Текст книги "Собрание сочинений (Том 4)"
Автор книги: Альберт Лиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
А память вынула из запаса еще один яркий лоскуток.
Мама, ее розовое с холода лицо, резко-зеленая, с серыми обшлагами и воротом кофточка, – мама пришла за мной, я что-то крепко заждался ее – и вот она протягивает мне маленькую мандаринку, завернутую в шуршащую, полупрозрачную бумажку с картинкой. От мандаринки вкусно пахнет праздником, ожиданием радости, и я прижимаюсь, обняв маму, втягиваю в себя аромат мандаринки – как славно, что она не просто так, а в особой бумажке – запах маминой нарядной кофточки, свежесть морозца, захваченного с улицы, и мне так сказочно хорошо, хорошо...
А еще я помню вот это пространство между этажами, раньше тут была раздевалка нашей группы, воспитательница наказала меня несправедливо – за что, не помню, а вот несправедливость осталась – и я сижу тут, на лавочке, слезы текут по щекам, и мне до страсти хочется умереть – пусть порадуется, несправедливая, моей несправедливой смерти.
И вот зал. Сохранилась фотография: я в военной форме, с красной звездой на шлеме, за спиной винтовка, а сам я на игрушечном коне – и вид у меня решительный. Год был предвоенный, а может, даже первый военный, его начало, до беды осталось всего несколько месяцев, в саду какой-то утренник, я только что декламировал стихи, где поминался враг, которого мы побьем, нарком Ворошилов, винтовка, и вот я, вышедший прямо из стихотворения, сижу на коричневом коне, а на меня, я это помню точно, с любовью взирает из-за спины фотографа дорогая бабушка. У фотографа большой аппарат с треногой, он обещает птичку, и я напряженно гляжу в стеклянное окошко, откуда вылетит обещанная птичка, а не тот воробей, которого мы схоронили под тополем...
Я иду по залу, который теперь кажется обыкновенной комнатой, я поднимаюсь по ступенькам, которые были когда-то так высоки, я прикасаюсь к низеньким, для детей, перилам, которые прежде были в самую пору, я улыбаюсь, перебирая лоскутки невозвратимого детства, и странным, таким простым и таким неясным образом перехожу из своего детства в детство нынешнее, в похожий, но другой дом.
Если бы не память, ничего особенного. Обыкновенный детсад. Малыши просыпаются: кончился тихий час. Махонькие кроватки, спросонья, огромные глаза, светлые, черные, серые головенки. И громкий голос медсестры:
– А вот это у нас отказник! Мишенька, привет!
Мишенька беспечально улыбается.
– А вот этого нам подкинули! Сережа, к чаю – конфеты!
Сережа смотрит задумчиво, вполне осознанно, и никакие конфеты его не волнуют.
– А вот этот у нас дурачок! – восклицает сестра, и я говорю ей:
– Тише, что вы!
– Ой, – машет она рукой. – Они ничего не понимают!
Я не согласен с ней, тороплюсь выйти из спальни. Мне неловко, что я участвую в таком разговоре. В ползунковой и в младшей группе, думаю я, будет полегче, там можно говорить все, сосунки и ползуны ничего не понимают действительно, а трехлетки – они понимают, все понимают, если не умом, так душой, они ждут, не сознавая этого, они чувствуют свою застылость и чувствуют, что где-то живет их радость, их волшебное оживление: в один прекрасный миг, как вот теперь, дверь распахнется, войдет незнакомый дядя или еще лучше незнакомая, но такая родная, долгожданная тетя, и все на свете перевернется, потому что...
Мороз продирает по коже, когда спросонья, еще не выбравшись как следует из дремы, чей-то тонкий голосок произносит взахлеб:
– Папа!
И нестройный хор повторяет, глядя на меня с наивной, доверчивой открытостью:
– Папа! Папа! Папа!
– Нет, это не папа, – вносит ясность сестра и выпроваживает меня из спальни.
Надежды напрасны – в малышовой группе легче не становится, когда видишь сморщенные, стариковские лица и попки новорожденных, которых, обгоняя друг друга, прибирают сестра и нянечка, сбившиеся с ног.
Нянечка – совсем юная, сестра – постарше, видать опытная, обходится с малышами споро, да только сколько же надо терпенья и сил, чтобы вдвоем два десятка карапузов обиходить, утешить, посадить в манеж... Из кроваток слышится рев и грай, в манеже тише.
Лежат, гулькают себе под нос, пускают слюнки, разглядывают потолок полдюжины совсем новеньких людей. Еще не ведают они ни о чем. Не ведают о себе, о судьбе своей.
А судьбы у них – у всех до единого, у целой сотни с лишком – уже драматические.
Потому что этот детсад совсем не детсад, а Дом ребенка.
Детский сад – он лишь внешне. Внутри же...
А нутро этого дома печали – в маленьком железном сейфике.
* * *
Иметь бы групповой портрет – но сделать его фотографу будет физически невозможно: рук не хватит, ни у фотографа, ни у остальных.
Главврач, врачи, старшие медсестры, нянечки, педагог, – если всех собрать вместе, да еще позвать на помощь специалистов, которые ходят дважды в год на освидетельствование детей, – психиатра, отоларинголога, дерматолога, хирурга, невропатолога, – если даже фотографа позвать, при условии, что тот заранее установит свой фотоаппарат, – и при этом старшие группы будут стоять на своих ногах, все равно рук не хватит, чтобы сняться всему Дому ребенка, в полном составе.
Если даже взрослым по два ребенка взять.
Рук тут не хватает в прямом, буквальном смысле слова, и групповой портрет возможен лишь в уме.
А портрет в уме, это ведь не собрание изображений, – собрание судеб...
Приступать к нему без провожатого – дело немыслимое и опасное. Так что я выбираю в поводыри – ее, мою героиню.
Почему именно ее, станет ясно несколько позже. Что касается ее служебного положения, то дело это ей в самую пору.
Она – педагог.
А зовут ее...
Ее имя очень просто, обыкновенно, я же, по размышлении, назову ее именем нереальным, чуточку шутливым и все же вполне серьезным, с отчеством, произведенным от имени не мужского, а женского, потому что добродетели, о которых идет речь, увы, женского рода.
Итак, назовем ее Вера Надеждовна. Фамилия образуется от имени Любовь.
Так что если вам необходима ее фамилия, возьмите это имя и образуйте фамилию, которая вам понравится больше.
И все же – не о ней вначале.
О ее деле.
Железный маленький сейфик хранит самодельные папочки, точнее картонные кармашки, размером чуть побольше свидетельства о рождении. На обороте этих свидетельств стоит милицейский штамп о прописке владельца документа в Доме ребенка. Штампик тиснут прямо на свидетельстве или на отдельной бумажке, приклеенной к нему.
Картонные кармашки тонки, а документы повторяемы: направление отдела здравоохранения, решения народных судов о лишении матери родительских прав, акты медицинского освидетельствования – каков малыш при поступлении в Дом ребенка.
Есть еще два рода документов, один – типовой, другой – произвольный.
Оба вызывают озноб.
Типовой, называется договором, привожу его целиком:
ДОГОВОР
Настоящий договор заключен, с одной стороны,
гр. __________________________________________________________
рожд. __________ место рождения ______________________________
проживающей __________________________________________________
с другой стороны, Дом ребенка горздравотдела.
Настоящий договор заключили о нижеследующем:
Гр. _____________________________________________________
передает своего ребенка на воспитание в Дом
ребенка. _____________________________________________________
Перед Домом ребенка я ОБЯЗУЮСЬ:
1. По истечении срока договора взять обратно своего
ребенка для дальнейшего воспитания.
2. Своевременно сообщать свое место нахождения, если оно
изменится.
3. Выполнять свои родительские обязанности, регулярно
навещать своего ребенка, оказывать содействие Дому ребенка в
воспитании моего ребенка.
Если я нарушу это обязательство, то, в соответствии со
ст. 101 Кодекса о браке и семье РСФСР, мой ребенок по решению
исполкома Советов народных депутатов может быть передан на
усыновление или удочерение другим гражданам без моего
согласия. Настоящий договор составлен
"_____" ____________________ 198 г.
В двух экземплярах по одному для каждой стороны.
Главный врач Дома ребенка
Сдавшая(ший) ребенка
Как видим, обязательств минимум. Жестче надо? Хотя бы взыскивать материальную помощь? Нет, государство этим минимумом своим демонстрирует человеколюбие, понимание женщины, матери-одиночки, которая попала в непредвиденную ситуацию, и год-два-три даются ей в виде отсрочки выполнения материнских обязанностей.
Вот студентка попала в тяжкое положение – семья далеко, малообеспеченная, стипешка скудная, учиться осталось два года, а в общежитие ребенка не возьмешь и в ясли не устроишь.
Были, были случаи – бегали чуть не каждый день, плакали над своим малышом, потом учение заканчивали и забирали ребят с поклоном, с благодарностью, с вечной памятью про тяжкое и все-таки благословенное начало, подмогу не очень радостного, но нужного дома.
Выходит, договор этот, минимум обязательств нужен в таких именно пределах – ведь рассчитан бланк на типовое благородство, а не на массовую подлость.
* * *
Вот еще один бланк, более жесткий и по названию, и по существу. Тут уже не "договор", но "акт", тут уже не договариваются, а фиксируют, да и происхождения документ этот милицейского.
Итак, заголовок: "Акт о доставлении подкинутого ребенка". Инспектор и двое понятых – имярек – составили акт о том, что в поезде No 194, вагон No 3, в 18.15 московского времени обнаружен мальчик, приметы которого таковы: смуглый, нос курносый, одет в ползунки махровые, капор белый в малиновый горошек, чепчик розовый, одеяло в розовую клетку, розовые цветные ползунки про запас.
Еще один документ, приложенный к акту. Ходатайство в горзагс. "Мы, нижеподписавшиеся – заведующий отделением городской больницы такой-то, ординатор такой-то, хирург такой-то, просим зарегистрировать мальчика семи месяцев, рождения 15 мая 1981 года, и присвоить ему фамилию, имя, отчество – Бурденко Иван Иванович. В больницу поступил тогда-то с линейного отдела милиции станции такой-то".
В выборе фамилии явно сказалось присутствие хирурга среди вынужденных ходатаев, что ж, честь ему и хвала, что подкидыш стал однофамильцем замечательного человека. Пусть хоть это будет пока что залогом его достойного будущего.
Знали бы, знали великие люди прошлого – давнего и близкого – мудрые ученые, талантливые писатели, героические полководцы, – сколько безвестных, покинутых ребятишек получили их славные имена и сколь прекрасно святое желание опечаленных взрослых, оказавшихся у истоков этих детских судеб, хотя бы именами обеспечить невинной, да уже опаленной бедой ребятне прекрасное, возвышенное родство.
Что в этом? Хрестоматийная ограниченность? Сентиментальная экзальтация? Неумение придумать ничего лучшего?
Я думаю, желание внушить мудрость, талантливость, героизм будущим людям, завтрашний день которых, по вере их нарекателей, в собственных руках тех, кто только начинает быть.
Высокое имя к высокому и обязывает – почему бы и не согласиться с этой благородной, доброжелательной версией?
* * *
И вот еще один документ в пример, уже без всякой формы, писаный произвольно, как бог на душу положит, смысл только один, одна коробящая суть.
"Я, Пошева Фаина Ивановна, 1956 года рождения, родившая ребенка женского пола, весом 2450, двадцатого июня 1982 года, отказываюсь от воспитания и любых прав на него. Я не замужем, материальные условия плохие. Ребенок у меня третий, двое уже сданы государству". И подпись. И дата: десять дней спустя после рождения.
Я видел это создание, этот орущий кулек – еще не человек, только лишь человеческий материал, оболочка, в которую надо вдохнуть душу, а вначале вдохнуть здоровье, сохранить жизнь.
Он плачет, этот "ребенок женского пола", – плачет не от беды, от самого факта присутствия в жизни, и нет ему никакого дела до того, что присутствие это его тут нежелательное для родившей его женщины.
* * *
К чему я стремлюсь? Чего я добиваюсь?
Я пишу для добрых людей. Для тех, кто печаль эту – не только мою поймет и разделит. И все же, все же, как писал Твардовский, отлично я понимаю, что прочтут написанное мною не одни лишь добрые люди. Прочтут и злые. Прочтут и зададут этот каверзный вопрос – для чего он пишет об этом? Чего добивается?
Может, стремится бросить тень на святое наше материнство? Поставить под вопрос его чистоту и здоровье? Лишить уверенности нас таким образом?
Отвечаю недоверчивым: успокойтесь!
Миллион благодарных слов сказано о материнстве, а все ведь мало. Да разве в благодарении лишь одном дело?
Мать – наш самый близкий и самый родной человек до гробовой доски ее ли, нашей ли, – от нее мы получаем и самоё жизнь, и всё, что за этим следует, – силу, любовь, уверенность в себе. Мать учит нас правилам людским, оживляет ум наш, вкладывает в уста наши доброе слово, а память осеняет своими беспрекословными наставлениями о самом дорогом и человечном, что было до нас.
Из тысячи стихов, написанных о матери и материнстве, нет ни одного, пожалуй, неискреннего, а мне вот все же очень нравятся эти негромкие строки Твардовского:
Ты робко его приподымешь:
Живи, начинай, ворошись.
Ты дашь ему лучшее имя
На всю его долгую жизнь
И, может быть, вот погоди-ка,
Услышишь когда-нибудь, мать,
Как с гордостью будет великой
То имя народ называть.
Но ты не взгрустнешь ли порою,
Увидев, что первенец твой
Любим не одною тобою
И нужен тебе не одной?
И жить ему где-то в столице,
Свой подвиг высокий творить.
Нет, будешь ты знать и гордиться
И будешь тогда говорить:
А я его, мальчика, мыла,
А я иной раз не спала,
А я его грудью кормила,
И я ему имя дала.
Перечитайте последнее четверостишие еще раз. У какой ожесточившейся души не вызовет оно теплой волны, подкатившей к горлу? Высокие слова имеют шанс остаться холодными, простые же, как эти, всегда теплы.
Поэт, как известно, и самое отвлеченное через себя пропускает, а тут – о матери. И не хочешь, а знаешь, веришь: слова эти простые складывая, Твардовский свою мать видел.
Так что не злого человека хочу я видеть перед собой, а доброго, понимающего, принимающего чужую беду. Вот и вижу я глаза матери великого поэта, которая могла и должна была сказать именно так, как записал ее сын, и к ней обращаясь, спрашиваю:
Как сердце материнское может ожесточиться до такой меры, чтобы от ребенка своего отказаться?
Или вовсе не материнское оно, ведь бывает же, что женщина и мать понятия не совпадающие?
Эгоистка обыкновенная?
Ведь как бы ни трудно жилось, вот этой, например, Пошевой Фаине Ивановне, 1956 года рождения, – а допустить это можно, – не трудней же ей приходится, чем многим тысячам, живущим от нее неподалеку и нелегко, а вот ведь не бросающим своих детей?
А вдруг материнство, святая эта ипостась, тоже способно вырождаться? Нет, не вообще, не везде и сразу, а в отдельных женщинах, в отдельном роде, семействе?
Трудно вообразить себе обыкновенную женщину, которая бы написала вот такую расписку и потом, всю жизнь свою оставшуюся, не каялась бы, не терзала себя. Значит, женщина эта – не обыкновенная, выродок, чудовище, поганка без корней?
Отвечу на собственные вопросы.
Печальная эта истина, трудно с ней смириться, трудно принять, но истина потому и зовется истиной, что она правдива. Так вот – существует печальная истина, по которой и святые начала могут угасать, умирать, вырождаться.
Выяснить причины угасания, умирания и вырождения – дело не очень приятное, но нужное, важное.
Видеть красивое – всегда приятно.
Видеть ничтожное – больно. Оно слепит, оно вызывает отвращение. Любоваться ничтожным немыслимо, но препарировать его необходимо, иначе оно будет процветать. Ничтожное подобно опухоли – выяснив причины ее возникновения, опухоль надо лечить, а если нужно, оперировать. Так и тут.
Горько говорить о материнстве ничтожном, несостоявшемся, поруганном.
Но суждение о поруганном материнстве вовсе не означает неуважения к материнству истинному, прекрасному, достойному.
Стоит ли говорить вообще на эту тяжкую тему? – могут спросить меня. Ведь поруганное материнство составляет доли процента и не способно составить серьезной проблемы.
Согласиться бы с радостью, да не выходит. Безответственное рождение, безответственное материнство похожи на выстрел шрапнелью: оно поражает сразу многих.
Даже нерожденных.
* * *
Вера Надеждовна:
– Вот сколько думаю, сколько бьюсь, а никак понять не могу, никак не найду ответа: жизнь наша все лучше и лучше становится, спокойнее материально, если только хочешь, конечно, стремишься, каждый может себя обеспечить, если же говорить о помощи – обратись только, разве кто откажет, завод ли, колхоз, любое учреждение, – но вот никак не убывает, нет, никак меньше их не становится, наших ребятишек, без вины виноватых.
* * *
Кто же они, виноватые? Какие они?
Она вспоминает свое начало, полтора десятка лет тому назад. В моде тогда были плащи болонья, мало кто их имел, и вот приходит из роддома вместе с ребенком такая эффектная мамочка – в болонье, на модных каблуках-шпильках, вся из себя элегантная, приносит младенца, чтобы соблюсти последние формальности, поставить подпись под отказом, сходить с патронажной сестрой к нотариусу.
Пока дамочка ждала, женщины о своем говорили.
Вера Надеждовна сказала, между прочим, что вот, мол, они с мужем получили двухкомнатную квартиру, одна дочка у них есть, неплохо бы и о сыне подумать – так, обычный женский разговор, не больше, не меньше, – но кто же квартире не радуется, кто не связывает с ней своих намерений.
И вот эта эффектная дамочка в модной болонье и на шпильках вдруг гордо так говорит:
– А у меня трехкомнатная квартира!
Разговор как осекло, все замолчали, хотя на языке вопрос вертелся: "И что же единственного своего ребенка сдаешь?" Знали уже по бумагам ребенок единственный, первый.
Сходила дамочка к нотариусу, поставил точку в судьбе собственного ребенка, стала прощаться – не с ним, а с сотрудницами, – Вера Надеждовна ей и говорит:
– Покормите хоть последний раз грудью дитя-то собственное!
Та не смутилась ни чуточки, воскликнула:
– Что вы! Я его и в роддоме-то не кормила.
Кивнула, прикрыла за собой дверь и навек исчезла.
Вариант первый: приехала, беременная, из Читы к сестре, пожила тут несколько месяцев, родила ребенка, отказалась от него, махнула хвостом, заметая следы, и вернулась назад, в свой город. Вариант эгоистки, потерявшей совесть.
– Замела следы? – сомневаюсь я. Ребенка, это был мальчик, усыновили добрые люди, а в таких случаях, по законодательству, матери, если она даже очень захочет, о ребенке ничего не узнать. При таком раскладе, выходит, скрыть материнство куда легче, чем скрыть отцовство...
Впрочем, речь сейчас не об этом. Речь о природе – если это природа! такого материнства. Вопросы рождаются прямые, но закономерные: материнство ли это вообще? Почему надо надеяться лишь на суд совести в таких ситуациях? Отчего женщина, подобная моднице на шпильках, освобождена от всякой моральной и материальной ответственности? Возможна ли вообще ответственность?
И еще: какова мораль этой женщины? До каких степеней изолгалась она перед близкими – ведь есть же и близкие у нее? Кто ее учителя? А мать, чему научила она? Или в личной судьбе образовался излом такой драматической силы, что пришлось избавиться от сына? Это, впрочем, звучит смешно, ибо с точки зрения нормальной психологии изломом таким, вызывающим понимание, может служить лишь собственная смерть или неизлечимая болезнь при родственной пустоте вокруг.
Об этом речи, выходит, нет.
Речь идет о постыдстве, о казни материнства, женщиной, способной рожать.
* * *
Вариант первый предполагает человеческую подлость, в данном случае сугубо женскую подлость – и больше ничего.
Никаких оправданий нет и быть не может.
Налицо признаки благополучия – материального, имеется в виду, умысла, осквернения материнства, боязнь за собственную судьбу, точнее – за собственную шкуру.
Подлее этого трудно придумать.
Вариант второй имеет, так сказать, привходящие обстоятельства.
Нельзя сказать, чтобы обстоятельства эти вызывали сочувствие, приязнь, скидку, – ни в коем случае. Современное законодательство признает их отягчающими обстоятельствами, и это вполне справедливо.
Однако они есть, и это очевидно.
Что за обстоятельства?
Беспутная, порой развратная жизнь и пьянство.
Сразу сделаю необходимую и важную, на мой взгляд, оговорку. О пьянстве много говорят, много пишут. Ясное дело, прежде всего беспокоят прогулы – как следствие пьянства, плохая, некачественная работа, дисквалификация людей: что может доброго сделать человек с трясущимися руками и мутным взглядом? Пьяному, гласит народная мудрость, море по колено, ему все легко: от оскорбления, мордобоя до воровства, до домашнего террора, до нарушения самой святой истины.
И все же, как ни крути, все это первичные, лежащие на поверхности итоги пьянства. О следствиях – самых страшных, человеческих следствиях тяжкого этого зла – говорим мы неохотно, как правило, не углубляясь далее разрушенных семей.
А следствие его куда глубже! Уходит в пространство и время злобная сила водки, необратимо ломая судьбы и жизнь.
Так вот, вариант второй – это мать, лишенная судом, а значит, государством родительских прав, и в ста случаях из ста мать эта – пьющая.
Та, первая, в модной когда-то болонье, растоптала материнство умышленно; другая, расхристанная, неопрятная, с синяком под глазом, с трясущимися руками, несвязной речью, тусклым, не вполне осознанным взглядом, тоже растоптала материнство, правда, вроде бы неумышленно: водка погубила.
Однако есть ли разница? В чем она? Ведь разницу нужно судить по результату. А он одинаков.
А если говорить про результат отдаленный, то и в лучшем случае подчеркнем эти слова: в лучшем случае, они много значат – мука станет трехсторонней, мучиться будет не только пьянчужка-мать, не только несчастная родня и окружение, но и подросший ребенок – мучиться сознанием неполноценности собственной матери, ее никчемной, исковерканной жизнью со всеми ее, рикошетом попадающими, бедами. Повторим: в лучшем случае.
На этот лучший случай сильно надеется государство, сильно, ничего не скажешь. Самый главный признак человечности, на мой взгляд, признак истинного гуманизма состоит в том, чтобы человеку, который споткнулся, дать шанс, дать попытку выпрямиться, починить свою жизнь, исправить ее, улучшить.
В ситуации, когда речь идет о материнстве, есть что сравнить.
Родительских прав человека лишает суд по всем, понятно, правилам строгого правосудия: судья, народные заседатели, прокурор, адвокат, свидетели – уйма народу выясняют все подробности дела, чтобы вынести заключительный вердикт. И он, этот приговор, справедлив всесторонним, доскональным, привередливым, если хотите, выяснением всех, самых мельчайших обстоятельств. Словом, материнства лишает общество, и, пожалуй, лишь в кричащих случаях, когда без этого обойтись невозможно.
При этом: возбуждает дело, как правило, общественность, милиция, школа – судьба ребенка у всех на виду и всех беспокоит.
При этом: стоит родителям, читай – матери, исправиться, бросить пьянку, заняться воспитанием, хотя бы элементарным, приняться за работу, и наше общество дает ей шанс пересмотреть дело, вернуть назад утраченные права.
При этом: даже лишенной родительских прав однажды, затем эти права восстановившей и вновь потерявшей их женщине снова дается этот спасительный для нее – как для человека и как для матери – шанс: попробуй еще. И еще, и еще. Человеку верят до последнего. Если хотите, до самого последнего.
При этом: закон щадит самое святое родительское право человека, совершившего даже высшее по тяжести деяние.
При этом: мать, лишенная родительских прав, не лишена возможности видеть своих детей, говорить с ними. И хотя, по правде сказать, далеко не всегда это общение приносит пользу ребенку, в возможности видеть своих детей тоже много по-человечески понятного.
Это все – закон, гуманный закон, его самоответственность, его человечность, его стремление дать человеку шанс.
И – при этом! – мать лишает сама себя всех своих прав и обязанностей – раз и навсегда лишает! – без всякого суда, без прокурора, без свидетелей и заседателей, без общественности и адвоката, подписывая своей рукой заявление об отказе от ребенка.
Единственный, кто требуется, и то лишь для соблюдения протокола, утверждения факта, – нотариус.
Общество лишает материнства, давая бесконечное множество шансов, мать вправе лишить себя всех своих прав – раз и навсегда – единственным своим решением: факт в пользу доброты общественного решения, против жестокости решения добровольного.
Но это лишь одна сторона дела.
* * *
Вера Надеждовна:
– Я всегда поражаюсь! Они не знают? Сейчас все всё знают! Не могут совладать с собой? Трудно поверить. Эти женщины жалеют себя, вот что. Рожать хорошо, вот что они выучили, единственное, что выучили. Получают декретный отпуск, понятное дело, оплаченный. Возможность жить праздно, опять же пить. Знают, что при родах организм обновляется, некоторые хорошо переносят беременность. Словом, жалеют себя, не думая о ребенке – о том, каким он будет.
* * *
Каким он будет – самое трагическое место в этой нелегкой проблеме. Пьющая женщина, как правило, рожает ребенка от пьющего и пьяного отца. Сама к тому же во хмелю.
Кто рождается?
Олигофрены. Дети с врожденными умственными недостатками. Дурачки.
Но даже если это обнесет, дай бог, что будет там, в будущем, когда, отнятые государством у пьянствующих матерей, их дети станут взрослыми? Что станет с их детьми? С детьми их детей?
Безответственность бывает разной. Есть безответственность, наказуемая самыми строгими статьями закона, – безответственность, ведущая к преступлению, безответственность, за которую лишают свободы.
Но нет безответственности страшнее, чем бездумность женщины, называющей себя матерью в пьяном, угарном чаду и в пьяном, угарном чаду избирающей это безмерно ответственное назначение.
Она не прихоть свою исполняет, не желание, нет.
Она стреляет из бесчеловечного дальнобойного орудия – стреляет в будущее и, кто знает, может, даже в вечность, чтобы и по вечности этой бродили страшные, трясущие головой, с вылезшими, бессмысленными глазами, тупыми, тяжелыми подбородками и узкими лбами ее выродившиеся прапраправнуки...
Залп этот долог, протяжен, веерообразен: вливаясь в другие, не зараженные водкой, крови, он коверкает судьбы ни в чем не повинных, никакой беды не ждущих людей.
Это не слова, не лозунги, не способ устрашения слабонервных.
Десять-пятнадцать процентов детей из Дома ребенка, где работает моя Вера Надеждовна, увозят потом в специальные детские дома для умственно отсталых.
А какие тяжелые остальные ребятишки!
Вера Надеждовна обучает медицинский персонал и нянечек, как работать с малышней – как учить их гулить, ползать, лепетать, дальше – ходить и говорить. Потом она проверяет состояние детей, уровень их, если хотите, подготовленности, уровень развития. Хоть она и не врач, а лишь педагог врачи констатируют это само собой, в особых, на каждого ребенка, делах, не заметить отставание развития невозможно: в шесть месяцев дети лежат пластом, хотя при нормальном развитии в семь-восемь должны уже сидеть. В три года, к "окончанию" Дома ребенка, многие из них не способны даже произнести связное предложение.
* * *
Вера Надеждовна!
– Обездоленность наших детей в том, что нет над ними материнских рук.
* * *
Нет и не может быть запретных тем, когда думаешь о счастье ребенка, о счастье будущего человека, о его здоровье – физическом и духовном. И потому я вынужден сказать еще об одном, чем сыт по горло любой Дом ребенка. Это – плоды неграмотности, непросвещенности.
Речь идет о нежелательной беременности, но тут – медицинский, а потом неточный термин применительно к тому явлению, чьи результаты хлебает Дом ребенка. Слово "нежелательная" в медицинском термине имеет вполне точное наклонение: здоровье женщины, ее организм не всегда готов исполнить материнские обязанности, потому такой и термин. У нас же речь идет о нежеланной, точнее еще – нежелаемой беременности. Когда вместо того, чтобы обратиться к врачу, получить грамотный совет, а затем принять решение, женщина, как правило молодая, слушает безграмотные советы подружек да старушек, глотает неведомые таблетки, глушит ребенка в себе самой да так по неграмотности и глупости, взятым вместе, – и рожает его, оглушенного, отравленного, искалеченного.
О самом печальном я умолчу, это в ведомстве не таких уж частых, хотя и вовсе не редких медицинских учреждений, где люди – врачи, медсестры и нянечки – жизни свои кладут во имя травленых и калеченых детей. Разговор о тех, кого обносит самая тяжелая участь – лишь "осколками" задевает.
Вот история лишь одного, по имени Рома, Роман, значит: подчеркну типичного из типичных.
Начало: родился недоношенным, двадцати семи недель вместо сорока, вес всего 1700 граммов, длина – 38 сантиметров. Все это означало, что уход ему требуется особый, питание – специальное, медицинские меры экстраординарные. И первое, самое главное – материнское молоко, материнская забота и ласка.
А он с рождения на искусственном вскармливании. В Дом ребенка поступил трех месяцев, по "договору".
Как же тяжек этот односторонний договор для тех, кто должен был заменить Роме мать, сколько же бескорыстия, самоотверженности, желания помочь в этом листке бумаги, коли говорить об обязательствах государства и все тех же женщин из Дома, которые государство представляют собственными руками!..
Записи о Роме перед "выпуском".
Начал переворачиваться в восемь месяцев, голову держать – в девять, сидеть – в год, стоять возле барьера в год и три месяца, ходить – в год и восемь месяцев, говорить первые легкие слова – в два года. И все это результат материнского отсутствия, той самой печально нежеланной беременности.
Раннее детство – залог развития, а отсюда залог бодрости и вялости, радостного, осознанного – или тусклого, приходящего как бы сквозь стену, миропонимания. Если быть строгим и предельно честным, там, в эти первые годы жизни, закладывается или полноценное, или неполноценное, болезненное, а значит, ущербное развитие.
Вот конкретный вывод из трехлетнего Роминого жизнеописания: в результате нежелаемой беременности, маминых неуклюжих попыток избавиться от него и преждевременного рождения – слабость, предрасположенность к простудам, целый реестр перенесенных к трем годам болезней: энцефалопатия смешанного генеза, синдром вялости, амфалит, двухсторонняя пневмония, железодефицитная анемия, трахеобронхит и уж, конечно же, ОРЗ.
Не надо сильной медицинской образованности, чтобы понять, сколько бед пришлось вынести малышу. Я видел его. Милая мордашка, с чуть притупленной для подобного возраста живостью. Врачи, сестры, нянечки подтянули его и, представьте, подготовили, чтобы вернуть – согласно условиям договора маме. Если можно так назвать ее, конечно.