355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Лиханов » Собрание сочинений (Том 4) » Текст книги (страница 10)
Собрание сочинений (Том 4)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:52

Текст книги "Собрание сочинений (Том 4)"


Автор книги: Альберт Лиханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)

Мы медленно отправились домой. И дедушка словно теперь услышал мой вопрос.

– Разве его успокоишь? – ответил он. – Ведь он человек. А человеку дана память.

Мы проходили мимо фотографии.

– Антошка! – предложил дед. – А не сфотографироваться ли нам?

Он был в генеральской форме, а я в летней рубашке с отложным воротничком.

Вы вошли в фотографию. Какой-то прилизанный человек долго смотрел на нас в забавный фотоаппарат, похожий на огромный ящик. Дедушка сел, а я встал сбоку и положил ему руку на плечо. Как на той фотографии.

– Внимание! – крикнул фотограф. – Птичка!

Мы замерли, и я едва сдержался, чтобы не расхохотаться: какая еще птичка, я же не маленький.

Я часто смотрю на эту фотографию. Она висит теперь рядом с той: молодой дед и бабушка Лида с длинной косой. Снимки и правда похожи. Только дедушка и бабушка серьезные на своей фотографии, а мы с дедом совсем наоборот. У деда глаза смеются, а я надулся, губы уже поползли – сейчас фыркну!

ТЕЛЕГРАММА

Было ли все это?

Было ли?

Седой человек в расшитой рубашке. Автобус, уходящий вдаль. Прохладное фотоателье.

Правда это или выдумка? Мираж? Сон?

Я ли был рядом с дедом? Я ли ходил, говорил, улыбался? Я ли жил беспечно и бездумно, ни о чем, ни о чем не думая?..

Дед нервничал, пока не приехал украинец, а когда он уехал, снова забеспокоился. Опять ходил по комнате. Посвистывал. Напевал. Хватался за телефон и звонил вдруг куда-то, выясняя, как переносят муравейники. Чертыхался, потому что никто не знал.

Я его отвлекал. Задавал разные вопросы.

Он отвечал впопыхах, потом бежал докапывать землю вокруг дома, вечером ругался с папой, потому что тот обещал прислать машину с молодыми деревцами, а на самом деле все оказалось болтовней...

– Что с тобой? – спрашивал папа. – Пожалуйста, успокойся! Машина будет не сегодня завтра, у нас сейчас аврал, подгоняем план. И вообще, папа! Ты на себя не похож!

Дедушка умолкал, ночью вздыхал, просил меня накапать лекарство, а я его спрашивал:

– Почему не идешь к врачу?

А он пел шепотом в ответ:

Если я заболею,

к врачам обращаться не стану.

Обращаюсь к друзьям

(не сочтите, что это в бреду):

постелите мне степь,

занавесьте мне окна туманом,

в изголовье поставьте

ночную звезду.

Я смеялся, он тоже смеялся, и я засыпал безмятежно – крепко, как убитый. Мне снилась звезда, упавшая с неба. Только совсем не такая, о какой пел дед. Звезда была хвостатая, хвост струился, переливался, как вода на перекате, я хотел ее схватить и уже притрагивался, но тут же отдергивал руку, потому что звезда была раскаленная...

Утром раздался звонок.

Я побежал открыть дверь. Дед двинулся за мной.

На пороге стоял телеграммщик. Тот самый!

Он был побрит и рубашку надел свежую.

– Распишитесь, – сказал он, пряча глаза.

Дедушка расписался и протянул руку за телеграммой. Но телеграммщик не отдавал.

– Послушайте, – сказал он хрипло, – что же вы тогда не сказали, что вы генерал?

Дедушка хмыкнул. Нахмурился.

– Какое это имело значение? – спросил он. – И какое имеет?

– Имеет, – ответил телеграммщик, но вдруг смутился. Сказал: – Хотя, конечно, кто я для вас? Пьяница. Извините.

Он протянул телеграмму, но дедушка ее не брал.

– Знаете, – сказал он, – не могу о вас судить, потому что вижу всего второй раз. И не в этом дело. Не обязательно мне вас знать близко. Просто, если вы в самом деле майор, вспомните войну. Вспомните себя на войне. Не вообще на войне, а в трудный час. Каким вы были. Вспомните, это поможет.

Телеграммщик опустил руку. Покивал головой. Потом сказал:

– Сегодня последний день телеграммы ношу. Вот эта последняя. Даже, видите, переоделся, побрился, когда узнал, что к вам зайду. В общем, перехожу на стройку. Пока сварщиком. Не знаю, выйдет ли?

– Выйдет, – ответил дедушка, – все правильно.

– Ну, я побежал, – вздохнул телеграммщик. И улыбнулся: – Зашел извиниться, товарищ генерал.

– Я для вас не генерал, – ответил дедушка.

– Нет, – сказал телеграммщик, – для меня-то вы как раз генерал.

Он протянул телеграмму, дедушка взял ее и пожал телеграммщику руку. Крепко встряхнул.

Дверь захлопнулась.

Дед прислонился к стенке. Откинул голову. Шепнул:

– Антошка, лекарство! Скорее!

Я примчался мгновенно. Молнией!

Долго ли, на кухню за водой, потом в нашу комнату, пятнадцать капель – и обратно.

Когда я капал лекарство, во дворе засигналил грузовик. Я выглянул в окно. Там стоял самосвал, полный маленьких березок и елей.

– Привезли! – крикнул я дедушке. – Саженцы привезли!

Он стоял в коридоре бледный, с испариной на лбу. Выпил лекарство. Глубоко, вздохнул. Проговорил:

– Дай лопату!

– Надо полежать! – ответил я.

Дед промолчал. Развернул телеграмму, посмотрел ее, протянул мне.

"Экспертиза не подтвердила простите великодушно Савченко".

– Вот видишь, – крикнул я обрадованно. – Все в порядке!

Я был рад. Бесконечно рад. Теперь-то уж конец дедушкиным мучениям. Я весело глядел на деда, он тоже улыбнулся, подмигнул мне, взял лопату и пошел во двор.

Машина быстро разгрузилась и ушла. Я стал переодеваться, чтобы помочь деду.

И тут кто-то отчаянно закричал на дворе:

– Антошка! Антошка!

Я выглянул в окно. Соседские мальчишки махали мне рукой и орали:

– Скорее! Скорее! Дедушка!

Сердце словно оборвалось. Я кинулся сломя голову по лестнице, громко выстрелил дверью.

– Где? – кричал я отчаянно. – Где?

Дедушка лежал, уткнувшись лицом во вскопанную землю. Одной рукой он сжимал тонкий стволик березки, а другой – лопату.

– Дедуля! – шептал я. – Ну вставай, дедуля!

Я перевернул его на спину.

И увидел открытые глаза.

– А-а-а-а-а!

Я слышу до сих пор собственный крик.

Он раздается вдруг среди ночи, я вскакиваю, мокрый от пота, шепчу:

– Дедушка! Дед!

Но никто не откликается.

И я плачу. Плачу навзрыд. Плачу до хрипа, до крика!

В комнату вбегает мама, гладит меня по плечам и говорит:

– Ну, Антошка! Антошка!

Она плачет сама.

Приходит папа.

Он обнимает нас изо всех сил, до боли и говорит срывающимся голосом:

– Ребята! Ребята, будьте мужчинами!

Нет, это невозможно!

Это выше сил!

Я не могу, не могу, понимаете!

Я не могу быть мужчиной!

В м е с т о э п и л о г а

НА КРУТОЙ ГОРЕ

Мы похоронили его на горе.

На самой вершине отвесной скалы, откуда видно далеко вокруг.

И плотина прямо под ногами.

И дальняя тайга, которая скоро исчезнет, а вместо нее будет море.

И еще тайга, которая никогда не исчезнет, а будет вечно шуметь, принося на вершину запах смолы и хвои.

Когда-то я был здесь, на этой вершине. Кешкин дед, Иннокентий Евлампиевич, взял отпуск, сделал деревянную колотушку, и мы отправились шишковать. А потом вышли сюда, и я поразился. Поразился красоте. Раздолью. Близости неба.

Дедушку похоронили там.

Взрывники заложили динамит, и эхо прокатилось над далекой тайгой.

Дедушка лежал спокойный, в парадном мундире. Только без орденов. Ордена горели на красных подушечках. И все горело вокруг. Пионерские галстуки нашего отряда. Наш отрядный флаг, опущенный к гробу. Красное знамя в руках Бориса Егорова. Горела медь горнов и солнце над головой.

Эх, солнце!

Опять как тогда. Меня еще не было, и папе исполнилось три года, когда началась война, нежданно-негаданно, и солнце не спряталось тогда за тучи, будто и его застали врасплох.

И сейчас!

Сейчас тоже врасплох! Оно не знало, конечно, что дедушка умрет, не знало, как и я, а то бы спряталось, опустило покрывало черных траурных туч.

Я стою возле гроба.

Я смотрю на деда.

Руки отяжелели, и голова тоже. Весь я пустой и каменный, не живу, не дышу, только вижу.

Вижу папу, стоящего на колене у гроба. Вижу маму в черной одежде. Она положила руку отцу на плечо. Будто на той фотографии. Анна Робертовна в черном платке. Гриша ее под руку держит.

Я слышу звук.

Странный плач.

Это плачут горны.

Они сверкают на солнце, трепещут алые вымпелы на каждом из них, но горны плачут.

Ту-ру-ру-ру-у-у!..

Ту-ру-ру-ру-у-у!..

И вдруг слышится еще что-то.

Я смотрю в сторону, на стройку, и все оборачиваются туда.

Я вижу белую плотину, а в котловане и дальше, на берегу, – множество машин. Множество самосвалов.

Они стоят. Это странно. Машины никогда не стоят на стройке.

Но тут они стоят как попало, замерли и... гудят!

Гудят все вместе, тягучим, торжественным голосом, и в него, будто в оркестре, вплетаются пронзительные голоса консольных кранов.

И там, в котловане, люди, похожие на муравьев, остановились, смотрят, подняв руки к платкам и козырькам, на высокую вершину, где стоим мы.

Меня зовут Антошка, вы знаете.

Меня назвали так в честь деда, и это значит, что дедушка всегда со мной.

Мой генерал всегда рядом.

Вот он смотрит на меня со стены. Сперва – молодой, глаза сверкают озорно. Потом – старый, вместе со мной, но и на этой фотографии глаза у него улыбаются.

Он же улыбался, когда пел тысячу раз:

Если смерти, то мгновенной,

Если раны – небольшой!

Эта песня вовсе не грустная. Она даже веселая. И правда – разве это плохо? Умереть, так сразу. А если ранят – пусть рана скорей заживет!

Дед со мной. Он рядом. Он так жил, что не может умереть. Никогда!

Я просыпаюсь по ночам и больше не плачу.

Я думаю с тоской только, что больше дедушка не скажет мне строго:

"Думай!"

Не попросит мягко:

"Пошепчемся!"

Не улыбнется ласково:

"Эх, Антоха!"

Я сдерживаюсь.

Я не плачу.

Я глотаю тугой комок, подкатившийся к горлу, и складываю стихи про дедушку.

Мой генерал! Мой генерал! – зову три раза,

Мой генерал! Ты только не молчи.

Ведь ты же знаешь, что без воинских приказов

Не могут бить тревогу трубачи...

Я придумываю эти стихи. А они не выходят.

Я тычусь головой в подушку и бью ее отчаянно кулаком.

Все равно я сочиню эти стихи. Все равно, дедушка, ты будешь живой.

Все равно! Все равно! Все равно!

1973 – 1974

Д Р А М А Т И Ч Е С К А Я П Е Д А Г О Г И К А

__________________________________________________

И М Е Н Е М Д О Б Р О Т Ы

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Человек владеет двумя взглядами. Один из них охватывает видимое, другой же – невидимое, и этот взор принято называть мысленным.

Для чего дан нам мысленный взор? Для того, чтобы осмыслить себя в системе временных координат. Для того, чтобы, оборачивая свой взгляд в прошлое и обращая его в будущее, поверять жизнь нынешнюю важнейшим: достойно ли продолжаем мы лучшие деяния минувшего во имя лучшего грядущего?

Мысленный взор человека в прошлое и будущее широк и многозначен. Он проникает во все сущее, и нет для него неодолимых стен. Есть, однако, одно непременное условие, наполняющее мысленный взор подлинной осмысленностью. Это условие – умение видеть невидимое. Только внимательно вглядываясь в окружающее, только пристально и честно рассматривая истины и вопросы нашей современности и непременно – думая, и обязательно – сражаясь, иначе говоря, вырабатывая свое отношение к реальной жизни, может человек сознавать прошлое и предугадывать будущее во всей их объективной значительности.

Я уже написал: мысленный взор человека в прошлое и будущее широк и многозначен. И все же, при всей этой широте, о чем печется ум людской раньше всего? О жизни доброй и праведной. О человеке – каким он был, каков он есть, каким он станет. И о том, конечно же, как воспитать хорошего, доброго, разумного гражданина будущих дней. Как воспитать сегодня человека завтрашней жизни.

Не правда ли, высокая эта мысль очень педагогична? В ней чаяния родителей о детях, в ней мечта борцов о лучшем будущем. Применительно к нашей жизни и нашему обществу мысль эта означает чрезвычайно конкретное и очень точное: коммунистическое воспитание личности.

Как понимал это Владимир Ильич Ленин? "Воспитание коммунистической молодежи, – сказал он на III съезде комсомола, – должно состоять не в том, что ей подносят всякие усладительные речи и правила о нравственности. Не в этом состоит воспитание". И уточнил: "В основе коммунистической нравственности лежит борьба за укрепление и завершение коммунизма. Вот в чем состоит и основа коммунистического воспитания, образования и учения. Вот в чем состоит ответ на вопрос, как надо учиться коммунизму". Укрепление же коммунизма, по ленинской терминологии, всегда было строительством. А построить столь социально масштабное явление, как коммунизм, Владимир Ильич считал возможным, лишь "умея превратить коммунизм из готовых заученных формул, советов, рецептов, предписаний, программ в то живое, что объединяет вашу (он говорил это, обращаясь к молодым. – А. Л.) непосредственную работу..."

Итак, два посыла. Мысленный взор в будущее, где мы видим совершенного человека грядущих времен, и реальный взгляд на сегодняшнюю жизнь, "непосредственную работу", говоря ленинскими словами. Сближение двух реальных понятий – явлений и представлений, точнее, приближение действительности к искомому идеалу и есть не что иное, как осуществление важного дела, достижение цели.

Увы, ни волевым, ни силовым напряжением недостигаемо это сближение. Процесс соединения реальности с мечтой – дело многосложное, долговременное. Оно требует усилий целого народа – многолетних, настойчивых, упорных усилий! И воспитание, педагогика в этой работе – на первых ролях.

Испанский классик Мигель де Унамуно заметил в одной своей книге:

"Всякий живой человек носит в себе семь добродетелей и семь противоположных им смертных грехов: он высокомерен и робок, обжорлив и воздержан, похотлив и целомудрен, завистлив и милосерден, скуп и щедр, ленив и прилежен, гневен и терпелив. И он может извлечь из себя самого равным образом тирана и раба, преступника и святого, Каина и Авеля".

В хлесткой этой формуле я решительно выступаю против одного – против того, что добродетельность и греховность из себя человек "извлекает" сам. Зло и добро из человека извлекают окружение, идеи, царствующие в государстве, где он живет. Зло и добро, греховность и добродетельность человеческую создает воспитание.

Когда мы говорим о воспитании – следует точно уяснить цель, какую оно преследует. Гитлер ведь тоже воспитывал свой гитлерюгенд, мальчишек с волчьими замашками, и виноваты в этом не волчата, а их воспитатель – его цель и методы.

Но минуем горестные страницы воспитания.

Обернемся к живому дню, к нашей жизни и нынешним детям. Впрочем, и к их родителям, вроде бы воспитанным уже, взрослым – к матерям и отцам, чей долг в том, чтобы на суде своей совести ответить за своих же детей.

Можно ли, впрочем, исходить из простого посыла: раз – родитель, раз взрослый, раз – воспитатель, то, значит, непременно все понимающий и прежде всего сам уже воспитанный?

Уверен, человек воспитывается всю жизнь – не зря же мировая литература столь убедительно и много раз справедливо показывала: даже у гробовой доски, в последний миг свой, человек что-то такое справедливое понял, может, даже самое высшее уяснил – прозрел истину.

Несовершенен человек, давным-давно доказана эта печаль.

Несовершенен, – и вот, поди ж ты, – несмотря на это вроде бы уж и выясненное не раз важное обстоятельство, никак смириться с приговором таким не желает, стремится к совершенству, стремится из всех своих сил. И в самом стремлении этом – одолеть неодоленное, добиться желанного, доказать недоказанное – великая заключена власть. Озаренные светлой этой мыслью, многие века бьются люди – над листом бумаги и над самим человеком, веруя в обратное, стремясь доказать – человек совершенен. Утверждает это и самая чистая, самая добрая, самая человечная из всех идей человечества идея социального равенства, идея коммунизма.

Труд педагога бесконечен и беспрерывен.

Нет, мы не можем признать пока, что каждая душа сверкает чистым золотом. Человек – конструкция непростая, и новые времена – как бы ни поспешала за ними мысль – несут нам новые усложнения. Это во-первых. Во-вторых, педагогика – повторяю слова героя своей повести "Благие намерения" – дисциплина неточная. Добавлю только: и точной быть и не может. Бесконечность – это, пожалуй, единственный термин точной математики, принимаемый воспитанием.

Бесконечность вариантов, рожденных бесконечностью человеческой души, человеческих характеров, создает ситуацию, когда работа воспитующего всякий раз становится неповторимой и хотя бы уже одним этим обстоятельством означается приметами мастерства. Как нет у настоящего чеканщика-мастера двух одинаковых работ, так и у настоящего педагога нет двух одинаковых воспитанников: и похожи, да не одинаковы.

И в-третьих, не то ли и есть главная особенность воспитания, что воспитатель чаще, чем кто иной, заходит в лабиринты человеческой бесконечности, забредает в тупики, бьется, чтобы выйти – или не выйти.

И худ тот педагог, кто стыдится своего невыхода из тупика. Педагогика – дело не только оптимистическое, но еще и пессимистическое. Педагогика и драматической может быть, точнее, должна фиксировать, понимать, анализировать ситуации не только приятственные, когда победил учитель, но и такие, когда оказался побежденным он – что делать, оказался, да, так бывает часто.

Самое дурное, что может быть на белом свете, – воспитатель, не признающий, не видящий, не желающий видеть своих ошибок. Учитель, который ни разу в жизни не сказал своим ученикам, их родителям, самому себе: "Извините, я ошибся". Или: "Я не сумел".

Дурная педагогика отвечает без запинки на все вопросы, у нее на все сложности жизни есть беззадумчивые ответы. Такая педагогика болеет за одно – за свой престиж. Ей наплевать на воспитуемого. Не от того ли срывается на крик учитель в классе? Стучит указкой по столу? Выходит из себя?

Впрочем, все мы – люди, и минутную слабость надо суметь понять. Надо в ней разобраться. Это тоже педагогика.

И все же, положа руку – не на сердце, это ближе и проще, – а на непослушную голову своего ученика, сына, дочери, которые суть ученики миллионов своих учителей – разумных и неразумных – собственных родителей, – так вот, положа руку на голову человека, за которого должен будешь ответить перед ним же самим, спросим себя: всегда ли и на все ли вопросы дает ответ воспитание?

Должны бы мы по чести сказать: нет, не всегда.

И тысячи новых ситуаций, которые в состоянии выдумать лишь самый неукротимый фантазер – сама жизнь, требуют тысяч новых решений. И не последней важности дело – собрание этих решений. А если их нет – собрание и изучение задач нерешенных.

Свод, разбор ошибок – с их тщательным описанием – для педагогики дело важное не менее, чем собрание безошибочных правил и рецептов. Не зря же педагогика – дисциплина неточная.

Итак, изучение ошибок. Размышления о том, что получилось в сравнении с тем, что могло бы или не могло получиться. Педагогика нетиповых, нестандартных решений, необычных судеб и неожиданных житейских поворотов.

Скорее нерешенное, чем ясное, скорее проблемное, нежели простое, и, главное, без всяких посягательств на завершенность – вот суть замысла этой книги.

Еще одно, на мой взгляд, немаловажное обстоятельство. Автор этого опыта – литератор, прозаик. Я и пользуюсь приемами прозы, а не науки. Совет – конкретный, утилитарный – тоже не цель этой книги, хотя чужой пример сам по себе и является поводом для размышлений человека, которому требуется совет. Педагогический совет через книгу, да еще чисто литературную, дело, по моему разумению, бессмысленное, вроде врачебной диагностики по телефону. Словом, если человеческие судьбы и их изломы можно означить хоть какими-то чертежами, то я предлагаю лишь сборник чертежей, вычерченных, впрочем, не мной, а жизнью.

А жизнь сложна и без устали предлагает нам все новые сложности. Растущий человек испытывает своей, часто неокрепшей душой множество влияний, – увы, не всегда положительных. Буржуазная идеология норовит посеять в наивную душу злаки неверия, сомнения, скептицизма. Плохо воспитанные дурно воспитывают – бесспорно и это правило, к печали нашей обильно подтверждаемое жизнью. А разве не ударяет по юным людям бессчетное множество разводов, когда душа невеликого и некрепкого пока человечка рвется надвое между любимой матерью и любимым отцом?

Страдание, боль, ошибка, неудача, стечение обстоятельств или чье-то грубое постороннее вмешательство – из горьких кирпичиков сложена эта книга. Как, впрочем, из любви и надежды, счастья и веры, преодоления и радости. Мой замысел состоял в той простой мысли, что приближение реальности к идеалам требует прежде всего освобождения от ошибок, размышления над ошибками, недопускания ошибок.

Я назвал эту книгу "Драматическая педагогика" потому, что искренне верю: трудное требует анализа – во благо растущего человека, во благо осветления его души, во имя того, чтобы ошибки не повторялись, пока касаются они такого хрупкого материала, как человек. Потому что убежден: педагогика – удел не только избранных высокомудрых ученых, а забота всякой матери, любого отца, каждого неравнодушного человека.

"Драматическая педагогика" – это очерки конфликтных ситуаций, которые предлагает нам жизнь. А от жизни никуда не деться. Не уйти. Прекрасный педагог Жан-Жак Руссо написал в своей книге "Эмиль, или О воспитании" такие слова: "Мы рождаемся слабыми – нам нужна помощь; мы рождаемся бессмысленными – нам нужен рассудок. Все, чего мы не имеем при рождении и без чего мы не можем обойтись, ставши взрослыми, дается нам воспитанием". Добавим к этому: и жизнью. И еще. Разбирая трудное, я, таким образом, голосую за светлые идеалы, идеалы коммунистические. К ним ведет тернистый путь воспитания.

Мысленный взгляд дан человеку для того, чтобы, выкорчевывая трудное в настоящем, приближать будущее. И это – светлый долг воспитателя.

П О Р О Г,

И Л И

П И С Ь М А О Т Р У Д Н О М В О З Р А С Т Е

ИНЕРЦИЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРВОЕ,

КОММЕНТИРУЮЩЕЕ ОДНО ВЫСКАЗЫВАНИЕ

Один мальчик, ставший, если можно так выразиться, "пациентом" социологов, написал на их вопрос о взаимоотношениях с родителями такие слова: "Главная беда с родителями в том, что они знали нас, когда мы были маленькими".

Мальчику исполнилось пятнадцать лет, но этими своими словами, я бы даже заметил – этим приговором, он поставил "диагноз" очень застарелой и типичной болезни – инерции родительских знаний о собственном ребенке.

Возьмем за точку отсчета рождение ребенка. За редкими, как правило, драматическими исключениями это всегда радость. Праздник, счастье! Это счастье бывает особенно очевидно во второй раз. Счастье первого ребенка ведь часто неосознанно – возникновение и появление нового существа естественно, ново: опыт каждой матери и каждого отца всегда индивидуален.

Но вот второй ребенок. Зрелее мысли о его появлении; ожидание его уже отчетливее, определеннее. И когда он появляется, родители неожиданно ощущают поразительный итог для себя. Они – вдруг, враз – становятся моложе ровно на возраст своего первого ребенка. Их собственная жизнь как бы делает обратный виток. Все словно бы повторяется в их судьбе...

Идет время, бегут годы. Младенец привлекает к себе массу родительской любви, внимания, времени – и искупать-то его надо, и за молоком сбегать, и поволноваться приходится, если чихнул. Мать склоняется над коляской, отец ведет за ручку в детский сад, бабушка покупает игрушку, дед несет авоськи, полные продуктов. Ребенок становится некой маленькой планетой, вокруг которой обращаются родители и родственники – его естественные спутники.

Но вот проходит время. Дитя обретает внешние приметы самостоятельности. Ему не нужны игрушки, по крайней мере те, что продают в магазинах. Его не нужно водить за ручку в детский сад. Оно не требует постоянного контакта – у него возникают свои интересы и свой круг общения.

Наконец дитя превращается в подростка – в личность, одной из главных черт которой становится стремление к праву на автономность. К праву на уважение и равенство.

Что и говорить, стремления эти порой выливаются в наивную, совершенно "детскую" форму. Выглядят, по разумению взрослых, как необоснованные притязания, дерзость, грубость.

Возникают конфликты. Настает трудный возраст. Между родителями и ребенком, между школой и отроком, между отроком этим и им же самим вчерашним ребенком или завтрашним взрослым – возникает порог, который и ему и окружающим следует преодолеть.

Кому первым?

Конечно, родителям.

Но тут-то и возникает та самая инерция. Сын или дочь – уже не ребенок, а знания близких о маленьком человеке закончились на эпохе детства.

Если вычертить векторы родительских усилий, направленных на подростка, и его реальной жизни, то сплошь и рядом окажется, что стрелки эти направлены в разные стороны. Взрослые все еще искренне убеждены, что их ребенок все тот же, каким он был в эпоху детского послушания, детской его близости к ним. И тем не менее они сделали все или почти все, чтобы сын или дочь оторвались от них.

Парадокс, но это факт: инерция старых знаний о собственном ребенке, стереотип, выработанный взрослыми в собственном сознании, стереотип, которому в поведении, в поступках, в словах должно следовать их дитя, становится тормозом во взаимоотношениях самых близких людей.

Стоит ли удивляться: "Главная беда с родителями в том, что они знали нас, когда мы были маленькими".

Родители не знают собственных детей...

ИСПОВЕДЬ

ПРЕДИСЛОВИЕ ВТОРОЕ, ОБЪЯСНЯЮЩЕЕ ЖАНР

Родители не знают собственных детей. Но родители, будем говорить прямо, важная часть общества. Если мы говорим о непонимании значительным числом родителей проблем собственных детей, по логике мы должны сказать об инерции знаний, о стереотипе "детскости" в отношениях к детям какой-то части общества.

А это уже серьезное дело.

Я бы сказал – проблема.

Когда возникает непонимание, которое можно было бы означить термином – интимное, семейное, оно, это непонимание, все равно, рано или поздно, так или иначе из явления домашнего превращается в общественное.

"Трудным" подростком, как правило, уже после родителей занимаются школа, соседи, нередко милиция, а то, глядишь, комиссия по делам несовершеннолетних, воспитатели исправительной колонии. И тянется, тянется хвост непонимания далеко в годы, во время и пространство, оставляя шрамы и рубцы в судьбе вчера таких милых обаяшек – мальчуганов и девчушек...

Но об этом речь позже. Здесь мне только хочется мотивировать жанр "писем". Мотивировать его приходится объективными обстоятельствами.

Вот в чем тут дело.

Писатель всегда лицо общественное. Даже, изымая из формулировки старый смысл, лицо духовное. Он исповедуется перед тысячами своих читателей. Неудивительно, что исповедуются и ему. Это, можно сказать, применимо к литературе в целом.

Однако у каждого литератора своя аудитория. И если своим пером, своими книгами он вклинивается в особую ситуацию, это вызывает реакцию, так сказать, заинтересованных сторон. Многие мои книги посвящены подросткам. Я пишу о взрослых и о детях в ту пору, когда векторы их взаимовосприятий могут расходиться – стрелки эти направлены в разные стороны.

Когда люди не понимают друг друга, часто они обращаются к третьему. К учителю в школе. К соседу по лестничной площадке. К другу. К фильму. К книге.

Ответная исповедь как бы запрограммирована уже самой темой моей прозы.

И вот что хочется мне заметить. Исповедоваться самому куда проще, чем исповедовать других. Чем выслушивать, а главное, давать советы.

Литература тем и литература, что ей дано право вольно обходиться со знаками препинания в конце своей работы.

Вместо твердой, но однозначной точки можно поставить многоточие, открывающее возможность для размышлений.

А исповедь живого человека, как правило, именно с многоточия и начинается, стремясь прийти к вполне определенной точке. Еще лучше – к восклицанию.

Но тем не менее есть обязанности.

Среди них – обязанность выслушивать исповеди. По возможности отвечать на них, то утешая, то соглашаясь, то возражая, а то и просто умолкая в скорби, в печали, в тревоге.

Я назвал жанр этих строк письмами, вкладывая в слово двоякий смысл. Изменив имена и адреса, я публикую здесь письма, адресованные мне, как обращение к третьему лицу в споре двоих, хотя часто одного из этих двоих и не видно. Я хотел бы, чтобы и сказанное в ответ не выглядело точкой – уж слишком тяжела ноша исповедника, не знающего во всей глубине истинности ситуации, ведь тут, как я говорил, только одна позиция, а она всегда субъективна...

Так что пусть "письма" как жанр будут просто письмами в ответ на письма.

Повторюсь для ясности: жанр определен не прихотью адресатов, а обусловлен спором...

ИСПОВЕДЬ ПЕРВАЯ. НАДЯ

Хочу рассказать о детстве, о моих взаимоотношениях со взрослыми. Думаю, это будет интересно. Хочу надеяться, что рассказ о моем детстве не только мое детство.

Пусть говорится об этом много, все-таки хочется, чтобы рассказы о чьих-то судьбах заставляли задумываться каждого.

Многие считают, что ласка нужна детям до какого-то определенного возраста, в период раннего детства, часто путая ласку с занеженностью. Я же считаю – ласка нужна и взрослому, вполне самостоятельному человеку, только нужно знать, в какой мере проявлять это чувство и как.

Если бы взрослые чаще вспоминали свое детство – чужие люди не были бы совсем чужими, научились лучше понимать друг друга. Когда кто-то вспоминает свое нелегкое детство, то на некоторое время даже самый жестокий человек, расчувствуясь, добреет.

Нынешним детям, говорят, легче жить. Они не знают голода, холода, побоев. Да, это так. Но в наш торопливый век бывает некогда приласкать своего ребенка, не говоря о чужих, выслушать, понять. Наверное, поэтому они и вырастают такими непохожими на своих родителей, самостоятельно оценивая окружающих. Рано взрослея, дети все равно нуждаются в ласке, но ласке чуткой, неназойливой, нерасслабляющей, не граничащей с жалостью.

Так вот, я за то, чтобы взрослые видели в чужом ребенке прежде всего человека, нуждающегося в их внимании.

В детстве я всегда завидовала тем детям, отцы которых играли с ними, водили гулять. Мне очень хотелось назвать кого-то папой, и я, оставаясь одна, на все лады произносила это недосягаемое, притягательное слово "папа". Отец у меня был, но никто из нас, четверых его детей, не называл его папой. Нет, он не бросал нас, он жил рядом. Мы видели его ежедневно. Но я не представляла его в роли моего отца, отца, которого я себе придумывала.

Мой отец представал передо мной веселым, умным, добрым, сильным и строгим, умеющим все на свете.

Однажды я шла с мамой по улице и засмотрелась на отца, который играл с дочкой, чуть младше меня. Он догонял ее, подбрасывал вверх, кружил, сажал на плечи, а она, заливаясь смехом, тянула его за уши, волосы, приговаривая: "Ну, папка, еще". И так вдруг остро захотелось, чтоб вот так же кто-то возился со мной, а я называла его папой.

Мама потянула меня за руку, но я не захотела уходить, ждала – этот чужой папа подойдет ко мне и будет играть. Мама потянула настойчивей, но я не сдвинулась с места. Когда она, высвободив руку, сказала рассердившись: "Стой одна. Я ухожу" – я села на землю и расплакалась. Девчонка, указывая на меня пальцем, спросила своего папу: "А почему она плачет?" Папа объяснил ей: "Это капризная девочка, она не слушается старших" – и поспешил увести дочь. А я заплакала еще горше оттого, что обманулись мои надежды, папа той девочки оказался только ее папой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю