что?»

А если показать ему корни Кандыма, которыми оплетена под землей вся коса, и сказать, что Кандым надо не трогать, только не трогать, и он свяжет все барханы на косе, там прекратится развевание песков – если так сказать Мамеду-ата, поверит он или нет? Вряд ли… Всю жизнь считал он, что Кандым – это дрова, всю жизнь рубил его, таскал домой вязанки веток. А барханов на Челекене с каждым годом больше и больше, смотреть на них – тоска берет. Поэтому дети Мамеда-ата все реже приезжают на Челекен, только письма пишут, зовут к себе – в Мары, в Москву, в Арктику. Зовут, не знают, что, когда человеку семьдесят два года, он редко, очень редко уезжает из родных мест, даже если это место – Челекен.

Буря замела все тропинка к Карагелю. Стрельцов шел по свежему песку, как по пороше. Быстро темнело, песок становился светлее. Показались домики Карагеля, черные, спящие. Только в одном окне светился огонек: старуха Биби, оставила для гостей «летучую мышь» на подоконнике.

Сильно заскрипело высокое старое крыльцо. Дверь была не заперта.

– Ты, Андрей? – окликнул его: из темноты хозяин.

– Я, Мамад-ата. Не спишь?

– Зачем спать? Ночь длинная…

Проходя в узкую дверь, Стрельцов задел ее сеткой.

– Что-то большое нашел – в дверь не входит, – сказал Мамед-ата. Он стоял на пороге в халате нараспашку, светил «летучей мышью».

Стрельцов развязал сетки, свет фонаря упал на темные мотки корней.

– Ого, корни какие! Кандым? – Мамед-ата присел на корточки, пощупал куст. – Сам маленький, а корни большие, сильные. Крепко держатся в земле…

– На этих корнях весь Челекен держался. – Стрельцов осторожно разматывал корни.

Мамед-ата молча наблюдал за ним, он не шутил больше, он смотрел на корни, протянувшиеся через всю комнату. Корням было тесно здесь, они доходили до стен и поворачивали обратно к кусту, маленькому, кургузому кусту, который жил невзирая на все беды.

– Хороший куст, – сказал Мамед-ата, – крепкий, сильный. Крепко вяжет песок. Пускай большой ветер, буря – песок под кустом не поднимется, будет спать.

5

Всю долгую осеннюю ночь Стрельцов не спал – думал: что делать, где искать плоды? Обычный кустарник мог остаться безымянным. Кандым, открытый вчера, должен был обрести свое имя. Кто он? В обширном роде кандымов десятки и десятки видов. Почти все широко распространены в Средней Азии. Какой же из них этот, челекенский? Нужен хоть один плод, один-единственный шарик… Где его найти?

Заснуть удалось только под утро. Его разбудил свет – теплый, желтый, веселый. Солнце поднялось прямо из моря, после долгих дней ненастья оно светило в полную силу. И небо было чистое, ярко-синее, радостное – наконец-то освободилось, очистилось от туч.

Мамеда-ата не было дома – ушел к лодкам, к морю.

Стрельцов стоял на песчаной, пока мало наезженной дороге. Куда идти? Снова на Дервиш – незачем, можно перещупать подстилку, песок еще под сотней кустов – ничего не найдешь, там выпас, заготовка дров. Тогда на северную косу, на Куфальджу: она подальше.

Буря окончилась, все вокруг ожило: ребята шли в школу, уже не закутанные с головой в материнские платки, – нет, они бежали, со смехом увязая в глубоком песке, и весело дрались дерматиновыми портфелями. Без надобности сигналя, просто так, для большего шума, в райцентр на недозволенной скорости проносились грузовики. А если выйти на берег, увидишь кашкалдаков – стайкой чернеют на тихой голубой воде. Касаясь моря острым белым крылом, проносятся чайки… Где они прятались во время бури, неизвестно.

Надо «голосовать» – до Куфальджи десять километров, не близкий путь. Но шоферы, грузчики только улыбались, кивали из кабины, из кузова: дескать, рады бы взять, да некогда – долго стояли на приколе.

Он пошел пешком, – сокращая путь, двинулся без дороги, прямо через дикие пески.

Куфальджа шире Дервиша – справа и слева до моря по километру, и растительность здесь обильная: на сером песке зеленели густые, высокие кусты, как маленькие развесистые деревца, – гигантская солянка чоротан. Ветки, листья полны горько-соленого сока. Чоротан запасает влагу впрок, поэтому и живется ему хорошо – зной не страшен, овцы и человек не трогают.

Стрельцов отломил хрупкую ветку; листья – зеленые с серым налетом – свисали тяжелыми гроздьями. Такие не зашелестят на ветру, будут только мертво шуршать, как железная стружка. Чоротан рос сплошными зарослями. Кусты Кандыма встречались кое-где, совсем редкие, низкорослые, забитые. Палых веточек под ними почти нет, сквозь тонкий слой сереет песок. Верно, Кандым не цвел здесь совсем…

Он ходил от куста к кусту, осматривал ветки, щупал песок под кустами – пусто, везде пусто, ничего нет. Дальше по косе идти бессмысленно: если и попадутся кусты Кандыма, то только мертвые – чоротан убил их, у берегов он разросся особенно буйно; поселяется там, где морская вода совсем близко к поверхности, – сосет ее своими густыми короткими корнями. Вдали от моря чоротан не жил, зато здесь, у берега, он был полным хозяином и беспощадно глушил всех чужаков, не давая им ходу.

Низкое осеннее солнце ярко освещало серый песок, серо-зеленые неподвижные чащи чоротана, похожие на растительность древних, доисторических времен. Солнце стояло над морем, отражалось в нем белыми искрами. Уже не черное, а синее, мирное, усталое после многодневной бури, море гнало к берегу невысокие спокойные волны, без свирепых белых гребней. Было тепло и тихо. Стрельцов расстегнул плащ, снял кепку. Идти обратно будет, пожалуй, жарко. Правда, он сегодня вышел налегке – сетки заняты, там лежит Каллигонум специес – «Кандым неизвестный». Последнее слово обозначается сокращенно, только двумя начальными буквами – стыдливое признание ботаника в своем неведении. Будут определены десятки видов – все эфемеры, все солянки, редкие пустынные астрагалы; не повезло одному Кандыму – останется безымянным, хотя все растения только растут, а Кандым еще и борется с барханами.

Стрельцов повернул обратно. Он шел медленно, по своим же следам, четко отпечатанным на песке. Спешить некуда: засветло доберется до Карагеля, соберет вещи, вечером в последний раз посидит вместе с хозяевами, а рано утром – в райцентр, искать попутную машину до Небит-Дага. Машин туда после бури идет много.

Вокруг лежали малохоженые пески – мелкие бугры, покрытые кое-где суровой, скудной растительностью пустыни. Ржавым проволочным клубком преграждал вдруг путь пустынный вьюнок, взъерошенный, колючий, цепкий, совсем не похожий на своего стелющегося европейского сородича. Между буграми росла солянка – боялыч, тоже колючая: крепкие кривые ветки приподняты над землей, песок свободно проносится под ними.

Уже при выходе на торную дорогу на склоне бугра попался старый астрагал. Короткий, опробковевший стволик раздвоился, поник, – видно, зимой в сильную стужу замерзший сок разорвал древесину, но половинки ствола, склонившись к земле, жили, на них зеленели редкие перистые листочки.

Да, трудно жить на скудной песчаной земле, раскаленной летом, промерзающей в бесснежные морозные зимы. И все же растения крепко держатся за эту бедную землю: корявые, в бурых наростах ожогов, с ветками, кривыми от опавших, побитых морозом побегов, в рваной, серой, мочалой свисающей коре, они не поддаются, живут. Люди их не трогают: ветки колючие. За всех терпит Кандым – с гладкой красноватой корой.

Показался Карагель. Окна рыбачьих домиков, всегда тусклые, слепые, сейчас горели, плавились в лучах заходящего за барханы солнца. Потемневшее вечернее море синело между сваями.

Стрельцову не хотелось идти по улице – рыбаки уже вернулись домой, сидят возле домиков, еще спросят, не нашел ли новую куш-гези. Мамед-ата наверняка все рассказал…

Он решил пойти в обход, задами. Песчаная пустыня подступала вплотную к недлинной цепочке домов на сваях. Барханы притаились здесь, как вражеские солдаты в перебежке.

Нога сразу же увязла в глубоком песке. Вышагивая последние десятки метров, Стрельцов еле шел. Только сейчас он почувствовал, как вымотали его эти дни.

Показался дом Мамеда-ата, влево от него застывшими серыми волнами уходила до горизонта мертвая пустыня. На самом ближнем гребне темнело что-то, верно последний погибающий кустик колючего боялыча – низкорослой корявой солянки. Маленькое, готовое исчезнуть пятнышко жизни среди мертвых холодных песков. И Стрельцову неудержимо захотелось продлить хоть на месяц, хоть на неделю продлить жизнь этого бедного кустика.

Песок, полузасыпавший куст, еще не уплотнился. Стрельцов руками стал разгребать его.

Одну за другой куст благодарно выпрастывал ветки; они были не колючие, нет! Они были гладкие, красноватые, членистые. Бархан, надвигаясь на куст, нес ему гибель, но пока спасал от потравы, от порубки: куст был жив, в одиночку он боролся с барханами, не поддавался им, упрямо топорщил во все стороны свои гибкие густые ветки. Стрельцов раздвинул их. Внизу, в развилке, темнело что-то. Боясь поверить, он просунул руку туда, в развилку, и ощутил шершавое прикосновение как бы банной мочалки.

И вот на ладони его лежат два легких, бурых, сцепившихся щетинками сухих шарика. Верно, первые плоды молодого куста.

Стрельцов сел прямо на песок, подождал, пока перестанут дрожать руки, потом вынул носовой платок, уложил шарики, завязал концы одним узлом, другим, третьим, положил под рубашку – прямо на грудь, на голое тело. Потом срезал ножом две ветки, сунул туда же.

Мамеда-ата не было дома. Хозяйка на кухне. Стрельцов вынул из рюкзака свернутый в трубку том «Флоры Туркмении», похожую на наперсток ботаническую лупу и подошел к окну.

Темно! Восток уже померк, весь свет сейчас на западе. Солнце только что зашло, золотые лучи густо и широко разметались по небу.

Он прошел в комнату хозяев, подвинул табурет к окну, постелил на подоконник чистую бумагу, достал из платка шарики, осторожно расцепил их, рядом положил ветки. Потом сел, раскрыл «Флору», стал читать описание рода. Научное название «каллигонум» происходило от греческих слов «каллос» – красиво и «гонос» – колено.

Он взял в руки ветку. Она была неповрежденная, целая, трехколенчатая. Только сейчас он увидел, как удивительна эта слегка изломанная линия. В свете зари гладкая кора казалась темно-вишневой, а может, она отражала свет зари? Он пальцем тихо погладил ветку, положил обратно. Смеркается, еще несколько минут – и нельзя будет рассмотреть строение плода. При «летучей мыши» ничего не увидишь. Ждать утра невозможно. И все же он не смог заставить себя читать быстрее, он читал вслух, внятно, отделяя каждое слово:

– «Плод снабжен четырьмя кожистыми или перепончатыми крыльями, края их цельные, зубчатые, шиповатые, но никогда не щетинистые – Секция Птерококкус».

Это было не то. Он сразу понял, что не то, и все же дочитал до конца, продлевая секунды, которые не повторятся. Потом перешел к параграфу второму: «Плод без крыльев, одетый одними щетинками».

Это был верный путь. Таблица вела к новой секции, к видам со щетинистыми плодами.

Вот первый вид: «Кустарник до двух метров высоты, кора взрослых ветвей розоватая, плод шаровидный; расположение щетинок густое, скрывающее орешек».

Он наклонился над бумагой, навел лупу. В косо падающем, неожиданно усиленном лупой, размытом матовом свете виднелось нечто темное, непонятное, страшное. На снежно-белом поле лежала большая безликая голова, круглая, дико лохматая, в толстых бурых вздыбленных волосах. Сквозь них чуть темнел надежно укрытый орешек. В нем таилась молчаливая упорная жизнь зародыша, ростка, куста. Этот куст останавливал, укрощал злые барханы.

Стрельцов взглянул в книгу, прочел: «Calligonum Caput Medusae – Кандым Голова Медузы».

ЦИКЛОН
1

Сейчас она выйдет из палатки, уже скрипнула раскладушка – это Леся вылезла из спального мешка, оделась, теперь отстегивает полсть – шесть крючков.

Ашир сидит на холодном утреннем песке спиной к Лесиной палатке, перебирает собранные накануне растения. Сверху лежит совсем свежий Патлак, цветущий экземпляр, по-латыни – Смирновия Туркестана.

На верхушке твердого серо-зеленого стебля – прута – с мелкоперистыми листочками светятся, тихо сияют удивительные цветы – все разные, непохожие друг на друга: верхние – розовые – постепенно переходят в голубые, в синие и, наконец, в лиловые.

Кажется, разноцветные, ярко освещенные солнцем мотыльки сели отдохнуть на жесткий прут, сложили крылышки и эти крылышки чуть вздрагивают – вот-вот раскроются, маленький рой вспорхнет и унесется ввысь, в небо.

Вчера Ашир увидел Смирновию на барханных песках, недалеко от лагеря, осторожно вырыл, держа в вытянутой руке, быстро пошел в лагерь.

И все-таки от жары Смирновия немножко увяла. Ашир поставил ее в банку из-под тушенки и посолил воду.

За ночь Смирновия отошла. Другие растения вон какие вялые, а она совсем живая…

Сейчас Леся пройдет мимо, хрипловатым со сна голосом скажет:

– Салям, Ашир! Как спалось? Что снилось?

Потом увидит Смирновию, всплеснет руками:

– Боже мой! Какая прелесть! Где же вы ее взяли? Как она называется?

А он засмеется:

– Это? Это Патлак. Растет только у нас, в Туркменистане, – и подаст ей совсем живую Смирновию.

Ашир кладет Смирновию в верхний гербарный лист, как будто она тоже лежала в папке. Он оглядывается, он знает каждое движение Леси. Вот она откинула полсть, вышла, посмотрела на еще бессолнечное, темно-синее небо, заложив за голову тонкие, ровно загорелые руки, громко зевнула. Короткие рукавчики красной блузки сдвинулись до самых плеч. На левой руке – три пятнышка – прививка оспы в детстве.

Ашир наклоняется над гербарным листом, указательным пальцем гладит жесткие пепельно-зеленые, словно запорошенные барханной пылью, листочки Смирновии, потом мизинцем – кожа на нем не такая грубая – осторожно расправляет разноцветные лепестки.

Шаги на песке неслышны, но Ашир чувствует – сейчас Леся проходит возле него, осторожно ступая по холодному песку босыми ногами. Он задерживает дыхание, концами пальцев чуть приподымает с листа Смирновию, чтобы Леся сразу ее заметила.

– Здравствуйте, Ашир!

Он быстро оборачивается и видит Лесину спину – прошла мимо, не спросила: «Как спалось? Что снилось?» Нет, просто поздоровалась, и не как всегда – по-туркменски, а безразлично, холодно – «здравствуйте», будто только вчера познакомились…

Ашир укладывает Смирновию в гербарный лист, закрывает его. Красивое, очень красивое растение, ничего не скажешь… Но чтобы было какое-то особенно выдающееся – нет, этого нет, стебель грубый, как палка, а пестрая окраска – от неодновременного распускания цветов; сменяется химическая реакция клеточного сока, только и всего. По форме цветок самый обыкновенный, как у всех бобовых, – неправильного, асимметричного строения: парус, лодочка, два весла. А пигмент очень нестойкий – после сушки венчики быстро обесцвечиваются, становятся прозрачными, как осиные крылья.

Он быстро укладывает растения в ботаническую сетку, туго перевязывает шпагатом и идет к своей палатке.

Леся умывается возле кухни, сама себе льет воду на руки. Еще вчера он лил ей воду, а она ему. Больше этого никогда не будет. Зачем? Леся уже все забыла, забыла, как вчера они сидели возле ее палатки, разбирали гербарий; он говорил, как по-туркменски называются пустынные растения, а она записывала в общую тетрадь и смотрела на него из-под длинных, густых, очень черных, будто насурьмленных, ресниц.

Когда он увидел ее в первый раз – две недели назад в Казанджике перед выездом сюда в пески, – сразу подумал: неужели может быть такая красивая? Никогда не видел он такой в жизни, только в кино, но то были артистки, а Леся – просто студентка Киевского университета, как и он, перешла на третий курс. И он в душе сразу же стал придираться, искать недостатки – вот ресницы наверняка сделала себе в Ашхабаде, в дамской парикмахерской на Первомайке. Едет в пески, а красоту наводит… Но потом увидел ее совсем близко – нет, ресницы не насурьмленные, настоящие, такие выросли, и маникюр старый, только на одном ногте остался, волосы прямые незавитые. Не была она на Первомайке.

Сильно удивила его Лесина речь – неправильно говорит по-русски, куда хуже, чем он: не «горох», а «хорох», и еще – «хора», «хоре». И ударения ставит не там, где надо.

Он подумал – сказать, поправить? Нет, не стоит – еще обидится: «Не вам меня учить русскому языку. Сперва сами хорошенько научитесь», или что-нибудь такое, что иногда говорят нерусским. И он только, разговаривая с нею, стал подчеркивать твердое «г», повторяя сказанное ею слово, и выделять правильные ударения, но она ничего не замечала, говорила по-прежнему – «хорох, хора, халоши». Нет, ничего с нею не поделаешь…

Прошло несколько дней, и он с удивлением заметил, что ему нравится и это мягкое «г» – почти «х», и неправильные ударения, и совсем уж украинское – «Та ну вас! Та шо вы!».

И он понял: ничего теперь он с собой не поделает, ничего уже нельзя поделать…

Вчера вечером они сидели возле ее палатки, разбирали гербарий, и она спрашивала, как будет по-туркменски «да», «нет», «отец», «мать», «вода», «хлеб», и все записывала в красную книжечку тонким карандашиком с золотым колпачком. Потом вдруг спросила:

– А как будет: «Я вас люблю»? – и близко посмотрела ему в лицо, прищурив свои небольшие, орехового цвета глаза.

Он опустил голову, сквозь смуглоту румянец не пробился, только лицо еще больше потемнело. Зачем спросила? Хочет посмеяться? А она дернула его за рукав:.

– Ну чего ж молчите?

Он сказал очень тихо:

– Мен сени сойярин.

– Как? – переспросила она. – Как? Громче, Ашир, не слышу.

Он повторил совсем уж шепотом.

– Ну вот спасибо, – сказала она и попросила записать это в красную книжечку.

Он хотел записать своим карандашом, но она протянула тонкий карандашик с золотым колпачком:

– Нет, нет, вот этим запишите, разборчиво, красиво запишите. Слышите, Ашир?

Потом проверила, как написано, спрятала книжечку.

– Мне это очень, очень надо знать. Большое спасибо, Ашир, – и посмотрела на него из-под своих украинских ресниц. Потом опять стала спрашивать, как по-туркменски «дом», «сад», «небо», «верблюд».

Ашир отвечал, но ему вдруг стало совсем неинтересно говорить о всех этих вещах.

Вскоре они простились как обычно:

– Спокойной ночи, Леся.

– Спокойной ночи, Ашир. Приятных вам сновидений.

Она всегда говорит такие вежливые слова.

Очень быстро смеркается в песках – заря живет полчаса, а может, даже минут двадцать. Солнце сразу восходит, сразу заходит.

Ашир лежит в темной палатке. В слюдяное окошечко видна Лесина палатка, светлое пятно от «летучей мыши» желтеет на брезентовой стенке.

Не спит… Что делает? Читает? Пишет письмо в Киев? Кому пишет? Может, нарочно и про эти слова спросила, чтобы написать в письме? Как узнаешь…

Все темнее и темнее в окошечке, видно только светлое пятно. Вот и оно пропало. Ночь. Очень тихо, совсем темно кругом.

Ашир выходит наружу, садится на уже холодный, посветлевший песок.

Что делать – неизвестно. Никогда еще не было ему так трудно… Ашир тронул рукой песок – быстро он остывает в пустыне. И вдруг вспомнилось – была уже такая ночь, так же сидел он один на холодном песке, и кругом было темно и тихо. Нет, нет, не на песке сидел он, на твердой холодной земле. И было ему куда тяжелее, чем сейчас. Он сидел и плакал. Рубашка на груди стала мокрая и холодная от слез. Но это очень давно было… сто лет назад было – он жил в детдоме. Их всех, троих братьев, сразу же устроили в детдом, когда отец ушел на фронт. Мать осталась одна с маленькой Айсолтан, работала уборщицей в школе.

Через два месяца мать пришла с похоронкой, показала Аширу – он был старший, все понимал. Они сидели во дворе детдома и молчали, а Айсолтан смеялась – узнала Ашира. Сначала мать была совсем спокойная, потом вдруг выпустила из рук Айсолтан и упала вниз лицом, молча начала кусать глину. И лицо ее стало мокрое и желтое от глины. Одна Айсолтан заплакала – очень испугалась.

Айсолтан скоро умерла – мать сильно горевала, у нее пропало молоко.

В ту ночь Ашир, когда все заснули, вышел из дому; как и сейчас, сел на землю. Теперь он надолго останется в детдоме – пока не вырастет. И отец никогда не вернется, не сделает, что обещал. Они многое хотели сделать: поехать вместе в пески – ловить змей для научного института, поехать на Амударью, – Ашир еще не видел настоящей реки. Теперь неизвестно, когда увидит… И лежать с отцом во дворе на кошме больше не будет. Вокруг кошмы колючий канат из конского волоса – от змей, от фаланг. Из-за глиняных, еще теплых домов тихо выходит красная, круглая луна, большая, тяжелая, очень медленно подымается. От твердой земли через кошму идет дневное тепло… Никогда этого больше не будет. В детдоме все спят в комнатах, на кроватях, змей не ловят, делают физзарядку под баян, пьют кипяченую воду из бачка, запертого на висячий замок, едят манную кашу без масла. Теперь придется все время ее есть и пить воду из запертого бачка… Целый котел каши съешь, сто бачков воды выпьешь…

И правда, он долго, очень долго жил в детдоме.

А сейчас ему двадцать один год, он уже на третьем курсе биофака Туркменского университета, работает в экспедиции практикантом.

Десять человек с их курса хотели поехать, взяли его одного, хотя заведующий кафедрой профессор Решетов Иван Иванович только один раз с ним поговорил – пришел на практические занятия: они определяли солянки. Это лебедовые – очень трудное семейство, самое трудное в систематике цветковых. Но Каракум – царство солянок. Туркменский ботаник должен их очень хорошо знать.

На столе лежали ветки крупной древовидной солянки.

Профессор спросил:

– Что это, знаете?

Ашир взял две ветки, посмотрел на свет.

– Знаю – Черкез. Только тут два разных вида.

– Да? – сказал профессор. – Какие же?

– Этот Черкез растет на барханах, этот – на спокойных песках.

– А в чем разница?

В чем разница… Как скажешь, как объяснишь? Он хорошо говорит по-русски, но есть туркменские слова, которые просто не знаешь, как перевести. Скажешь – нет, совсем не то.

– Мне трудно объяснить по-русски, – сказал Ашир.

– Говорите по-туркменски, – сказал профессор. – Я родился в Туркменистане, прожил здесь всю жизнь.

Он так и сказал – «в Туркменистане», а не «в Туркмении», как всегда говорят русские.

Ашир заговорил по-туркменски. Профессор внимательно слушал, иногда улыбался, говорил:

– Да? Вон что! Интересно…

Потом сказал:

– Хорошо, правильно, – и отошел к другим студентам.

А через неделю Ашира зачислили в экспедицию.

2

Кончился завтрак. Сейчас ехать в пески. Вот начальник отряда вышел из палатки, несет пустую миску к кухне, но повар уже бежит мелкой рысью навстречу, обеими руками принимает миску.

Ашир едет с одной бригадой, Леся – с другой. Они практиканты при специалистах. Он – при геоботанике, она – при мелиораторе.

Ашир медленно идет к машине с деревянным домиком в кузове. Рабочие уже сели. Ждут геодезиста Валю. Он вечно опаздывает. Но вот и Валя вышел из палатки.

В Казанджике девушки-чертежницы называли его «Евгений Онегин».

Валя в правой руке несет деревянный ящик с теодолитом, левой осторожно трогает длинные косые бачки. Он очень следит за своими бачками: каждое утро подбривает их опасной бритвой – специально держит ее для этого.

Валя подымает в кузов теодолит.

– А ну, хлопцы!

Рабочие бережно ставят теодолит возле кабины. Там Валино место. На фанерной стенке нарисованы теодолит и перекрещенные рейки – чтоб никто не занял место по ошибке.

Можно ехать. И вдруг Ашир видит: Леся стоит возле своей машины, не садится в кузов. Она уже не в красной блузке, а в синем комбинезоне из «чертовой кожи», поэтому кажется высокой. Чего она ждет? Все сели, а она стоит, смотрит на «ЗИЛ». На «ЗИЛ»? Нет! Она на Ашира смотрит, смотрит и улыбается, ждет, когда он на нее взглянет.

Ашир не верит своим глазам. В чем дело? Что случилось? Ему кажется: все рабочие из обеих машин, все специалисты, повар, оба шофера – и Садыков и Кравченко – все, все смотрят только на них – на него, на Лесю. А Лесе все равно. Она кричит:

– Кош бол, Ашир!

Она прощается с ним по-туркменски – запомнила эти слова, хотя и не записывала их в свою красную книжечку…

Ревут моторы, стреляют синим дымом.

Бригады едут в разные места. «ЗИЛ» – к колодцу Капланли, «ГАЗ» – к колодцу Дас-Кую.

Ашир сидит на боковой скамейке сзади всех, на самом плохом месте. Его трясет, качает, бьет о стенку. Он ничего не замечает, ничего не чувствует. Он тяжело дышит, и улыбается, и не верит, что все случившееся сейчас – правда.

…Работать было очень трудно: с полудня поднялся ветер – на пустыню шел циклон. Пришлось вернуться в лагерь.

На севере циклон несет с собой дождь, а в песках – только ветер. Два дня в воздухе будет висеть душная желтая мгла, все видишь в сухом тумане. Утро наступает позже, вечер – раньше. Ночью по палатке все время, как мелкий дождь, стучит сухой холодный песок. Застегнешь на все крючки обе полсти, все равно к утру на брезентовом полу наметет тонкий серый слой. Его почти не видно; только когда встанешь с раскладушки, сразу отпечатаются следы босых ног. И песок везде – в книжках, в гербарии, в супе, в карманах, на простыне. Никто его уже не замечает, будто он был всегда.

Ашир, как приехал с поля, сразу же застегнул обе полсти, достал из-под раскладушки две туго перевязанные ботанические сетки, снял с них булыжник – пресс.

Смирновия была в самом низу – последний лист.

Как быстро сохнут растения в пустыне! Всего сутки – а лепестки вон уже погасли, не светятся больше, – обычный гербарный экземпляр. Не надо было так быстро закладывать ее в сетку, в соленой воде она долго могла бы жить.

Ашир вытаскивает из рюкзака «Флору Туркмении» – пять томов, без переплета; чтобы не измялись, каждый вложен в папку от старых школьных учебников: в «Грамматике туркменского языка» – бобовые, в «Задачнике по арифметике» – зонтичные, в «Книге для чтения по русскому языку» – злаки. Ашир аккуратно обрезал поля, суровой ниткой вшил листы в папки. Еще дома хотел заклеить обложки, написать сверху «том первый», «том второй», но не успел, а сейчас привык различать тома по старым обложкам.

Пока циклон, можно заняться камералкой – проверить, уточнить сомнительные виды, написать этикетки.

Ашир берет гербарный лист, сверху на этикетке пишет название вида, потом указывает место сбора: «Барханные пески возле колодца Дас-Кую». Против «собрал и определил» расписывается очень четко, полностью – «Ашир Атаев» – и ставит дату.

Сейчас Смирновия смешается с другими гербарными сборами. В последний раз он смотрит на цветы: какие они стали плоские, на синих и розовых венчиках появились маленькие морщинки. Как ни расправляй, венчик изменяется больше всего. Очень уж он нежный…

И тут за брезентовой стенкой раздается слабое царапанье, будто мышь скребет. Ашир вскакивает, отстегивает одну полсть, другую. Перед палаткой стоит Леся, трет глаза обеими руками – песок висит в воздухе.

– Можно, Ашир? Я хотела попросить вашу «Флору». Мне нужны бобовые.

Ашир пропускает ее в палатку, ветер врывается следом, шуршит гербарными листами.

– Закрывайте, закрывайте скорее, – говорит Леся, – сейчас налетит полно песку.

На раскрытом гербарном листе она видит Смирновию, быстро наклоняется.

– Какая чудесная! Что это?

– Это Патлак, – говорит Ашир, – по-латыни – Смирновия Туркестана.

– Из бобовых? – Леся осторожно берет Смирновию, подносит к слюдяному окошечку. – У нее разноцветные цветы. Почему?

– Розовые – молодые, лиловые – старые. С возрастом цветка изменяется клеточный сок – сначала он кислый, потом щелочной, и антоциан – красящий пигмент – тоже изменяется.

Но Леся не слушает и все смотрит на Смирновию.

– Чудесный цветок! Даже сейчас, в засушенном виде, она прекрасна. А какая же была живая? Я еще не видела Смирновии даже в гербарии. Когда вы ее нашли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю