Текст книги "Собрание сочинений (Том 4)"
Автор книги: Альберт Лиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)
Они сближались от встречи к встрече. Тяжести Вера Надеждовна не ощущала, но вот облегчение – почувствовала, поняла. У Коли складывались свои отношения с мужем и с дочкой, в которых она могла уже не участвовать. Он проводил у них выходные, встречи становились привычными.
Но однажды Коля все же спросил:
– Кто мои родители? Где?
Попросил:
– Помогите!
* * *
Надо ли?
Она сомневалась, мучила себя вопросами: что это даст? Не станет ли хуже Коле от этого знания? Ясное дело, жизнь его будет сложнее, возникнут новые, самые трудные отношения, которых ведь избегали многие годы взрослые, а потому – сознательные люди.
Но Колина судьба, помимо воли, уже была для Веры Надеждовны чем-то гораздо большим, чем просто человеческая история. Он стал как бы концентрированным выражением смысла ее работы. А значит, смысла жизни.
До сих пор она видела и знала лишь обездоленных малышей. И вот наконец встретила малыша выросшего. Судьба покинутого человека предстала перед ней пусть не в завершенном, так в развившемся виде. И ей самой хотелось узнать – не столько для Коли, сколько для себя, – как выглядят, что думают, что говорят и чувствуют родители, забывшие о собственном сыне. Как так устроены они? И что за непоправимые беды толкают их на такие беспощадные решения?
В архиве Дома обнаружила Колину папочку, ужаснулась – не в первый, конечно, раз, но по-новому: перед глазами все Коля стоял, каким вначале увидела, продрогший, в стоптанных ботинках, с побелевшими костяшками сжатых кулаков, с напуганным, ищущим взглядом. Еще бы! Он надеется, а его... Документ из роддома: мать – такая-то – родив ребенка, через несколько дней ушла, оставив его. Указан ее адрес.
Вере Надеждовне повезло: это был заводской район, и люди, жившие по тому адресу, откуда ушла в роддом молодая женщина, меняя комнаты, улучшая свою жизнь, двигались по пятачку заводских застроек. Так что, начав свой поиск, перебрав несколько домовых книг и добравшись до последней прописки, Вера Надеждовна не сошла, как говорится, с места. Бегать не пришлось. Но пошла вначале все же по старому адресу. И опять не ошиблась. Женщины ведь народ памятливый и на соседей, на их жизнь. Вспомнили старушки, сидевшие у крыльца: да, здесь жили такие – мать, взрослый сын, и жила у них, помнится, молодайка, вроде ждала ребенка. Потом исчезла. Но не жена, нет, тому взрослому сыну – не жена.
Набирала телефон Колиного отца, бесконечно волнуясь. Но характера хватало – голос спокойный, даже чуточку официальный.
– Валентин Григорьевич? Вам звонит такая-то. Прошу вас о встрече.
– А что такое? Что вы хотите?
– Это не телефонный и очень личный разговор.
Хохоток по ту сторону провода: заинтриговало. Побеждает, однако, другое, похоже – характер.
– Я уезжаю в командировку, мне некогда, если вам нужно, позвоните через полмесяца. – А номер телефона все-таки записал.
Звонит через двадцать минут: не устоял перед женским приглашением, встречу назначил, смешно сказать, в пивбаре.
Первое впечатление оказалось самым точным. Внешне – импозантный, солидный, значительный и размерами, и какой-то, как бы потаенной, скрытой значительностью.
Но это пока молчит. Стоит раскрыть рот, и человек уменьшается до размеров лягушки: самоуверенный, самовлюбленный, нагло-пустой, безмерный эгоист.
В пивбаре провел куда-то в подвал, где чмокают и пыхтят насосы. Заметила: подмигнул женщинам в белых халатах – даже встречу эту проводил напоказ, с каким-то глупым смыслом.
Сидеть было негде. Он оперся о бочки, самодовольно расплылся – вон сколько вариантов задала она Колиному отцу, только соображай.
– Чем обязан?
– У вас есть сын?
Щеки съехали вниз, опали.
– А вы – кто?
Назвала должность, место работы. Про Колю пока ни слова.
Фанаберия снова взяла верх, да, это была обыкновенная фанаберия, а не душевная широта, не мужское мужество, как он ни старался, – ведь за мужеством признания всегда должны стоять поступки, а тут одна болтовня.
– Да, это я виноват, Валерия тут ни при чем! Это я ей сказал: из роддома с ребенком не возвращайся.
Он петушился, распускал павлиний хвост:
– Вы Валерию не судите!
Она попробовала выяснить – не для него, для себя:
– И что же? Вы ни разу не захотели его увидеть? Ни разу не вспомнили?
Но терра инкогнита, неизвестная территория, оказалась до смешного известной и до крайности узкой:
– Какое ваше дело?
Вот и все. Мелодия для одного пальца. Бездушие предельного эгоизма. Откровенность не мудрости, а бесстыдства и безнаказанности.
Ей хотелось повернуться и уйти. Выдумать какую-нибудь отговорку, мол, встречалась по поручению органов опеки.
Но перед глазами стоял Коля – замерзший мальчишка в растоптанных ботинках, его испуганные глаза. И сознание, что Коля не успокоится. Понимание: ему надо пройти до конца свою дорогу, раз уже отправился по ней. Жизнь сама расставит ударения на важных словах и главных понятиях, безжалостно отбросив ничтожное. Что же делать: поиск истины порой означает разочарование.
– А теперь слушайте.
Пока она рассказывала о Коле – самое необходимое, без подробностей, лицо его отца не менялось. Похоже, он истратил всю энергию своей воли на то, чтоб уследить за лицом.
Коля учился тогда в десятом, приближалось его семнадцатилетие, – она сказала об этом, как бы к этому и сводя весь разговор. Назвала день его рождения – отцу! Оставила телефон.
– Может быть, и следует вам встретиться, – сказала она, поворачиваясь.
Лицо Колиного родителя больше не интересовало ее. Для себя она прояснила все – и навсегда. Теперь оставался Коля, он сам.
Палкин – его фамилия – к Колиному семнадцатилетию объявился, теперь сам попросил свидания, был краток, потому что этот нынешний его поступок получался трусливо-стыдливым: отец боялся встречи с сыном. Впрочем, какой отец, какой сын? Принес двадцать рублей. И шоколадку. Сказал:
– Не решился купить подарок. Не знаю, что покупать.
Когда Вера Надеждовна передавала Коле деньги, ей больше всего хотелось молчать. Но она сказала то, что должна была сказать:
– Видишь, Коля, он все-таки хотел купить тебе подарок.
Палкин собирался с духом еще несколько месяцев. С духом? Вера Надеждовна не надеется на это. Он просто откладывал встречу, как всякий эгоист откладывает на потом дело, нужное кому-то, а не лично ему.
Однажды позвонил:
– Коля у вас? Дайте ему трубку!
Она повернулась к пареньку. Ну вот! Настал твой час, Коля. Ты сам к этому стремился.
Поднимается из-за стола, медленно, скрипит стулом, едва не опрокидывает его. Как тогда, в коридоре Дома, переступает нерешительно, лицо побелело – совсем полотняное.
Хриплым голосом произносит в трубку:
– Слушаю.
Потом одни междометия:
– Да... Да... Нет...
Наконец, фраза:
– Хорошо. Только я с товарищем.
Он частенько приходил с товарищами – то с Сережкой, то с Васей, то еще с кем-нибудь, в тот день был Василий, и они отправились вдвоем хорошо, что вдвоем.
Коля как-то притих, спрятался в себя! Она его благословила:
– Ни пуха ни пера.
Он улыбнулся все такой же нерешительной улыбкой.
Вечером Вася вернулся один, сказал, что Колю Палкин оставил ночевать. Вера Надеждовна ни о чем не спрашивала: у Васи расспрашивать неприлично, а Коля, если захочет, скажет сам.
Коля вернулся утром ранехонько, ничего особенного не сказал и лишь в обед обратился к ней, по-детски наивно:
– Можно, я больше к Палкину не пойду?
* * *
Вот и все про отца. Весной, перед окончанием школы, из небытия явилась мать. Постояли друг перед другом – говорить было не о чем. Она сказала, что у нее есть другой ребенок, девочка, она замужем, живет далеко, в каком-то городке на Урале.
Нет, она не плакала и ничего особенного не сказала на прощанье. Зачем приезжала? Вера Надеждовна думает, для собственного облегчения. За семнадцать лет, возможно, она и думала о сыне, а теперь вот убедилась, можно и не думать: он совсем взрослый, государство вырастило и выучило его, не пропадет.
Не пропадет, конечно.
После десятилетки он устроился работать в почтовый вагон. Сутки в Москву, с ночевкой там, сутки – обратно. Потом два дня выходных, но он не бездельничает, работает в эти дни там же, на железнодорожном почтамте, грузит посылки. Не для того, чтобы подработать, хотя ему и это очень важно, начинает ведь жизнь с нуля, а для того, чтобы не бездельничать.
Первое время жил в общежитии. Интернат на прощание обеспечил кое-какими вещами, так, сущие пустяки: две простыни, одеяло, наволочка, кое-что из одежды. Ну вот, и в общежитии пропала одна дареная простыня.
Коля переживал. Пришел вечером, охает:
– Надо же, а? У нас в интернате и то никогда ничего не терялось! Это надо же!
Вера Надеждовна улыбалась, глядя на него, действительно, надо же какой, в сущности, ребенок. И ни дня не жил в семье, в собственном, родном доме.
Сказала ему.
– Знаешь что, Коля, собирай-ка свои вещички и перебирайся к нам.
– Зачем? – удивился он.
– Жить.
Коля прописан теперь у нее. Живет дома. Из дома идет на работу, домой с работы возвращается.
Что же – как мечталось когда-то – в двухкомнатной квартире теперь появился сын? Сразу – взрослый?
Нет, этих мыслей нет ни у нее, ни у ее мужа, ни у Коли. Они живут как близкие и даже родные люди, но говорить об этом не приходит в голову: ведь не говорят же, в самом-то деле, о таком по-настоящему родные и близкие. Это подразумевается.
* * *
Вот так – очень просто и очень обыденно, без экзальтации, без высоких слов, Коля нашел свою родную семью.
И если уж употреблять слово "делать", искать доброту не благодушно-словесную, а действенную, то вся его история от нуля до двадцати – теперь ему стукнуло двадцать – и есть противостояние одиночеству и родительскому бесстыдству действенной доброты мудро поступающего человека.
Одно лишь уточнение: поступки Веры Надеждовны вытекают из ее знания, и еще прежде – из ее осознания положения вещей. Из того обстоятельства, что она не просто отбывает службу – пусть и в сложном, а все-таки детском учреждении, – а детям служит душой, сердцем, думает, страдает, и, переплавляя все это в себе, – поступает в соответствии с мерой справедливости, понятой и прочувствованной глубоко, человечно.
* * *
Как она относится к Коле?
Из всех определений мне хочется выбрать именно это: умно.
Умно относится. Видит его целиком, а видеть целиком, – для этого мало одной любви. Нужен ум. Нужен педагогический талант.
Главная Колина проблема – невысокий порог требовательности: к себе, к другим, к жизненной задаче и перспективе. Довольствоваться малым – вроде не такая уж плохая установка, особенно в сравнении с "вещизмом" и рвачеством, которого хватает. Но Колин минимализм граничит с аскетизмом, с "нестремлением" к норме.
Скажем, при разговоре о будущем он совершенно бескорыстно относится к собственной пользе, которая при углублении может, правда, выливаться в понятие выгоды. Но о пользе человеку думать не возбраняется, не надо ударяться в ханжество. Особенно Коле, человеку без близких, без поддержки. Все его – при нем.
Вера Надеждовна советует ему подумать о работе, где он получил бы потом комнату, а если женится, квартиру. Разве это рвачество?
Но Колю это не волнует. Зачем? Он спрашивает вполне искренне. "Ну, женюсь, так будем жить в общежитии, разве мало семей живет в общежитиях, в одной комнате, разделенной занавесочкой?" Это абсолютно искренне.
Еще одна забота – неумело обращается с деньгами. Тоже результат детдомовского воспитания: как бы ни был хорош детский дом, интернат, а там же этих забот нет, не существует практики. Подрабатывал Коля в каникулы, так заработанная десятка – вся его, трать куда хочешь и сразу – жизнь твоя от этого не зависит, ни голодным не останешься, ни голышом: все главные расходы – на государстве.
И вот эта инерция осталась. Не умеет деньгами распоряжаться, не умеет "растягивать" их – от получки до получки. Может истратить все, не думая ни о чем, а это ведь плохо для самостоятельной, для взрослой жизни.
Неряшлив. Не понимает, к примеру, решительно, как это каждый день мыть ноги и надевать свежие носки. Тоже нет привычки, нет традиции.
Вера Надеждовна про то, какие у Коли есть заботы, мне рассказывала не в первую, а в последнюю очередь, щадя, конечно, паренька, выпячивала его достоинства – они главное, хотя заботят, ясное дело, не плюсы, а минусы. Надо минусы переделать на плюсы – забота чисто материнская, – но Вере Надеждовне, влияя на Колю, приходится сейчас не воспитывать, а уже перевоспитывать. Это – раз. А еще в Колиных недостатках она видит проблемы подготовки к самостоятельной жизни – не только подготовки Коли, а, пожалуй, всех "государственных детей". Это волнует, не может не волновать, это беспокоит, с этим что-то надо делать.
Казалось, уж что-что, а инфантильность – не болезнь детдомовских ребят. Ан, нет, она поражена: Коля мечтал – уже после десятилетки – стать киномехаником. Причина? Не улыбайтесь, вполне серьезно: можно все фильмы бесплатно смотреть.
– Коля! Ну сколько фильмов в месяц ты способен увидеть? Двадцать? Прикинь, посчитай, это же не больше десяти рублей. Разве ты их не заработаешь при любой другой специальности?
Задумался. К сожалению, на эту тему – задумался впервой. Опять пробел интернатовский: некому, видать, было всерьез поговорить с Колей.
Но много хорошего – по большому человеческому счету.
Не жадный, точнее – добрый.
Друга Ваську взяли в армию, он посылает ему бандерольку. С чем бы вы думали? С семечками! Васька там, в армии, по семечкам соскучился, написал в письме, конечно, написал между прочим, а Коля тут же откликается: идет на рынок, упаковывает бандерольку, торопится на почту.
Так получилось, что второй его дружок, Сережка, попал на строительство, живет в общежитии, и, как бывает это порой, никому нет до него дела в этом стройуправлении. Вера Надеждовна вмешивалась, ходила в общежитие, разговаривала с воспитателем: обратите внимание, помогите, ведь это же легче легкого, местком может выделить деньги – декабрь, а парень в резиновых сапогах. Воспитатель общежития ничего не сделала, уехала куда-то, и вот Вера Надеждовна видит, что Колька приводит Сережку, достает из сумки ботинки – купил в комиссионке за десятку, отдает ему свою рубашку, свой свитер.
Сережка не ершится, улыбается, но надевает обновки, впрочем, без особых восторгов. И отсутствие лишних слов так берет за душу: они ведь оба детдомовские и понимание товарищества у них такое.
У Веры Надеждовны не наворачиваются слезы, нет, она сдержанный и сильный человек. Лишь потом, спустя полчаса, неизвестно по какой такой причине, вырвется вздох облегчения.
Задумается – почему, и поймет, неожиданно для себя, что в эту минуту размышляла о Коле.
* * *
Бывает, для того, чтобы понять человека до донышка, требуется еще что-то. Давно знаком, много говорил, а малости этой, как соли в супе, все недостает. И у тебя ощущение какой-то зыбкости, неуверенности.
Знать – знаешь, но вот чтоб до конца, до дна – за это не поручиться.
Вера Надеждовна сама подарила мне эту малость.
Почти полтора десятка лет она в Доме, и вот однажды поманили ее пряником: работать в межшкольном учебно-производственном комбинате, где, кроме прочих самых разных специалистов, готовят и воспитателей детских садов. А что – опыт большой, образование – подходящее. Она пошла.
И тут же поняла, пряник-то и мятный, и мягкий, времени полно, дело со взрослыми имеешь, которые к учебе тянутся, – а все же пресно стало, пусто, неинтересно.
Тут она и добавила эту малость.
– Что же это я, думаю, наделала, – сказала Вера Надеждовна. – Я же из детства ушла!
В этих словах ее не было никакой литературности. Под детством она разумеет детские учреждения, работу в них, работу с малышами и для них.
– Нет, сказала я себе! Не уйду я из детства!
И вернулась.
* * *
Она вернулась в детство – в том-то и дело, что не в свое детство, а в детство, которому она очень нужна.
Своими мыслями, каждодневным заботничеством о маленьких, брошенных детях.
Брошенных?
Только не ею.
Сердцем своим, руками, делом – на тех самых великих весах справедливости – выправляет она нарушенное равновесие. Действует именем государства: верит, надеется, любит.
Нет, не зря добродетели эти – женского, материнского рода.
КУКУШОНОК
Я решаюсь обнародовать эти два письма – письмо ко мне и мой ответ по той простой причине, что писем на столь трудную тему великое множество, а обходить умолчанием, делать вид, что нет такой печали – печали детей, забытых родителями или же отнятых судом по праву социалистического человеколюбия, – было бы нечестно, если уж взялся однажды за этот нелегкий гуж...
1
Писать Вам очень трудно. Написать же необходимо, потому что мне не с кем обсудить сложные проблемы ребенка, брошенного своими родителями, и найти выход из почти безвыходного положения. И все-таки, сколько бы я ни писала писем, и деловых, и официальных, и дружеских, таких вот не писала никогда. Поэтому ни одно из них не вызывало такую уйму сомнений и страха, сколько это письмо. Как-то Вы его воспримете? Не читайте только его, прошу Вас, по диагонали.
Пишу это письмо давно, рву его в клочья, отчаиваюсь и снова пишу длинно, нудно, неубедительно.
Поймете ли Вы хоть что-нибудь в этих сплошь противоречивых силуэтных штрихах? Создастся ли, в моем неумелом изображении, образ, настоящий, живой, образ страдающего, неприкаянного, всеми изгоняемого (куда?) – да вот в том-то и дело, что в никуда, – человечка. Маленького, несчастного, но с головой, душой и сердцем.
Думаю, что может ведь еще и так случиться, что письмо это не дойдет до Вас. Из самых лучших побуждений им займутся некие Окаменелости, бесценные в соблюдении жизненного порядка и устойчивого равновесия, чуждые, естественно, всякого там сопереживания, но зато вполне деловитые. Они быстро и четко распорядятся, и судьба горемычного письма будет определена как надо.
Но если все эти неприятности повременят и беды этой не случится, то уж тогда, наверно, от неурядиц всей земли Вы примете озябшего делегата?
Недавно Вы написали большую статью в публицистическом разделе журнала, и я прочла ее. И еще несколько раз перечитала. В статье Вы написали о детях, брошенных родителями. О безнравственности и безнаказанности этих родителей.
Будет ли когда-либо написано Вами об этих детях, но принятых в другую семью и об усыновивших их родителях? Родителях второго порядка. Пока, наверно, нет, не напишете. Эти сомнения и вызвали необходимость обратиться к Вам. А живется и этим детям, и этим родителям очень трудно. Много вопросов, которые кажутся неразрешимыми.
Как нам в жизни быть? Как нам эту жизнь прожить? Как решить вопрос своего обоюдного перевоспитания, преодолевая такие неподдающиеся преграды. Да и не о нас, не о родителях речь идет. Мы перестроились, дети нас перевоспитали. А сами дети? Вот где бы отменить, уничтожить эту мстительную, злую колдунью Генетику, оставляющую следы там, где не надо. Не любят эти дети своих вторых родителей, как бы эти родители ни старались, как бы ни скрывали свою чужеродность. Детям этим нужны первые, которых они никогда не видели, но всегда неосознанно искали, пусть плохие, но родные, желанные.
Потому-то и неспокойны они, непослушны, упрямы, даже жестоки сверх меры, а винить их в этом невозможно. Не их это вина. И чем дальше, тем меньше связующих звеньев, тем дальше уходят они от дома, его интересов, его забот. И тем глуше их сердце. Виною всему этому беспощадная Генетика. И в школе они тоже как-то не у места из-за своего своенравия, упорства, они не любимы учителями. За эту антипатию дети платят взаимностью, а их за это гонят. Сначала на последнюю парту, затем из школы. Беспощадно, бесчеловечно, но "обоснованно". Какое же непоправимое зло (скорее всего, неосознанное) совершают некоторые современные учителя!
Сейчас все фанфары мобилизованы на педагогическую реформу, но в ней снова все внимание нацелено на обычных, здоровых детей с нормальной наследственностью. Конечно, это прекрасная школа. Школа будущего и, наверное, далекого будущего. Да и откуда так вдруг возьмутся для новой школы образованные, многосторонние, с широким кругозором, настоящие учителя со знанием педагогики (в смысле умения учить разных детей) и, главное, психологии ребенка, в том числе сложного, трудного ученика, где искать этих справедливых, увлеченных и ответственных за дело рук и ума своего – добрых, жалостливых и терпеливых педагогов, воспитанников и последователей Ульяновых, Макаренко, Сухомлинских, Ушинских?
Для этого, наверно, и в пединститутах и университете тоже надо изменить программы и выпускать высокообразованных и высококвалифицированных учителей. А наших бедняг выпустит в жизнь "дореформенная", наша теперешняя школа, не всегда умная, не всегда умелая и сама весьма необразованная. Такая для них никакая, эта забытая всеми и заброшенная уральская средняя школа.
Я написала эти горькие слова не в озлоблении, не в состоянии аффекта. Нет, со всем этим я живу постоянно, вижу и оцениваю обстановку очень трезво и здраво. Такова наша конкретная – невдохновляющая школьная действительность. Только не пугайтесь, пожалуйста, этих ухающих слов. Я не буду ими пользоваться. Слава богу, в русском языке есть и другие. Выслушайте только меня и рассудите.
Более десяти лет тому назад моя дочь почти случайно зашла в местный Дом ребенка. И вот что там случилось.
Она увидела одинокого малыша, отставшего от своей группы, которая только что прошагала в спальню, – очень бледненького, нездорового и в то же время весьма независимого. Он стоял, прислонившись к стене, и очень внимательно разглядывал ее. Она подошла к нему, взяла на руки и отнесла к месту назначения.
На другой день, когда она вновь вошла во двор Дома ребенка, то первого, кого она увидела, своего вчерашнего знакомого мальчика, который бежал по двору ей навстречу со всех ног, спотыкался и падал в неуклюжей своей, казенной одежде и истошным голосом кричал: "Мама... мама..." – и ничего больше. Она побежала ему навстречу, подхватила, прижала к себе его, все в пыли и царапинах худенькое тельце, и больше не рассталась с ним.
Изменив его имя и фамилию, она усыновила мальчика. Ее собственная семья распалась, она только что рассталась с мужем, детей у них не было, выходить еще раз замуж она считала невозможным и поэтому отнеслась к этой встрече как к чуду, подаренному судьбой.
Андрею не было и двух лет, когда он пришел к нам. Оба его родителя потомственные алкоголики, лишенные родительских прав, но нимало о том не тоскующие. За целый год, что был Андрей в Доме ребенка, они не выбрали дня, чтобы навестить его. Они или не обнаружили потери, или оставались безразличными к исчезновению ребенка.
Андрей был болен весь целиком и всеми болезнями сразу. Попав в Дом ребенка, он почти год отлеживался в больнице, но чем дальше, тем хуже ему делалось. Он страдал от хронических болезней и бронхита, дизентерии, пневмонии, диатеза, гайморита, воспаленных гланд. Но самым страшным был врожденный порок сердца, во всех его безжалостных проявлениях. Ножки и ручки у него были, как у Буратино, – худенькие и прямые.
Он был так необычен и вместе с тем так мил, хотя и очень некрасив. Совсем лысый, худой, бледный, с красненькой пуговкой-носиком и очень скупой, учтивой улыбкой. Ничему не обученный, ничего не умеющий. Но все равно очень обаятельный.
Наверно, никто на свете не смог бы пройти мимо этого ребенка, оставаясь безразличным (кроме, разумеется, его родителей). В Доме ребенка всеми силами старались вылечить, приголубить его, да запущен он был в своем отчем доме так, что ничего не получалось.
Не получалось долго и у нас. Мы были неразумными, опрокинули на него много лишней суеты, забот, ласки, чем надоели и опротивели ему безмерно, и, видимо, надолго.
Он ответил нам протестом – круглосуточным ревом, упрямством, непослушанием. Все новшества принимал в штыки. Был нервным, неуправляемым и таким остался навсегда.
Долго не мог привыкнуть к новой обстановке, незнакомым людям, иным правилам и порядкам, к необычности окружающего его мира – третьего по счету, это в его-то неполные два годика.
Больницы сменялись у него незнакомым домом и опять больницами, а сколько врачей, медсестер, уколов, капельниц, компрессов, втираний... Постепенно обстановка и отношения нормализовались. Но порядок, покой, умиротворенность навсегда ушли из нашего дома, из нашей маленькой, но очень дружной семьи. Теперь наш дом и его обитателей беспрерывно сотрясали местные катаклизмы, и каждый из них казался концом жизни. Что делалось с Андреем – страшно вспомнить. Скандалил, дрался, плакал.
Но и это страшное время несколько смягчилось. Появились новые беды, и старые видоизменились. Мы привыкли друг к другу. Перевоспитывались обоюдно. Для нас это было трудновато, а для Андрея во сто крат тяжелее. Старались быть самокритичными, устранить раздражители, сдерживаться. Увы, не всегда это удавалось, не всегда мы были на высоте. И раздражались, и сердились, и даже "обижались". Господи, какими были мы первобытными (это так Андрей назвал персонажей "Сотворения мира" Эффеля). Как не подготовлены мы были к воспитанию такого необычного ребенка, к такому буйству. Но понемногу, очень медленно и незаметно для постороннего глаза, менялись мы, изменился чуточку Андрей. От него отступали немощи, излечивались болезни. Появилась бешеная энергия, непоседливость, стремление к играм, к детям, к развлечениям.
Сделана самая последняя и самая серьезная операция на сердце. В школе ему дали академический отпуск, и он остался на второй год в четвертом классе. После операции три недели лежал в реанимации, весь в проводах, подключенных к различным аппаратам. Ему восстанавливали дыхание, давление, сердечный ритм – словом, жизнь. После реанимации еще два месяца в палате.
Теперь Андрей физически здоров, конечно, насколько это возможно с его неуемной натурой. И в дождь, и в снег, и в солнечный зной он неизменно на улице, в реке, в снегу или в луже.
Он стал высокий, статный, с темными волосами, с ясными, как хрусталь, глазами. Смешлив, весел, до отказа заряжен неуловимым обаянием (увы, пока улавливаемым только нами), изобретателен, особенно на довольно сложные игры, умело собирает разнообразные сооружения из своих многочисленных конструкторов. Самозабвенно (килограммы пластилина) лепит все виды орудий и войск. Бесчисленные и непобедимые русские армии всех времен в соответствующих амунициях, точно скопированных из Детской энциклопедии. Руки у него умные. Ум живой и восприимчивый, может много сделать в доме: починить, – впрочем, сломать тоже, – наладить, "удачно" приколотить и привинтить, хорошо и интересно пересказать прочитанное, услышанное и увиденное и потому очень интересен в ребячьих компаниях и приятный спутник в поездках, которые они совершают с мамой великое множество. Объехали полстраны.
Но Андрей хорош только тогда, когда захочется ему самому. Слов "нужно", "необходимо" он не признает. В обиходе только слова: "Хочу", "Потому что так хочу!" И постоянное, неизбывное стремление к тому, что нравится, к тому, что хочется, и никак к тому, что надо, но не нравится. В этом вся наша беда. Все нашего горе. Увлечения сменяются увлечениями. Им подчиняется его воля, вся его деятельность, за счет учения, развития, нужных и полезных занятий. Но и увлечения мгновенны. Ничего постоянного, кроме злого упрямства.
С годами теряется интерес к чтению, театру, путешествиям, музыке. Из-за нерадения к учебе интеллект его, который в детстве опережал сверстников, теперь явно отстает. Правда, и в детстве большая часть его интеллекта "уходила" в звуки. Он очень удачно подражал пению птиц, полету пули, шуму мотора, военным и другим ритмам. Удачно пародировал. В детстве был сердечнее, добрее, общительнее. С годами теряются и эти качества. Все больше проявляется пренебрежения к близким, равнодушия к нашим бедам, неприятностям, ужасающее хамство, ничем не вызванное, спровоцированное самим собой.
Вся его неуемная энергия, сила характера, предприимчивость, "железная" воля, несокрушимое упрямство направлены на единую цель – на осуществление своих желаний и увлечений. Увы, большая часть их прискорбна.
Беззаветно любит улицу. Из-за этой неразделенной любви все остальное на втором и последующих местах. Не любопытен к занятиям, которые дает школа. Не хочет учиться. В крайнем случае согласен ходить в школу, не согласен с заданиями на дом, потому что они отвлекают его от улицы, от игр, от ничегонеделания.
Не о таких ли детях писал Сухомлинский, отмечая с сожалением, что многие из них остаются неучами.
О своей антипатии к учению он говорит открыто, не таясь, не маскируясь.
В школе ведет себя неровно. Часто просто плохо, особенно когда против чего-либо протестует. Против изгнания его на последнюю парту, против почти (даже без почти) исключения из учебного процесса (не спрашивают, не поручают, не вовлекают, изолируют). Тогда дневник его пылает от красных чернил классной руководительницы: "Безобразничал на уроке, шалил на перемене, толкнул девочку. Будет вызван на педсовет. Срочно прийти в школу". Угрозы, замечания, порицания и самое страшное – педагогический бойкот. Он остро ощущает себя никому не нужным. Эффектно торчат колы, "как одинокие трубы на сгоревшем подворье" (классная – филолог). И тут же робко, убого, редко, незаметно четверки и уж как событие – пять. Учит он прискорбно мало: бегло математику, лучше географию, кое-как историю, очень плохо русский, немецкий, биологию, приемлет полностью труд, рисование, пение, и, как он ожидает, будет когда-то потом нравиться физика, химия, зоология.
Сесть ему за домашние уроки всегда очень трудно. Потому что скучно. Иногда открыто идет на скандал, это случается, когда поздно приходит с улицы – сначала усталый, голодный, потом сонный, взъерошенный. Тогда остервенело бросает себя и сумку с учебниками на стол, потом что-нибудь роняется, что-то хлопает, где-то шлепает, и наступает такая зловещая тишина, что, верно, слышен скрип и стон всех нервных систем обитателей дома.
Обе враждующих стороны: я и Андрей – замирают, выжидают, ждут. А "история идет напрямик, и полон событьями каждый миг". Начинает Андрей: "Что, не хочешь мне помочь? Ну-у, конечно. Я плохой, я опоздал! – И с издевкой: – Тебе, конечно, спать пора!" Значит, настроен враждебно. Нужна, ох как нужна, выдержка и стопроцентная доброжелательность. Но он провоцирует скандал, накручивая себя и заодно и меня. А взрываюсь я быстро. И хуже этого уже ничего не может быть. Андрей наглеет и откровенно требует: "Дай списать. Не-ет? Смотри, пожалеешь потом!" Предлагаю помощь, помощь не принимается, требуется готовое. Ничего не остается, как замолчать, окаменеть, ни на что не реагировать. Снова тишина. И еще через час, исчерпав программу, Андрей капитулирует. Он начинает продвигаться ко мне в комнату. Застенчиво втискивается в узкую дверную щель, предварительно постучавшись, и, исполнив весь известный ему несложный ритуал вежливости, с виноватой улыбкой и ясными глазами (и такой хороший, и такой настоящий ребенок, совершенно не похожий на только что скандалившего неприятного подростка):