Текст книги "Собрание сочинений (Том 4)"
Автор книги: Альберт Лиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
Всю жизнь после смены Клава посвящала Ленечке. В зависимости от того, когда она освобождалась, шла к школе, чтобы после продленки проводить его домой. С пустыми руками она никогда не появлялась, тратила на Ленечку почти весь свой скудный заработок, оставляя на себя лишь самую малость, приносила ему то пару апельсинов, то шоколадку, то бутерброд с икрой, купленный на вокзале. Покупала Клава и одежду – рубашечку, свитерок, новые ботинки, подкопив, принесла нарядное пальтецо.
Часто задерживаясь в комнате продленного дня, Клава проверяла, как Леня сделал уроки, стараясь быть помягче, даже когда ей не нравилась его работа.
Леня, бывало, и переделывал задания по ее просьбе, никогда, конечно, при этом не выказывая радости – какая уж тут радость?
Если Клавина смена заканчивалась в другие часы и она не успевала прийти к школе, караулила Леню во дворе дома. Сперва они просто гуляли, потом Клава купила сыну велосипед, и он делал круги возле нее; она шла, а он кружил вокруг матери, как птенец, который учится летать.
Как воспринимали все это Павел и его мать?
Делали вид, будто протестуют, – вот именно, делали вид.
Клава заносила Лене велосипед на третий этаж, звонила, сама спускалась вниз на один лестничный марш. Павел или его мать открывали дверь, но никогда не глядели на Клаву, хотя, конечно, же, не видеть ее не могли, и, как правило принимались ругать Ленечку за то, что тот будто бы опять где-то прогулял и задержался. Можно подумать, дома Леню ждут важные дела и серьезные интересы.
Позвонив еще раз по телефону Павлу, Клава получила нахлобучку, напоминание про уговор – встретились раз, и хватит, – предложение подавать в суд, если она не согласна.
– Почему же, – наскакивал Павел, – почему не подаешь в суд? Ведь уверена – не отдадут. Ну и не мешайся!
Но она мешалась, не понимая все же, почему на словах возражая, на деле Павел и его мать всерьез не мешают ей видеться с сыном?
Понимание пришло позже. Во-первых, что ни говори, хоть какая-то, но помощь. Во-вторых... Неужели уже тогда они всерьез рассчитывали на это?
Словом, Клава заняла полулегальное положение в жизни сына: она встречалась с Ленечкой, но не имела на него прав.
По ночам она плакала, тетя Паша утешала ее как могла, советовала подать в суд. Но сама мысль о суде вызывала в Клаве озноб. Идти в то же здание, где слушали ее дело, требовать справедливости, может, даже говорить с теми же людьми, что всего два с небольшим года ее же и допрашивали, ее судили, ей выносили приговор, от которого никуда не денешься, не уйдешь до гробовой доски, до смертного часа.
Она содрогалась, а тете Паше отвечала так:
– Надо хотя бы год отработать, получить хорошую характеристику иначе кто же мне его отдаст? Кто поверит?
Порой, бессонными ночами, Клава думала о том, что лучше бы ей умереть – да, лучше для Лени. Он и так был готов к ее смерти, – а тюрьма родной матери, намного ли это лучше смерти? – может, он бы и всплакнул, но, верней всего, обошлось и без этого, она бесследно канула бы из жизни мальчика, он плохо помнил ее, с годами – забыл бы вовсе, и она не рвала бы его слабенькое сердце между матерью, вышедшей из тюрьмы, а значит, запятнанной навеки, и благополучным, чистым отцом.
"Зачем я появилась? – думала Клава. – Зачем я здесь? И нужна ли я Лене?"
На этот вопрос ответить определенно и уверенно она не могла и снова кляла себя за собственный эгоизм. Нужна ли она Лене, Клава ответить не могла, но то, что Леня нужен ей, – знала совершенно точно. Без Лени ее жизнь чудовищно бессмысленна.
Начать жизнь снова? Уехать в другой город, найти доброго человека, выйти замуж, родить другого ребенка, забыв Леню, – этой возможности никто не отнимал у нее. Верно, не отнимал, но ведь совесть есть...
Ей не хватило совести там, в мире благополучия и сытости, – да, да, надо называть вещи своими именами, но здесь ей достанет и совести, и чести, и материнства. Если уходить, то – совсем. А жить, зная, что у тебя есть ребенок, отнятый у тебя по твоей же вине, может только зверь, но не человек.
Накануне дня рождения Ленечки – он родился в конце октября – Клава решила отметить это событие. Накануне, потому что, полагала она, в день рождения отец сам устроит какое-то торжество.
Тетя Паша испекла пирог с грибами, Клава раздобыла пастилы, зефиру, попросила у вокзальной буфетчицы бутербродов с деликатесами, взяла торт.
Раздумывая над тем, что же подарить Ленечке, она забрела на рынок и, пройдя ряды с продуктами, неожиданно оказалась в густой толпе странных людей. Впрочем, странными были только продавцы, покупатели, как все покупатели, говорили громко, открыто, – только вот отвечали им тихо да и товар был не у всех продавцов.
Один парень, услышала Клава, предлагал кофточки. Она заинтересовалась, придвинулась ближе. Продавец называл размер, объяснял приметы высокого качества, потом назвал цену – совершенно дикую. Клава спросила:
– А посмотреть можно?
Парень огляделся вокруг, по каким-то приметам понял, что все в порядке, мигнул напарнику. Подошел еще один, толстый, раскрыл портфель, набитый кофточками самых разных расцветок.
Клаву зазнобило. Вот он, дефицит.
Она сдерживала себя, заставляла уйти из этой толпы. Ей пришло в голову, что ее могут тут увидеть бывшие знакомые и сочтут за полную спекулянтку, опустившуюся после тюрьмы. Но она заставила себя методично обойти тайный рынок. Торговали джинсами – продавец натянул образец на себя, не поймаешь, а его подмастерье стоит с сумкой возле забора, покуривает, разговаривает еще с одним. Кожаную куртку – новую, прямо с торговой биркой, надел совсем пацаненок. В случае опасности он сунет бирку в карман, и вся недолга. Не придерешься.
Клава будто споткнулась: продаются маленькие джинсики, кордовые, последняя мода, и прямо на Ленечку. Купить?
Она отвернулась, чуть не бегом побежала от толпы.
Клава подумала, что она плывет по реке, и вот подплыла к знакомой уже воронке. Рванулась в сторону, ушла.
В подарок Ленечке купила на рынке цветастую шкатулку – яркую, расписную, радующую глаз. От такой коробочки – одна радость и улыбка.
Когда пир только начался, – пирог с розовой корочкой, чайник под смешной, в очках, бабой, которая ему остыть не дает, варенье в розетках разного вкуса, торт, в котором горят девять свечек, как в кино. – Клава развернула свой сверток, протянула, улыбаясь, Ленечке. Он принял, улыбнулся в ответ и вдруг, все так же светло улыбаясь, хлестнул Клаву:
– Лучше бы ты мне джинсы подарила!
Тетя Паша ничего не понимала, кивала головой, радуясь наивной прямоте ребенка, а Клава прикрыла глаза козырьком ладони, спрятала взгляд, молчала. Только что цвела, сияла и вдруг замолкла. Леня потянул ее за руку:
– Мам! Мам! Ты чо!
* * *
В этот вечер Клаву хлестанул и Павел. Когда она привела Ленечку домой темными, но не поздними осенними сумерками, отец расхаживал перед подъездом. В плаще и шляпе – фигура его выражала угрюмость и злобу. Увидев Клаву с Ленечкой, он двинулся угрожающе навстречу, вырвал Ленину руку из руки матери.
– Я же тебе сказал, чтобы ты не появлялась! – крикнул он. – Хочешь, чтобы заявил, куда следует? Чтобы тебя спровадили, откуда пришла? Надо же! Ворует ребенка, когда захочет и как захочет!
Мимо прошли две соседки, но Павел пара не сбросил, напротив, сильнее поддал. Голос его звенел:
– В школе я уже скандал учинил. Там тебе ребенка больше не отдадут.
Он схватил Леню за руку, держал его, точно вещь, не обращая на него никакого внимания. Но Леня ничего не сказал.
Потом бывший муж повернулся, двинулся вместе с сыном к двери.
Клава плакала, а Леня растерянно оглядывался на нее.
И вдруг она сорвалась с места. Кинулась к двери, наперерез. Закрыла собою проход.
– Слушай, ты! – крикнула она, чувствуя, как в ней просыпается прежняя Клавдия, всемогущая, уверенная в себе, – нет, нет, не начальница базы, а просто молодая, сильная, умная баба.
– Слушай, ты! – повторила она, вскипая все больше. – А не ты ли лежал на диване перед телевизором и требовал: давай цветной! Не ты ли любил сладко пожрать и попить – за чей это счет? Не ты ли ворчал, когда от тебя требовалась малейшая забота о доме, о ребенке, о семье? И ты, выходит, чистенький! Моралист! Ты не разделяешь со мной моей ответственности? Да! Конечно! Ты только жрал! Ты только потреблял! Радовался! А теперь уверен, что имеешь права на ребенка? Почему?
Павел отшагнул назад от Клавы, смотрел на нее, пораженный, округлив глаза, приоткрыв рот, даже, кажется, испугавшись.
– Почему? – крикнула Клава в приступе ярости, подступая к нему на шаг. – Почему? – закричала она отчаянно и вновь придвинулась на шаг. Он отступал. – Почему?
Наконец эта безвольная тряпка, этот Павел собрался с силами, взял себя в руки.
– Почему? – крикнул он бессмысленно. И ответил с не очень большим смыслом: – Потому!
* * *
Борьба продолжалась.
Теперь она обретала чувства. Павел вызывал в Клаве ненависть.
Клава в Павле – страх. Прикрытый, припудренный липовой правдой, но страх.
Иногда Клаве казалось, что он готов отдать ребенка, – легко ли мужчине воспитывать сына, когда он еще собственную судьбу надеется устроить, – и лишь его мать противится этому. Мать и чувство непричастности к нечистому прошлому Клавы.
Тетя Паша поддерживала Клаву, говорила, да, кто оправдывает, худое оно худое и есть, за грех человеку всю жизнь душой-то раскаиваться, потому он и человек. Но ведь закон тоже не разотрешь. И коли по закону свое отбыла, отстрадала, значит, должно же милосердие голос подать, в конце-то концов. Каяться всю жизнь – это да, но наказанной быть до смертного часа, разве это справедливо?
Наказывают закон и совесть, говорила тетя Паша, совесть навсегда, а закон – на время.
На время!
И отправляя письмо, готовясь отстаивать материнские права, Клава начинала мыслить практично и в свою пользу.
Из письма:
"Когда я встречаю сына после школы, то приношу ему еду или те лакомства, фрукты, какие он любит. Принесла пирожки, говорю: "Сынок, придешь домой, попей чай с пирожками". И вот недавно он мне так зло ответил: "А где этот чай?" И я поняла, что если дома нет бабки, ребенок остается голодным или ест всухомятку. Это при живой матери?"
Еще из письма:
"Мой сын, как все дети, лишенные элементарного внимания со стороны родителей и чувствующие давление на их психику со стороны одного из них, очень замкнутый, тихий, занятия для себя находит сам, он любит сидеть в уголочке, чтобы никому не мешал, и все что-то плетет из проволоки или возится с велосипедом. Ему необходимо посещать какую-нибудь спортивную секцию, так как у него развивается искривление позвоночника и сутулость. Но, как видно, отца это мало беспокоит".
Опять из письма:
"Я как мать знаю все нюансы детского сердца моего сына. У нас взаимопонимание обоюдное. Мы обходим теперь вопрос о встречах. Сын звонит и сам напоминает мне: "Сегодня я буду кататься на велосипеде". Или: "Сегодня, в три, я иду в библиотеку". Я иду к нему, и мы вместе бродим по улицам. Иногда просто молчим, ни о чем не говорим, но я понимаю, что творится в сердце сына. Я ужасно измучена, как и мой сын, этими встречами украдкой. На сколько хватит нас с ним? Не могу ответить. А как жить? Как жить дальше? Ответа не нахожу".
* * *
В этой истории есть еще один пик, еще одно напряжение душевных сил и матери, и отца, и сына. Если бы можно замерить осциллографом силу их порывов, все три кривые рванулись бы до предела вверх, означив свое чувство.
Клаву вызвали в опекунскую комиссию гороно. Она удивилась, ничего не поняла и пришла. В комнате, кроме незнакомой безликой женщины, сидели Павел и его мать. Женщина из комиссии говорила сухо, выспросила у Клавы уже, бесспорно, известное ей, попросила паспорт, унизительно долго листала его. В прежние времена уже за одно это Клава бы выдала этой селедке по первое число, объяснила бы ей, что такое человеческое уважение, а теперь приходилось молчать. Впрочем, прошлые времена, справедливости ради надо заметить, Клава вспоминала редко. Была сила, были и возможности, теперь и возможности и сила были не на ее стороне.
Что же на ее? Одна вера? Одно упорство?
– На вас поступила жалоба, – сказала женщина, со вздохом возвращая паспорт, точно очень сожалея, что не смогла ни к чему придраться. – Жалоба от вашего бывшего мужа и его матери. Что вы уводите сына к себе, не поставив их в известность, не соблюдаете предшествующей между вами договоренности в воспитании ребенка.
– Договоренности?
– А разве у вас нет договоренности? – удивилась женщина.
– Его договоренность, – кивнула Клава в сторону Павла, – означает лишь одно: я не имею права видеться с сыном.
– Какая ерунда! – рассмеялся Павел. – И потом...
– Знаете, что я скажу вам всем, – проговорила женщина, обрывая Павла. – Главное – если вы любите ребенка, это должно быть решающим в ваших отношениях – благо сына. С кем он хочет жить? С матерью или отцом? Это его выбор. Между прочим, суд тоже учитывает это не в последнюю очередь. Ваше право – подать дело в суд. Но даже и в этом случае одному из вас придется регулировать с другой стороной время, продолжительность, место встреч.
– Скоро я подам документы, – воскликнула Клава.
– Ваше право, – согласилась женщина из комиссии, – но...
Она замялась, и Клава поняла ее.
– Главное – воля ребенка, – повторил Павел. И спросил у своей матери: – Верно?
– Я уверена, – сказала Клава, – он захочет быть со мной. И потом...
Она приготовилась говорить про сутулость и искривление позвоночника, про то, что Леня ест всухомятку, когда он один, про продленку – при живой-то матери.
– Давайте спросим его, – сказала мать Павла.
– Давайте! – воскликнул Павел.
– А где он? – спросила Клава.
Павел с подозрительной готовностью выскочил из комнаты и вернулся с Ленечкой. Он подталкивал сына впереди себя, но далеко не отпускал.
– Ну! – проговорил он.
Леня молчал.
– Мальчик, – голосом, смазанным повидлом, спросила женщина, – с кем ты хочешь жить? С мамой или с папой?
Леня опустил глаза, помолчал мгновение и ответил:
– С папой.
Павел продолжал держать его за оба плеча, и Клава даже рассмеялась: до чего же все ясно, до чего очевидно – Павел со своей матерью обработали Ленечку, обкатали его, уговорили, что надо сказать именно так.
Еще смеясь, она оглядела Ленечку внимательнее и вздрогнула. На нем были кордовые джинсики. Может быть, те самые.
Она заплакала. Женщина из гороно гладила ее по плечу, выйдя из-за стола, уговаривала успокоиться, совершенно не понимая, из-за чего плачет Клава.
А Клава плакала оттого, что ей пришла гадкая мысль – заподозрить собственного ребенка. Будто его купили за эти штаны.
Разве можно купить любовь? Да еще любовь чистого ребенка?
Это просто к ней вернулось на миг ее прошлое.
Действительно, грязное прошлое. А Ленечку подговорили, это ясно с первого взгляда. Капали, капали на него без передыху, не давали встретиться с ней, наговорили всякого, вот он и не выдержал, маленький.
"Не подумай только, малыш, что я тебя ругаю, нет, мой милый, ты тут ни при чем".
* * *
Опять из письма:
"Может, я пишу зря, звоню напрасно, как говорится, со своей колокольни?
Стоит ли мне так упорно врываться в мир отца и сына? Мне, грешнице, хоть и отбывшей свой срок – и все же грешнице до конца дней. Ведь в конце концов сын отвык от меня за три года и его по-детски устраивает положение, в котором он находится.
Особенно если не будет меня рядом.
Но ведь есть же, есть еще и другое, что движет матерью, – неземная любовь к своему ребенку. Кто может ответить на вопрос: что движет матерью, если ради спокойствия своего ребенка она согласна уйти из жизни? Что не сделает мать ради своего сына?
Кто имеет право разлучить мать и ребенка?"
* * *
Что ж, вопрос повисает в воздухе.
Клава решила не отступать, и есть надежда, что суд прислушается к ее доводам, а Павел, который не прочь устроить личную судьбу, наконец уговорит свою мать отдать Ленечку бывшей жене.
И все же вопрос повисает в воздухе.
Точнее, он обращен к самой Клаве.
Ей нравились когда-то рассуждения о сильной личности. Сильная личность может, считала она, даже счастье построить.
Но сильная личность может выстроить и несчастье, вот в чем дело.
Невозвратимое не вернешь, что там говорить, речь не о том, чтобы отремонтировать карточный домик, рухнувший от первого порыва ветра.
Речь о том, что обломки ложного способны погрести истинное.
Без чего жизнь становится бессмысленной. Пустой. Никчемной.
* * *
Дай-то бог, чтобы Ленечка вернулся к ней.
Для нее он – единственная и, может, последняя надежда.
Она переступила дозволенное и наказана, ей труднее, чем Павлу, и моя душа теперь на ее стороне.
Нельзя терять человека.
Доколе можно – надо надеяться. Надо протягивать надежду.
Но тетя Паша права...
Закон наказывает на время, а совесть – навсегда.
В Ы Б О Р Ц Е Л И,
И Л И
Р А С С У Ж Д Е Н И Я О С М Ы С Л Е Б Ы Т И Я
Все реже встречаются ситуации – даже самые личные, самые частные, которые бы так и оставались делом сугубо личным и частным.
Все чаще ситуации, когда личное, собственное, порой даже интимное, наполнено такой взрывчатой силой общественного значения, что умолчать это частное было бы, если хотите, преступлением – пусть нравственным, а все же преступлением.
Умолчание явного, нежелание анализировать общественную ситуацию, а особенно сложные ее повороты, есть не что иное, как сокрытие того, что следует судить. Не по такой ли порой причине, не по причине ли отсутствия истин или неповторения истин, – а истина должна повторяться, и неповторение ее тоже тяжкий грех, – или стыдливого необсуждения этих истин, или превратного, субъективного, немногостороннего, обывательского, мещанского, примитивного толкования важных правил, не по причине ли, одним словом, умолчания или неверного толкования и выстраиваются в результате такие судьбы, какие предстают перед нами в двух письмах, пришедших в редакцию журнала "Смена" и которые я пытаюсь обсудить на этих страницах с помощью читательских мнений.
ХОЧУ БЫТЬ ПЕРВЫМ
"Уважаемая редакция!
Вопрос, который я хочу вам задать, может показаться на первый взгляд и странным и нескромным. Но я почему-то уверен, что этот вопрос сегодня волнует многих моих сверстников (мне 27 лет). Для себя я, конечно, ответ на него уже давно нашел, но вот то, как реагируют на мой образ мыслей и поступков некоторые знакомые, мне не дает покоя. Расскажу все по порядку.
Встретился я недавно со своим бывшим однокашником – мы с ним в одном институте учились и даже распределились на один завод. Полгода назад Володя перебрался от нас на другое предприятие, и с тех пор мы с ним не встречались. И вот узнаю, что теперь он уже не инженер-конструктор, а обыкновенный наладчик станков. Оказалось, что это обстоятельство его вполне устраивает: "Отработал восемь часов – и свободен. И отвечаю только за себя, не то что ты, бедолага". Поговорили мы с Володей еще о том и о сем и расстались без особых эмоций, но одна его фраза не выходит у меня из головы: "Ну, как твоя карьера? Куешь помаленьку?"
С такой иронией он задал мне этот вопрос, что я действительно стал сомневаться: может, и правда аморально в производственной работе, как в спорте, стремиться к первенству? Неужели безнравственно и на этой "беговой дорожке" выбиваться в лидеры?
Сколько себя помню, никогда не был "середняком". Десять школьных лет – только отличник. Честолюбие, а может быть, и тщеславие не позволяло, например, получить четверку по нелюбимой истории. "Середняки", на мой взгляд, честолюбия просто лишены. В общем, я привык к положению вечного пятерочника. Учителя ставили меня в пример нерадивым и сереньким, родители не могли нарадоваться – каждый год похвальная грамота, школу окончил с медалью. Друзей, правда, у меня близких не было, да их и сейчас нет. Считают, что я очень уж высокого мнения о себе. А я и не пытаюсь разубедить их в этом. Каждый человек должен знать себе цену. А цена, как известно, у всех разная.
После школы поступил в политехнический и там все пять лет был отличником, получал повышенную стипендию. После защиты диплома оказался на заводе. Два года работал мастером. Неблагодарнее должности не придумаешь. Приходишь в цех первым, уходишь последним. И в течение всей смены сплошная нервотрепка. То брак идет, то смежники на голодном пайке держат, то пьянка на рабочем месте. Прогулы, текучесть кадров, – в общем, все было. Классический букет плохой организации производства. Год потребовался мне, чтобы из этой неразберихи выбраться. Какой ценой – не буду здесь объяснять. План мой участок стал регулярно перевыполнять, хотя цех по-прежнему отставал. Причину этого руководство завода знало, но до поры до времени мер кардинальных не принимало. Просто начальником цеха был человек, которому оставалось полтора года до пенсии. Пояснять тут, по-моему, ничего не требуется. Выговоры ему периодически объявляли, но к ним даже самый чувствительный привыкает. Странно это, на мой взгляд, держать человека на должности, которой тот не соответствует. Но понизить, снять, перевести на другой участок у нас почему-то считается неудобным...
Но вот однажды вызывает меня главный инженер. "А что, Александр Николаевич, если мы вам предложим заместителем начальника цеха поработать, согласитесь?" Вопроса такого я не ожидал, хотя в глубине души надеялся, что заметят, оценят. Главному инженеру сказал, что сразу дать ответ не могу, необходимо подумать. Стал я взвешивать все "за" и "против". Предложение, с одной стороны, лестное, а с другой... Опять быть на вторых ролях и тащить на себе теперь уже цех? Малопривлекательная перспектива. Ну хорошо, через полтора года нынешний начальник уйдет на пенсию (может, кстати, и не уйти), и меня тогда могут поставить на его место. А до этого лезть из кожи и получать незаслуженные оплеухи?.. Когда главный инженер снова пригласил меня к себе, я сказал, что заместителем начальника цеха идти отказываюсь, а вот начальником согласился бы. У главного инженера, мне показалось, физиономия вытянулась от этого моего заявления. Но через неделю приказ уже висел: я стал начальником цеха. Мой предшественник ушел в отдел главного механика старшим инженером. Как говорится, каждому по способностям.
В цехе встретили меня без особого энтузиазма. В глазах некоторых я был выскочкой. По натуре я не жесткий человек, но, когда надо, умею быть твердым. Если уверен в своей правоте, изменить точку зрения меня никто не заставит. И поставленной цели умею добиваться, чего бы мне это ни стоило. Став начальником цеха, добился своего: уже через два квартала мы впервые за многие месяцы выполнили план. Но для этого мне пришлось наполовину поменять управленческий аппарат, своими замами поставить людей исполнительных, добросовестных. Кое-кто, я знаю, зовет меня за глаза ЭВМ, то есть вычислительной машиной. Но это завистники, люди, которых бесит чужой успех... А разве мало за последнее время в цехе сделано? План выполняется, значит, премию люди стали получать. Чья заслуга? Моя. Кое-кому помог квартиру выбить, способных ребят в бригадиры протолкнул... Но вот недавно случайно услышал в коридоре разговор: "Начальник наш малый не промах, своего не упустит, любого спихнет, кто ему поперек дороги встанет". Почему так говорят, не пойму, ведь я вкладываю в работу сил гораздо больше, чем мой предшественник. И стараюсь не для себя, так чего же на меня коситься-то?
Начальником цеха я работаю два года и уже чувствую, что скоро свою должность перерасту. Хочется дела более масштабного. Я, например, теперь часто встречаюсь с главным инженером и вижу, что он не очень-то "тянет" во многих вопросах. Меня иногда просто раздражают некоторые его беспомощные решения, но ничего не поделаешь – он главный...
Возвращаясь к той встрече со своим однокурсником, вспоминаю, что еще Володя сказал тогда, дескать, я скучный человек, кроме своей работы, ничем не интересуюсь. Сознаю, что тут он прав: сам и горным туризмом увлекается, и на гитаре играет. Только мне не нравится такая разносторонность – на работе-то Володя далеко не первый человек. При этом он еще и объяснение смехотворное находит, говорит, что к чинам не рвется, мол, суета это. А я думаю, что это позиция тех, кто только с виду гордится своей обыкновенностью, а в душе завидует людям, которые движутся по жизни с крейсерской скоростью.
"Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом" – хорошая поговорка, но почему-то в реальной жизни такие солдаты многим не нравятся. В спорте главное – борьба за лидерство, борьба за победу. Разве не так и в жизни? Наряду с талантливыми, одаренными людьми немало и обыкновенных неудачников, имен которых никто никогда не узнает, кроме их друзей и родственников. Ну, ладно, они сидят себе тихо и в науке, и в искусстве, в любом другом деле и не рвутся в недосягаемые выси. Но зачем же обвинять в карьеризме тех, кто стремится полнее раскрыть свою личность? Да и разве это так уж безнравственно – желать быть первым, делать карьеру в честной борьбе? Да, я мечтаю стать генералом. Генералом в своей профессии. При чем же здесь карьеризм? Я просто хочу быть первым.
Александр Козарь, г. Киев".
НЕ ХОЧУ БЫТЬ ПОСЛЕДНИМ
"Здравствуйте, уважаемая редакция!
Прочитал я тут в вашем журнале письмо инженера Александра Козаря. В чем-то я с ним согласен, но в главном, мне кажется, он не прав. Дело в том, что я тоже инженер, тоже молодой (я всего на три года старше А. Козаря), только работаю не на заводе, а в институтской лаборатории. Ничего сложного в нашей работе нет: наука придумывает, мы в "железки" воплощаем. Материально должность моя, конечно, не очень-то выгодная, зато я живу спокойно: ни напряженного плана с меня не спрашивают, ни сверхурочными заказами не загружают.
Я согласен, что начальник цеха, которым так хотелось стать Александру, фигура действительно на производстве заметная. Только много ли эта должность дала ему? Хотя бы в смысле заработка? Да любой слесарь высокого разряда в его цехе получает не меньше, чем он. Так стоило ему лезть из кожи вон, становиться на уши, как у нас говорят, чтобы только называться начальником, да при этом еще и слышать за своей спиной оскорбительные клички и прозвища? Я уверен, что получает он за все свои треволнения копейки. И вряд ли может позволить купить себе что-нибудь из фирменных вещей, за которыми сегодня все гоняются.
А вот я, хоть и такой же инженер, как и А. Козарь, могу. Только не надо меня убеждать, что джинсы, дубленки, стереомагнитофон и "Жигули" это плохо. Ведь вокруг десятки людей, у которых все это имеется. Так что же, я хуже их, что ли, или меньше их зарабатываю?
Я не говорю о тунеядцах и жуликах. Я их сам не уважаю. Я говорю о тех, кто работает. Только ведь одни работают мало и мало получают. А другие работают очень много и много получают. И мне мои деньги достаются вовсе не за здорово живешь. Я хоть и инженер, а руки мои в мозолях, в ссадинах и в заусеницах. И тружусь я не за совесть, а за деньги.
В пять я свободен на своей работе, сажусь в "Жигули" и еду. Думаете, домой? Нет, на халтуру. Да, я, инженер, имею халтуру, которая дает мне по крайней мере в два раза больше, чем я получаю на основной работе. Дело в том, что у меня есть двоюродный брат. Его тесть – мастер на все руки работает в фирме "Заря". И вот мы с братом подрядились к нему в компаньоны. Дело наше такое: мы помогаем новоселам благоустраивать быт. В "Заре" ведь столько и рабочих-то нет, чтобы всем жильцам дома-новостройки сразу и двери кожей обить, и полы лаком покрыть, и всякие удобные для жизни приспособления приделать. Мы же со временем не считаемся, надо – до глубокой ночи будем работать. Конечно, и деньги за свою работу получаем приличные.
Так почему же мне не иметь все то, что сегодня уже считается обычным набором материальных благ? И я готов спорить до посинения с человеком, который будет мне доказывать, что ему не надо ни машины, ни хорошей мебели, ни модных тряпок. Ведь многие просто искусно прикрывают свои страсти, а на самом деле так же любят красивые вещи, как и я. Любят, но всячески скрывают это от других. А я вот не скрываю, и, значит, честнее их. Да, я хочу жить красиво. И жена моя хочет. Да и вообще все женщины, в том числе, я уверен, и жена того же Козаря, не откажутся от такой жизни. Почему бы и нет? Чего тогда стоят все наши разговоры о подъеме благосостояния каждой семьи?
Недавно возвращаюсь домой поздно вечером с халтуры – циклевали пол в новом доме. Сел в такси, еду, глаза так и слипаются. Таксист, молодой парень, вдруг обращается: "Дядь, картину не желаете приобрести? Дешево отдам". Вынимает из-под сиденья раму. Я в живописи, если честно, не очень-то понимаю, но тут вижу, что вещь не наша. Потому что изображена на ней обнаженная красавица, полулежащая на диване. Причем это не репродукция там какая-то, а самая настоящая картина, нарисованная маслом. И просит парень недорого – всего четвертной. Для меня это не деньги, я даже не торговался, вынул и заплатил. Приехал домой, повесил в спальне, и так она хорошо вписалась в интерьер, что я просто не нарадуюсь. Недавно узнал, что это "Спящая Венера" итальянского художника Джорджоне. Так что и в музей незачем идти, чтобы приобщаться к художественным ценностям.
Да, я люблю все красивое. И тоже хочу быть первым во всем. Вот мы тут у одного писателя в новой квартире работали. Смотрю, у него на всех дверях бронзовые ручки под старину. Спрашиваю деликатно у его жены: "Где достали и почем?" – "Да они, – отвечает, – сейчас в любом хозяйственном свободно продаются – индийский импорт". И точно. В тот же день пошел и купил. Приделал к дверям, хожу, любуюсь, потому что красиво. Так что, меня за это надо осуждать? Тогда давайте осуждать и писателя и про него говорить, что он тоже мещанин и обыватель.
Я не верю, что есть чудаки, которым совершенно безразличны модная одежда и комфорт в доме. Если я встречу такого, то сразу увижу: притворяется. Только вот вопрос: чего ради?
Я считаю, что, пока молод, я должен взять от жизни все, чтобы радоваться ей. Вот когда постарею, тогда другое дело, может, тогда и мне, кроме скамейки в садике перед домом, больше ничего не надо будет.
А пока мне нужны и дача, и машина. Моими руками и головой заработанные. Чтобы в выходной я мог поехать куда хочу, чтобы мои дети (у меня двое – сын и дочь, пока в садик ходят) дышали чистым воздухом и ели клубничку прямо с грядок.
Конечно, за красивую модную вещь платить приходится дорого. Но если я могу заплатить за нее столько, сколько просит продавец, – я плачу и ношу. И нечего тут удивляться: умеешь жить – ты в почете и уважении, не умеешь сиди и помалкивай.