355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Блок » Том 5. Очерки, статьи, речи » Текст книги (страница 37)
Том 5. Очерки, статьи, речи
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 03:29

Текст книги "Том 5. Очерки, статьи, речи"


Автор книги: Александр Блок


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 43 страниц)

«Свободная совесть»

Литературно-философский сборник. Книга первая. Москва, 1906

В отношении к первому сборнику «Свободной совести» следует строго различать две стороны: то, что сделано, и что может быть сделано его авторами. Второе, без сомнения, нужнее и интереснее первого; потому хочется больше говорить о «возможностях» и вопросах, возникающих при чтении сборника, чем об отдельных авторах; об общественной группе, объединенной девизом «Свободная совесть», а не о противоречиях, неизбежных при столкновении разных индивидуальностей.

Основной вопрос об общности почвы, на которой сошлись и подали друг другу руки столь разные лица, как Андрей Белый и г-жа Бобринская, пламенный христианин Г. А. Рачинский и сотрудник конституционно-демократической «Полярной звезды» г. Котляревский, – на первый взгляд разрешается очень просто и мирно словами предисловия: «Вместе с Вл. С. Соловьевым мы полагаем, что христианская истина, не отрекаясь от себя, может воспользоваться всеми произведениями ума, может сочетать веру религиозную со свободною философскою мыслью и откровения божественной жизни с открытиями человеческого знания. Если это справедливо относительно истины, раскрываемой в знании, то не менее справедливо относительно красоты, воплощаемой художественным творчеством».

Эти слова довольно хорошо определяют для данного случая довольно шаткое понятие «свободы совести». Но непосредственно вслед за этим открывается бездна вопросов, мучительных для русской литературы XIX–XX века. Все это – острые и насущные вопросы; неизбежность их быстро растет со времен петербургских религиозно-философских собраний и «Проблем идеализма», творений В л. Соловьева и Д. С. Мережковского. Это – все те же вопросы о взаимном отношении «старого» и «нового христианства», интеллигенции и церкви, индивидуализма и «соборности», «гуманизма» и «декадентства», религии и мистики. Я не хочу сказать, что все они подняты авторами «Свободной совести», но в будущем – они неизбежны для них, ибо задачи, едва намеченные первым сборником, – обширны, ответственны и корнями своими уходят в глубь русской литературы.

Краеугольный камень сборника – перевод третьей части книги Вл. Соловьева «La Russie et rflglise universelle», [155]155
  «Россия и вселенская церковь» (франц.).


[Закрыть]
посвященной философии христианства. Странно, что этот перевод спрятан в конец книги и заботливо окружен статьями других авторов. Это нарушает и внешнюю стройность книги и обнаруживает недоумение редакции сборника перед матерьялом. Не потому ли творению Соловьева отведено столь скромное место, что это творение относится к периоду близости «религиозной мысли автора к католическому веропониманию»? На эту мысль наводит следующее: сборник открывается статьей вполне второстепенного значения, как в философском, так и в литературном смысле: это воспоминания об А. М. Бухареве (в монашестве – архимандрите Феодоре), апологете православия так называемого «гоголевского» периода русской литературы. В свое время он был «передовым» священником и претерпел гонения – вплоть до снятия монашеского сана. Он боролся с известным Аскоченским, редактором «Домашней беседы», и заступился за Гоголя в 1848 году, после выхода в свет «Переписки с друзьями». И, несмотря на все это, из воспоминаний его вдовы вовсе не следует, чтобы о. Бухарев имел какое-либо положительное отношение к «открытиям человеческого знания», а уж тем более – к красоте. Пусть он зачитывался Вальтер-Скоттом и Шекспиром; вдова его, а вслед за ней редакция в пояснительном примечании, неоднократно свидетельствует, что цель его была – «выяснение значения светлых православных начал». Пусть о. Бухарев «под впечатлением красот природы говорил иногда чудные вещи»; матушка Бухарева, стараясь «пользоваться подлинными выражениями» супруга, обогащает русский лексикон словами: «инаковый» и «равноангельный» и фразами вроде следующей: «В настоящий раз возьмем мы во внимание самые первые времена христианства». Как угодно, маскирование Вл. Соловьева семинарщиной наводит на пугающие мысли. Вл. Соловьев просто зрелостью и шириной своих идей мог бы смягчить, если это уж так нужно, и свой католицизм и нарочитость о. Бухарева. Но Вл. Соловьеву предпосылать в виде смягчения матушкины речи и большей частью посредственные «духовные» стихи – только беспринципно.

Попробуем закрыть глаза на эстетические недочеты у многих авторов (об эстетике они не очень заботились); все же на их душе лежит еще одно невыполненное обязательство: верность «свободной философской мысли» и «знанию». Это ведь – заветы Вл. Соловьева и русского гуманизма; но из авторов сборника, кажется, один только Андрей Белый до конца понял, что завещано развитие, а не топтание на месте; последнее, пожалуй, страшнее не «позитивистам», а «мистикам», особенно – православного толка. Это – страшная точка, около которой недавно на страницах «Вопросов жизни» перекликались в полном почти одиночестве Д. С. Мережковский и Н. А. Бердяев; это – вопрос о том, что в «старой церкви» страшна не позитивная, а мистическаякосность, ибо она действенна и упорна при полном бездействии всех остальных элементов. Иначе – это проблема взаимоотношения религии и мистики.

Хочется задать некоторым авторам «Свободной совести» вопрос: знают ли они, что есть область, где так называемые «позитивизм» и «мистицизм» не отличаются друг от друга по существу? И в таком случае «позитивизм», как начало положительное, жизнерадостное, веселое, – непременно одолеет «мистицизм», как начало, легко вырождающееся, способное зачахнуть, «обмелеть». В этом смысле – Вл. Соловьев, которого побаивались составители сборника, не был оранжерейным мистиком, потому что легко и чудесно совмещал в себе религиозное прозрение и «здравый смысл». Загадочнее Соловьева – Мережковский, в рассуждениях которого есть какой-то круг: высказывая противомистические тенденции, изгоняя мистику во имя религии, он сам исходит из мистических начал: испытывая страх перед чортом, ставит предупреждающий красный флаг над Чеховым, Горьким, иными из «декадентов». И все-таки в этом, казалось бы, безысходном кругу – наше недоумение как-то просветленнее и страстнее. Ясно, что мы научимся большему из мучительных противоречий Мережковского, чем из православных самолюбований некоторых авторов «Свободной совести».

Мы слишком серьезны и измучены, чтобы верить на слово бухаревской религиозности. Излияния его вдовы доказывают одно самодовление – православноеи позитивно-мистическое.Оно страшит Мережковского. Оно отталкивает. Елейностьесть косность,более ужасная, чем косность какого-нибудь профессора физики. Этот род мистической покорностинеосвятим; невылазные трущобы, запах трески и деревянного масла – где же тут путь к религии?

Сорт мистицизма, которым заражены многие авторы «Свободной совести», представляет опасность. Этот мистицизм все окружающее пропитывает водянистым раствором, все обезличивает. Из соединения двух элементов получаются прискорбные результаты: тот и другой – исчезают, как отдельные, и ничего третьего не получается: маленький хаос, водруженный на основе «светлых православных начал».

Обратимся к частностям: статья г. Эллиса о Данте была бы интересна, если бы прежде всего не прерывалась тщетными упражнениями в переводах из Данте и если бы сам г. Эллис не так часто впадал в истерику. Страдание от «врагов Истины, Добра и Красоты» и оттого, что Бодлэр «заявляет, что зло прекраснее добра», – есть «нутряное» страдание. От него помогает бром. Поклоннику Мистической Розы должно излечиться от нервов; поклонение есть стояние на страже,а не «богема» души. Нервный мистицизм и «Вечная Женственность» не имеют общего между собой. Смешение озарения и нервности ведет к пустоте. К ней же ведут рассуждения г. Свенцицкого о «необходимости идеи бессмертия для сознания» – по поводуМетерлинка. Метерлинк в своих маленьких драмах, о которых и говорит Свенцицкий, важен своим бессознательнымтворчеством. Это – нежные цветы: ничего не стоит раздавить их, наваливаясь на них локтями и читая лекцию о том, что «выход из противоречий» Ивана Карамазова (о, как опасно искать этих «выходов»!) дан в христианстве.

И, наконец, да простят мне почтенные писательницы, графиня Бобринская и m-me Харузина, если я затрудняюсь подыскать достаточно яркое выражение для определения их дарований! – Г-жа Бобринская описала потрясающий факт, как «коренастый мужчина» с рыжими волосами на теле, «проглядывавшими сквозь дыры его рубашки» (?), подошел к матери и, в присутствии дочери, «поставил перед старухой бутылку с водкой и 20 копеек деньгами».Но мытарства дочери, к счастью, кончились благополучно: душа ее «понеслась вдаль», где встретилась с Христом, у которого лик был, разумеется, «скорбен, но тверд». Все это – «мысли и настроения», притом «из пережитого». Ужасные настроения бывали у г-жи Бобринской! – Вот г-жа Харузина не описывает таких сцен; она моральней и лаконичней; ей попросту сразу показалось, что «неприютной выглядела земля», но архангел высказался по этому поводу в чрезвычайно новом и успокоительном тоне; именно, он сказал: «Что значит мрак, окружающий землю… перед тем светом, который есть в человеке, потому что это свет божий?» Незаслуженно обиженным чувствуешь себя по прочтении этих творений.

Хотелось бы пожелать «Свободной совести», чтобы она чувствовала большую ответственность перед своей сложной задачей. Или трудные вопросы разрослись перед ней в густое и тучное древо, под которым раздается невинный лепет матушки Бухаревой, а г-жи Бобринская, Харузина и г. Эллис со слезами восторга занимаются декламацией вдохновений, или это древо – вековой, священный ясень. Но тогда – да загорится перед ними в стволе его рукоять божественного меча Вотана!

Январь 1906

Subastien Charles Leconte. Le Sang De Muduse

Paris, 1906. «Mercure de France», deuxiume udition [156]156
  Себастьен Шарль Леконт. Кровь Медузы. Париж, 1906. «Меркюр де Франс», второе издание (франц.).


[Закрыть]

Вот образец поэзии, знающей свои берега, научившейся ткать красивые и тонкие узоры, вышивать по канве пылающего древнего мифа тлеющие индивидуальные завитки… Образец поэзии, умеющей построить рядом с собой необходимую стенку эстетических законов, знающей, как и чем ограничить себя, всегда предвидящей линию своего устремления.

В последнее время часть русской критики много говорит о необходимости «учиться» стихотворчеству, и учиться именно в академическомсмысле. Вот – результат такой науки, пожалуй – слишком очевидный… Шарль Леконт побывал в хорошей академии и научился всему, что она могла дать, – но едва ли превзошел себя. По всей вероятности, он и не хотел превзойти себя, ибо знал наперед, что сумеетостаться благородным, красивым и тонким поэтом, «un artiste». Все у него умно, интересно, и очень приятно знать, что существует такая культурная и выдержанная манера выражения глубоких идей. Только, читая такие благовоспитанные стихи, вы уже ни в коем случае не вправе требовать от них открытий (тем более – откровений), хотя бы индивидуальных. Вам дают законченную книгу, и тем будьте довольны. Каждая фраза здесь на своем месте, никуда не убежит и не даст вам больше, чем в ней сказано. «Ну, а если, – возразите вы, – мы не захотим читать такую книгу, а предпочтем какого-нибудь старого классика, у которого надеемся найти что-либо поновее и посвежее, – может быть, немножко корявое, но зато многошумное и многодумное?..» – «Желание похвальное, и мне остается только поощрить его, – ответит вам сам г. Леконт. – Я уже предвидел и это возражение в моем вступлении к последней книге, которая скромно предлагается вашему просвещенному вниманию».

Кровь, истекшая из отрубленной головы Медузы, произвела гигантского златокрылого коня Пегаса – символ слова. Этот смысл и имеет в виду заголовок книги Леконта. Верно, когда-нибудь пламенный миф был рубежом между двумя миропониманиями – и вихрем, увлекшим человечество к открытию тайн. На это намекают по крайней мере слова об огне и крови. Может быть, даже тот, кому этот миф открылся впервые, просто не вынес ослепительного взора бога, закрыл голову и умер, вздохнув. Но вот миф прошел сквозь историю, запылился в ее равнинах и, хотя еще принес нам малую долю ослепительности своей, но сделался книжной сказкой, предметом обсуждения на кафедрах и пыльных страницах; так что уже пастухи, дивясь и пугаясь, не могут шопотом передавать друг другу его огненный цветок. Сказки наши – мечта, – да воплотит ее новое дыхание бога! Но эта мечта остается больше чем где-либо мечтой в устах сведущего и остроумного француза – мечтой красивой и трезвой.

Вот эта трезвость мечты(«благоразумное полу безумие», по тончайшей формуле поэта) проходит сквозь всю книгу и есть, без сомнений, продукт не одного только «décadence»'а, но той самой выучки, над которой порхают цветистые жалобы предисловия Леконта.

Кажется (сказано в этом предисловии), никогда еще условия для развития поэзии не были так благоприятны, как в наш век и в нашей стране… Мы любим античную красоту и знаем ее больше, чем знали наши предки… У нас очень развито соревнование во всех областях… И, несмотря на это, «настоящее французской поэзии темно». Очевидно, что перед возвратом муз, ведущих хоры, которых не вместит и гомеровский каталог, толпа вовсе не приходит в движение (И пе semble point, que la foule s'ftmeuve). Эта жалоба, более древняя, чем изобретение кифары, сходит только с уст поклонников… Мы замечаем отдаленность от публики.

Впрочем, Леконт признает огромные заслуги за движением «ересиархов поэзии»: поэтическая революция во Франции началась в 1830 году. До тех пор в распоряжении поэта было всего несколько жалких слов и рифм. Обдуваемый ветрами, он бродил по большим дорогам в сопровождении небольшой свиты слов, знатных феодалов, запыленных и измученных долгой ходьбой до того, что придворные платья их износились и потеряли форму… Теперь у нас все размеры, кончая индивидуальным «vers libre», [157]157
  Свободным стихом (франц.).


[Закрыть]
– и весь лексикон. Нам предшествуют завоевания романтиков и парнасцев. Это значит, что мы должны все знать, все понимать и обо всем уметь говорить. Наше творчество может стать беспредельным как наука, и потому мы не должны бояться школы и освобождать идеи,подобно тому как некогда освобождались размеры;а для этого нам прежде всего необходимо обладать идеями...

Вот пример остроумного и легкого рассуждения! Леконт заключает его пожеланиями лучшего будущего. Он, ученик и поклонник «большого поэта» («grand ponte») Анри де Ренье, очень скромного мнения о собственных стихах. Он опасается, что все усилия школ кончатся «варварской реакцией», «дикой революцией». Он предостерегает от «желтой опасности» и прислушивается к «ржанию коней возвращающегося Аттилы». «Одно утешение остается нам – вспоминать о том, что уже пала однажды великая культура… Что осталось нам от античного мира? Всего несколько творений его поэтов, художников, мыслителей…»

Такова скромная униженность эпигона французской литературы. Слова его, как мы видели, при всем остроумии, вовсе лишены полета. Это какие-то бескрылые житейские оправдания, всем понятные, но никого не озаряющие. Что из того, что он надеется на вечность «знания и красоты», когда остался трезвый здравый смысл и ни одна искорка высокомерия или гордости – того, что характеризует великие эпохи искусства, – не залетит и не воспламенит чужой души? Ведь стихи – кровные дети поэта, и хоть некоторые из них он должен до боли любить. Но можно ли предпосылать им остроумный фельетон, расшаркиваясь перед публикой? Нет, кровь Медузы разбавлена здесь водой, ее святость запылена.

Так же размеренны, правильны стихи Леконта. Он приплюснул зерно мифа грубой житейской мудростью и опытностьюсвоей. Стихи строго ограничены отделами и утомительно вычурны. Все они страдают длиннотами. Это не мешает, конечно, изяществу отдельных строк:

Dominant les creneaux des terrasses obscures,

Fatidique, immobile et sachant seulement

Qu'elle est Fille du Cygne et soeur des Dioscures,

Helene… [158]158
  Возвышаясь над зубцами темных террас, роковая, неподвижная, знающая только, что она – Дочь Лебедя и сестра Диоскуров, Елена… (франц.).


[Закрыть]

Красивы такие выражения, как «ветер волос», «копья выросли при свете вечернего костра»… Целиком нам понравились больше других «Les noces de l'Amazone» [159]159
  «Свадьба Амазонки» (франц.).


[Закрыть]
(особенно первое из трех стихотворений: «Le dftfi» [160]160
  «Вызов» (франц.).


[Закрыть]
) и «Circfte», [161]161
  «Цирцея» (франц.).


[Закрыть]
где просто и глубоко прощание спутников Одиссея с островом Апей и волшебницей Цирцеей.

Январь или начало февраля 1908

Валерий Брюсов. Stephanos. Венок <Вторая рецензия>

Стихи 1903–1905 гг. Книгоиздательство «Скорпион», Москва, 1906

Быстрота современной жизни очевидна во всех областях. Прошло всего десять лет с тех пор, как большая часть русской печати длинно и со вкусом бранила так называемое «декадентство». Эта брань, тогда еще свежая, была подчас остроумна. Теперь притупилось и набило оскомину публике даже остроумие Буренина, этого корифея газетной брани. С другой стороны, некоторые журналы, когда-то насквозь пропитанные безобидным либерализмом и народолюбием, теперь переполняются той самой истинно «упадочнической», или просто недозрелой, литературой, которую некогда поносили. «Декадентство» в моде; интересен тот факт, всякой моде сопутствующий, что теперь бросаются без различия на дурное и на хорошее, – только был бы «style moderne». А между тем всякий, обладающий хоть каким-нибудь литературным масштабом, может наблюдать постепенный процесс исчезновения «накипи». Понятие «декадентства» в узком смысле отошло в историю литературы. Это уже – или ничего не значащее, или бранное слово.

Поучительный пример быстрого и здорового перерождения литературных тканей – поэзия Валерия Брюсова. Первый сборник его появился именно десять лет назад (в 1895 году), и тогда Брюсов действительно был, если угодно, «декадентом». Иные и до сих пор считают его таковым. Между тем уже третий сборник (1900 г.) – «Tertia vigilia» [162]162
  «Третья стража» (лат.).


[Закрыть]
– но подходит под термин «декадентство». Следующая книга, «Urbi et orbi» (1903 г.), сразу делает Брюсова учителем новой поэзии, подлинным большим русским поэтом, который пытается разрешать тяжкие узы, завещанные русской литературой. Но «попытка» есть всегда «пытка» для истинного писателя, и сладость этой пытки есть одна из цепей, связующих Брюсова с остальной литературой. Предыдущий сборник лишь намечает, а последний («Венок») уже окончательно определяет и то, каксвязан Брюсов с русской поэзией XIX века. Ясно, что он «рукоположен» Пушкиным, это – поэт «пушкинской плеяды». Но трудно сравнивать его с современной Пушкину плеядой по двум причинам: во-первых, принцип сравнения плохо приложим к категории качества, а количеством таланта не измерить. Нельзя решить, больше или равен талант Брюсова – таланту, например, Баратынского. Во-вторых, и искания начала XX века многосложней исканий начала XIX века. Тот же Баратынский, опередивший свой век в одиноких мучениях и исканиях, все-таки не знал того, что завещано так же опередившему свой век – Брюсову. И, может быть, Баратынский в свой век романтизма мучился не так сложно, как Брюсов, поющий о древней свободе, о живой и черной Матери-Земле, о Любви и Смерти, – в промышленный век, когда люди отложили «мечты» в долгий ящик, с тем чтобы получше устроиться в «повседневности». Но и в эту «повседневность» врывается поэзия Брюсова. Целый отдел своей последней, классического стиля, книги – он назвал этим именем. И вот «повседневность» оказалась просвеченной, случайности «жизни бедной» оказались способными стать большими и значительными в свете лирики. Та же лирика открыла новые страны в «современности». Какая прекрасная школа для души – иметь о каждом дне, кроме «деловых» и серых мыслей, – еще мысли «лирические»! В этом смысле «Венок» отражает, кроме идей будущего, еще идеи настоящего, преломляя их в свете лиризма. Умея ковать стихи, Брюсов умеет ковать и идеи, не давать им расплыться. Это – черта большого поэта. Самые нежные мысли у него не падают в бездну пресловутого «настроения», о котором столько твердили, не умея точно определить современную поэзию. Брюсов всегда закончен, чеканен. В этом отношении последняя книга даже совершеннее предыдущей, как и в отношении самого существа его поэзии, которое еще углубилось. Этим объясняется более узкий «захват» «Венка» сравнительно с «Urbi et orbi». Поэт, еще утончив свою манеру, задумчиво бродит у излюбленных родников своей поэзии – Любви и Смерти, платя свободную дань «современности» и «повседневности». Поэтому самые совершенные отделы «Венка» – «Правда кумиров» и «Из ада изведенные». Вступлением ко всей книге служат пленительные «Вечеровые песни», как бы указуя на строгую тишину и задумчивость, с которой поэт избрал самый необходимый из завещанных ему путей. Знаменательно, что в «Вечеровых песнях» звучат ноты самой ранней поэзии Брюсова: как будто поэт, умудренный песнями, – подобно Орфею сошел в ад своих юношеских исканий, чтобы вывести оттуда от века ему назначенную невесту – Музу.

Февраль 1906


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю