Текст книги "Ключ от двери"
Автор книги: Алан Силлитоу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
В тот первый вечер, возвращаясь из танцевального зала, где другие посетители завладели Мими, он отстал от своих друзей и спустился на нижнюю палубу пароходика, переправлявшего их на тот берег. Китайская девочка в черной одежде сидела, поджав ножки, на скамье и, сплетая пальчики, поднимала руки к свету, чтобы взглянуть, что получилось. Потом занятие это наскучило ей, и она расплакалась; Брайн положил ей на колени горстку монет, и она успокоилась, а мать ее, проснувшись, не могла понять, что же ее разбудило, раз дочка молчит.
Пароходик дошел уже до середины пролива; издали Муонг был похож на поток угасающих искр, дальше к северу простиралась гладкая равнина моря, пустынная на целую тысячу миль до Рангуна и Ирравади. Черная заселенная полоса на противоположном берегу давно уже погрузилась в сон, и только вокруг пристани Кота-Либиса, где пассажиры ждали переправы, еще сверкало ожерелье огней. Вечер был теплый. Возвращаясь на верхнюю палубу, он переступил через чьи-то вытянутые ноги и увидел Мими, которая стояла у борта и задумчиво смотрела на Муонг. Она была в желтом платье, в руках – черная сумочка.
– О чем это вы задумались? – спросил он. Она быстро обернулась.
А, это вы. Просто спать хочется, – и снова отвернулась к воде, как будто только эта волнистая фосфоресцирующая поверхность могла сейчас дать отдых ее глазам, утомившимся за последние пять часов от яркого света и красок.
– Вам каждый вечер приходится так много работать, как сегодня?
Он обратил внимание на ее сережки – маленькие желтые фонарики, отбрасывающие на щеку тень в свете пароходных огней.
– Работаешь или нет – все равно устаешь, – сказала она. Он поцеловал ее, ощутив холодное прикосновение сережки, когда она отстранилась. – Перестань, – сказала она, отворачиваясь, – с вами, парнями, нужно быть начеку.
– Только не со мной, – сказал он. – Я просто хочу знать, где ты живешь. – Он не понимал, почему она не притворилась, будто ее рассердил его поцелуй, ожидал, что будет куда хуже. Но она улыбнулась.
– А зачем тебе это знать?
– Чтобы прийти к тебе в гости.
Вместо того чтобы прогнать его, она только поддразнила:
– А зачем?
Он почувствовал, что она всегда так ведет себя, даже когда устала. Это была маска. Он никак не мог решить, сколько же ей лет, любопытно, какой она показалась бы со стороны невидимому свидетелю их разговора; он сплюнул за борт.
– Мне нравится с тобой разговаривать, не все ж с ребятами в казарме толковать.
Что ж, хитрость эта была не хуже всякой другой – для почина. На мгновение Мими превратилась в смешливую девчонку, куда более юную, чем он сам; но потом она словно опять погрузилась в какую-то свою жизнь, куда ему не было доступа, вероятно потому, что он был еще слишком молод, а может, и потому, что вообще глубины жизни, доступные ей, были далеки и совершенно чужды ему. И он чувствовал себя сейчас то молодым, то старым, и реально было одно – что он с ней рядом, на пароходе, все остальное – что было и что будет – стерлось в сознании, оставались огни, и волны, и деревянная палуба суденышка – все, что шло от хмеля и чувства и было заперто в нем, девятнадцатилетнем юнце, и сковывало его язык. Разговор не клеился.
– Завтра воскресенье, – сказал он, доставая пачку сигарет. – Так что ты, наверно, не работаешь.
Она больше не улыбалась и не взяла сигарету, пришлось ему закурить одному.
– Не работаю, – сказала она.
И, не думая о том, что он может показаться навязчивым, Брайн спросил:
– Мы увидимся?
– Если хочешь. – Она была равнодушна, но он так удивился, что не заметил даже, как безрадостно она согласилась. Он смутно сознавал, что навязал ей знакомство, но мысль эта его не беспокоила. Видя, что он молчит, она улыбнулась. – Ты что, не хочешь?
– Хочу, конечно.
Огни Кота-Либиса словно выросли, и они увидели на берегу людей, ходивших или стоявших в ожидании пароходика, который уже разворачивался у пристани. Окурок его сигареты упал в воду.
– Где мы встретимся? – спросил он, обнимая ее,
– В семь, около фотоателье. В городе.
Ящерица не шевелилась целых десять секунд. Что за интерес смотреть на эту ящерицу, повисшую вверх лапками?
– Долгая песня, – сказал он, – так может всю ночь продолжаться.
– Детям это нравится, – сказала она.
– Вот и моей матери тоже. Она рассказывала, что маленькой девочкой любила сидеть на кухне и смотреть, как движутся стрелки часов. И подолгу сидела так.
– Мне бы надоело.
– Я люблю ящериц, – сказал он. – У меня в рубке есть ручной хамелеончик, сверху зеленый, а снизу синеватый, как утиное яйцо. Он с утра выползает, и я ему даю хлеба с молоком на блюдечке. Ну, теперь уж мы с ним друзья. Он тут как-то недавно пропадал несколько дней, и я думал, что его змея съела, а потом он вернулся с самочкой, так что, выходит, он все эти дни за ней ухаживал. Теперь они вдвоем лакают из блюдца. Я думаю, они уже поняли, что попали в злачное местечко.
Она рассмеялась каким-то недоверчивым смехом, поглаживая грудь, и села на постели.
– Отчего ты вечно мне какие-то сказки рассказываешь?
Он перепрыгнул через подоконник и сел рядом с ней.
– А разве это плохо – сказки рассказывать? Во всяком случае, только тогда я тебе и нравлюсь, правда ведь?
Он притянул ее к себе.
– Ты смешной, – прошептала она.
Многие ее слова, казалось, потеряли смысл и стерлись, как монеты, давно утратили связь с тем, что она думает. Он представлял себе, как она с легкостью говорила их, обращаясь к другим своим любовникам, которые у нее наверняка были; он узнавал эти слова и ненавидел их, мучаясь ревностью, потому что они мешали ему сблизиться с ней.
– Это лучше, чем киснуть все время, как некоторые, – сказал он.
– Но ведь смешные люди на деле всегда самые грустные.
Странная судьба: отец ее стал лавочником, а раньше был последним бедняком из Кантона. Брайн представлял себе, как он с палкой через плечо, настоящий Дик Уиттингтон*,
_________________________________________________________________________* Полулегендарный персонаж: пришел в Лондон с одной котомкой, а впоследствии стал мэром города
только китайский, плыл в джонке на юго-запад, посасывая таблетку опиума, чтобы поддержать в себе бодрость. Он представлял его себе молодым, с волевым железным лицом, на голове у него шляпа, похожая на крышку от мусорной корзины, только без ручки. Вот он живет там, в Сингапуре, питаясь горсточкой риса, заискивает перед всеми, вероятно красивый, и это тоже использует в своих интересах. Такая жизнь казалась Брайну ужасной: в Ноттингеме это еще куда ни шло, но здесь... Да лучше смерть, чем такая жизнь – выцарапывать цент за центом, торгуя то с уличного лотка, то в лавчонке; даже Мими говорит, что это дело нелегкое. Зато Мими училась в лучшей школе, это их тоже разделяло, и к тому же она китаянка да еще женщина, и в возрасте у них разница в несколько лет. Все это как-то усложняло его отношение к ней, хотя в последнее время лед отчуждения таял.
В школе она проучилась недолго, ей пришлось уйти. И печальная история, которую она ему рассказала, растрогала его. Когда ей было шестнадцать лет, ее дружок, состоявший в какой-то политической партии (он не сомневался, что это была за партия, потому что научился неплохо разбираться и в правых и в левых и еще потому что уже неплохо знал Мими), вынужден был оставить ее, беременную, и исчез, скрываясь от английской полиции, преследовавшей его. Потом пришли японцы, и с тех пор егo никто не видел. Английских полицейских тут тоже четыре года не видели, разве что арестованных, под конвоем.
Она сидела, поджав ноги и отодвинувшись от него. Он хотел обнять ее, но желание это погасло, когда он увидел ее глаза.
– Какая ты печальная, – сказал он. – Тебе, наверно, так надоедает каждый вечер смеяться по заказу, что, когда ты со мной, ты не можешь даже заставить себя улыбнуться. – Он отошел и сел на стул. – Вот я и рассказываю тебе смешные истории, чтобы ты улыбнулась. Так ведь лучше, правда?
– Иногда, – отозвалась она тоном ребенка, который никак не может понять, о чем ему говорят.
– А еще, – продолжал он, – знал я одного чурбана, который взял и пошел в авиацию, и его послали в Малайю. Это был довольно отесанный чурбан, не просто большое полено, а вполне отесанный и оструганный, только вот пробор у него был не там, где положено, и, несмотря на это, он нашел себе подружку-чурку, которая во сне говорила по-китайски, а когда не спала, то с трудом объяснялась по-английски, и вот она как-то сказала, что любит его. Ну как, нравится тебе такое начало?
Это было начало одной трогательной истории, он не мог уже остановиться, перестать сочинять и рассказывать ее, словно выпил несколько рюмок виски, разогревших его, хотя сегодня он и в рот не брал спиртного. Рассказ становился как бы частью его самого, вроде руки или ноги, только неподвластной ему, слова легко и бездумно всплывали из темной глуби его души. Он вдохновенно играл роль, и словно зарница вспыхивала и светила холодным и ярким светом где-то у горизонта его сознания, пока не кончалась история, пока он не переставал шутить.
И к концу Мими начинала смеяться, ее тянуло к нему, и им удавалось обойти все преграды и сложности. Она молчала или смеялась, но он почти ничего не мог прочесть на ее лице – и все же предпочитал, чтобы она смеялась, тогда в ней по крайней мере было больше тепла и ласки.
– Сейчас приготовлю тебе чай, – сказала она, отвечая на его поцелуи. – Тогда нам будет не так жарко.
– Чтоб мою жажду утолить,- нужно восемь пинт пива, но тогда уж я буду ни на что не годен! – Чай был естественным рубежом в их свиданиях, после него они приступали к любви, и ритуал этот совершенствовался в течение многих встреч. – Когда вернусь в Ноттингем, я, наверно, не смогу пить горячую бурду, которую готовит мама, – с молоком и сахаром. Мне теперь подавай чай холодный и слабый, в больших круглых чашках.
Ее тонкие руки соскользнули с его шеи.
– Ничего, ты скоро снова вспомнишь английские обычаи.
Теперь он так привык к ее медленной речи, что, когда она вдруг начинала говорить быстро, он не улавливал смысла, не слышал ни интонации, ни ударений и бесполезно было повторять. Его умение разбирать морзянку не помогло ему научиться понимать Мими, и, так как родным ее языком был китайский, ей удавалось многое скрывать под монотонностью английской речи.
– Я не собираюсь возвращаться в Англию, – сказал он.
Она как будто удивилась.
– Почему? Очень милая страна. Так пишут в «Стрейтс таймс».
– Может быть, только мне она не нравится.
– Но ты должен туда вернуться. – Она улыбнулась.– Ты обещал прислать мне книжки и еще кое-что.
Он совсем забыл об этом: книжки о технике любви и противозачаточные средства.
– Ты и так достаточно знаешь.
– И все же мне хотелось бы почитать про это, – сказала она обиженно. Получалось, будто он берет обратно свое слово.
– Ну хорошо, – сказал он. – И все-таки мне еще целый год тут быть. А может, я и дольше останусь.
Мошкара тревожила Мими: она развернула простыню и натянула ее на себя.
– В Малайе у тебя нет работы, так что придется тебе домой вернуться.
– Работу можно найти на каучуковой плантации. Малайский мне выучить нетрудно, если взяться за него по-настоящему.
– А какая она, Англия? – спросила Мими. – Расскажи.
– Я ничего не знаю про Англию. Но расскажу тебе про Ноттингем, когда ты расскажешь мне про джунгли. Если тебе мешает мошкара, опусти сетку.
– Да нет, ничего, они меня не трогают. А на плантации очень опасно.
Оба замолчали. Они слушали, как квакают лягушки, как стрекочут кузнечики, словно ткут в высокой траве бесконечную пряжу. Собаки лаяли где-то возле хижины, и из бухты на Муонге к ним донесся замирающий звук пароходной сирены – он слабел, продираясь сквозь густую тень деревьев и прячась от деревенских огней. Брайн усмехнулся.
– Ты, словно цыганочка, ворожишь. Что же тут опасного – остаться в Малайе?
Кровать скрипнула – Мими повернулась к нему всем телом, и ее черные, как уголь, глаза засветились тревогой.
– Значит, ты думаешь, что живешь в мирной стране?
Он улыбнулся – ради собственного успокоения. Страна и в самом деле казалась ему вполне мирной; конечно, здесь водятся тигры, змеи, здесь вредный климат, но так ли уж все это страшно?
– Ерунда, – сказал он. – Просто нужно перешагнуть через это. В джунглях я еще не был, но, может, скоро придется там побывать. У нас кое-кто в лагере собирается взобраться на Гунонг-Барат посмотреть, на что они похожи, эти горные джунгли. Всю дорогу, наверно, будем наверх лезть.
Он вспомнил, как впервые увидел Пулау-Тимур по дороге из Сингапура с борта «авро-19», который с ревом летел над прибрежными болотами на высоте шести тысяч футов. Пулау-Тимур лежал среди яркой синевы моря неподалеку от материка, словно россыпь зеленых холмов, и с высоты под ярким полуденным солнцем был похож на пластилиновый макет местности, вроде тех, какие Брайн делал в школе.
«Авро» снизился над портом Муонг, потом поднялся выше над лесистыми горами и бросил свою тень на пустынную гладь моря к западу от порта. Брайна чуть не вывернуло от резкого поворота, когда самолет, словно задев брюхом верхушку горы и промчавшись над островами, пошел на посадку, пролетая над проливом шириной в две мили. Он все снижался и снижался над синей гладью пролива, и ближняя часть посадочной площадки, сверкавшей под солнцем, точно кусок канала, окруженного деревьями, приближаясь, становилась все шире. Брайн увидел песчаное дно, просвечивавшее сквозь воду, увидел несколько сампанов, спешивших прочь с дороги, рыбацкие сети на шестах, которые торчали из моря, словно ножи, нацеленные в брюхо самолета; потом по обе стороны желтыми полосами промелькнули длинные песчаные пляжи и моторы зловеще смолкли. Это было жуткое мгновение, когда техника вдруг словно отказала, отступила перед тишиной. Брайн взглянул влево и увидел далеко на севере большую гору – величественная ее вершина вздымалась в небо, привлекая его взгляд к далям, которых он никогда раньше не замечал. Одиночество этой вершины затронуло что-то в его душе: мощная и независимая серая гора, недоступная ни жаре, ни холоду, маячившая на полпути в другой мир, за эти секунды взволновала его больше, чем все, что он видел до сих пор. Даже обратная сторона луны казалась хорошо знакомой в сравнении с этим совершенно иным миром, иным измерением, вдруг возникшим вдалеке за водным простором и прибрежными болотами. Потом видение исчезло, потому что снова взревели моторы и самолет помчался над посадочной дорожкой вдоль берега, где его уже ждали легковые машины, грузовики и повозки, запряженные быками, миновал деревянные строения, пальмы, диспетчерскую вышку, и наконец Брайн, ощутив легкий толчок, с облегчением почувствовал, что они приземлились. А через несколько дней он стоял на берегу, любуясь простершимся над Пулау-Тимуром вечерним небом, по которому стремительным потоком плыли над холмами оранжевые, желтые, зеленые и кроваво-красные полосы, простираясь с юга на север и угасая где-то в стороне, там, где были Сиам и Бирма. Пальмы склонялись над водой, и ночные огоньки рыбацких деревушек взбегали к той самой вершине, которую он видел из самолета. Он узнал название этой горы – Гунонг-Барат, что значит Западная гора, и нашел на карте ее высоту – четыре тысячи футов. Гора эта стояла в стороне от главного малайского хребта, это была целая цепь утесов и горбатых уступов, разделенных лесами, лощинами, по которым мчались горные потоки, и венчала все это одна вершина, царившая над всеми этими городками и рисовыми полями на прибрежной равнине. Он надеялся, что ему удастся когда-нибудь добраться до этой вершины, но не знал, как и когда может представиться такая возможность. Гора была в двадцати четырех милях к северу от лагеря, склоны её покрывали густые заросли, дорог не было, да и вообще, думалось ему иногда, вряд ли она заслуживала того, чтоб на нее взбираться.
– Не понимаю, зачем тебе туда лазить? – удивилась Мими. – Там и души-то живой нет.
– Откуда ты знаешь? А я вот слышал, что на вершине есть ресторанчик и в нем один малый из Йоркшира продает кофе и булочки с кремом. Он там уже лет тридцать торгует, и дело идет из рук вон плохо, потому что все, так же как и ты, думают, будто там никого нет.
– Напрасно ты мне голову морочишь, – сказала она, улыбаясь, – Только ты меня не понял. Тут в Малайе будут большие бои, потому что народ не хочет, чтоб здесь были англичане. Война будет.
Он знал об этом, читал в газетах про убийства на каучуковых плантациях и про то, что в людей стреляют неизвестно по какой причине. Как-то вскоре после приезда из Сингапура он спросил у капрала-связиста, почему на всех письмах все еще нужно писать «Действующая армия», и тот ответил, что малайская Народная армия, сражавшаяся против японцев, не хочет теперь сдавать оружие, которым англичане снабдили ее во время войны, и, по существу, выступает против Англии, требуя независимости для своей страны. «Будет еще похуже, – сказал этот всезнающий пророк капрал. – Увидишь, какая тут в один прекрасный день кровавая заваруха начнется. Одна надежда, что я к этому времени уже смотаюсь отсюда и всего этого не увижу, хотя мне так не везет, что могу и застрять».
– Ну что ж, – сказал Брайн весело. – Может, я и правда вернусь в Англию, как только представится случай, и найду там тихую, безопасную работу на какой-нибудь фабрике. Тогда уж я смогу выслать тебе все эти книжки, которые обещал. – Он осторожно стянул с Мими простыню и обнял девушку. – А только мне бы хотелось тут насовсем остаться.
– Нет, это не для тебя. Ведь что тут будет, когда начнется война? Все здесь считают, что коммунистическая армия собирается выйти из джунглей и перебить англичан. И никто не сможет остановить ее, так говорят. И может, много малайцев и китайцев при этом погибнет.
– Не знаю, – сказал он полушутливо-полусерьезно.– Но я-то ведь коммунист, так что со мной, может, ничего и не случится.
– Не надо шутить.
– А я и не шучу. Ты просила меня рассказать что-нибудь про Англию, так ведь? – Он закурил, чтобы отогнать дымом мошкару. – Так вот, я жил в старом, ветхом доме в Ноттингеме, и, помню, до войны отец мой однажды по-настоящему плакал из-за того, что лишился работы. И так шло несколько лет, и денег в доме совсем не было и еды тоже. Детям, правда, не так трудно было: нам бесплатно давали молоко и горячий обед каждый день – хитрые, собаки, заботились, чтоб мы выросли и могли потом против коммунистов драться. Теперь там стало немного полегче, но отчего это я должен идти против коммунистов?
– Не знаю, – сказал она. – Но ведь ты против, верно?
– Это ты так думаешь.
– Все англичане против.
– А ты не будь в этом слишком уж уверена. Вот я, например, не против. Это точно. У меня своя голова на плечах есть. – Но тут он увидел, как серьезно лицо Мими, и собственную его серьезность словно рукой сняло, будто кровь потекла быстрее по его жилам, и он начал вдруг фантазировать: – И, если ты узнаешь, что какой-нибудь самый красный коммунист хочет купить пулемет и полсотни дисков, сообщи ему – у меня есть. Если сразу уплатить не сможет, пускай по десять долларов в неделю выплачивает. Или пусть ящик пива выставляет время от времени.
– Ты сумасшедший, – улыбнулась она. – В жизни не видела таких сумасшедших.
– Я чокнутый, поэтому ты меня и любишь, правда? – сказал он, целуя ее губы, шею, грудь, захлестнутый темной волной страсти. Она высвободилась из его объятий и потянулась за халатом.
– Раздевайся. А я пока принесу чаю, будем пить в темноте.
Тишина размыла запруду, сдерживавшую мысли, и картины прошлого стали проноситься перед его глазами. Они были туманнее, чем действительность, и яснее, чем грезы, но отвлеченнее обычных мыслей, потому что настоящее вдруг отступило. Темные людные ноттингемские улицы и их обитатели вдруг протянули сюда, в лесистые горы Малайи, свои щупальца, которые всюду настигали его, а порой терзали тоской по дому, хотя чаще все же пробуждали в нем целую бурю ненависти и, решимость никогда не возвращаться назад, если только удастся, пока не съежится это огромное расползшееся пятно воспоминаний и сами они не сгниют в забытом и захламленном уголке его памяти. Он переживал это так бурно потому, что в девятнадцать лет будущего не существует: сегодняшние страсти черпают силу в прошедшем, и оттого Ноттингему было совсем нетрудно вытеснить из его памяти Малайю.
Он расстегнул рубашку и присел на постели, ожидая возвращения Мими. В этой комнате он не любил оставаться один, не то что в радиорубке; казалось, страшные призраки таились в каждом углу, только и выжидая мгновения, чтобы броситься на него. Это была странная комната, слишком многое было здесь связано с чужими людьми, слишком много их прошло через этот бивак. Он улыбнулся: ну что ж, в этом винить некого. Здесь пахло духами, потом, пудрой, соком деревьев, росших за окном, и все это мешалось с еле ощутимым запахом Патанских болот и ароматом курений. Он потрогал рукой постель, где только что лежало теплое тело Мими, и еще глубже, чем он думал, погрузился в атмосферу этой чуждой страны. Он улыбнулся. «Ведь я не ошибся, когда еще мальчишкой сказал дедушке Мертону, что в один прекрасный день возьму и уеду в Абиссинию. Старик был бы, небось, доволен. «Ах ты, поганец сопливый, – сказал бы он. – Подумать только, куда забрался и сразу бабу себе завел! Ну, это яблочко с моей яблони».
На веранде тихо звякнул поднос, потом шаги босых ног Мими приглушили музыку ночи – она ступала осторожно, чтоб не занозить их о дощатый пол. Он прислушивался, словно в каком-то забытьи, точно звуки эти слышал не он, а кто-то другой, далекий, и оставался в неподвижной отрешенности, пока она не подошла к двери; потом потянулся за сигаретой и чиркнул спичкой в тот самый миг, когда маленькая ручка Мими выключила свет. Последнее, что он видел при свете, лежа на спине, была ящерица, – она вдруг прыгнула вперед и проглотила москита, который долго звенел, кружась по комнате, все искал, где бы еще насосаться крови. Кожа на спине у Брайна еще зудела; он был уверен, что крови москиту досталось немало, и он усмехнулся при мысли, что какая-то частица его существа дважды исчезла сейчас в чужой утробе, совсем как в невероятной истории про Иону, который попал в чрево кита.
Она поставила поднос на пол, и он почувствовал ее дыхание, когда она склонилась к нему, чтобы подать чашку.
– Чудесно, – сказал он, отхлебывая чай. – Но я помолчу, а то еще беду накликаю.
Она присела у постели, отставив чашку после первого же глотка, и прикоснулась к нему.
– Брайн, Брайн, – прошептала она.
Она произнесла это невыразительно, и он не понял ее. – Что такое? – громко спросил он. – Ты с кем разговариваешь, с лягушками?
Он одним глотком осушил чашку.
– Сама не знаю, что я думаю, – сказала она.
– Я тоже не знаю, – отозвался он с некоторой тревогой, потому что он-то ведь знал. И даже мог бы объяснить свои мысли, но не хотел. Думать – то же, что плавать под водой: нужно иметь сноровку, не то непременно утонешь. Порой, когда думаешь, то всплываешь и плаваешь поверху, но в этом хорошего мало – многие краски и красоты мира открываются только под водой: и скалы, и водоросли, и водяные змеи, и всякие фантастические рыбы – все мечты, фантазии, рожденные его воображением. Но он еще не умел плавать под водой, сколько захочется: чаще всего, когда он пытался сделать это, ему начинало казаться, что легкие и барабанные перепонки вот-вот лопнут, и он тут же всплывал на поверхность. Иногда, впрочем, он оставался под водой достаточно долго, чтобы насладиться удивительными картинами и ощущениями, и чувствовал тогда, что если, напрягшись, пересилит слабость и страх, то мало-помалу овладеет этим искусством. То же самое и с искусством мыслить: одолеть мысли было почти так же невозможно, как глубину, и все же они всегда тянули его к себе, словно обещая, что в один прекрасный день он сможет, не подвергаясь опасности, погрузиться в недра собственного сознания гораздо глубже, чем теперь.
Рука его гладила ее по спине. Она улыбнулась:
– Ну вот, наконец-то ты заторопился.
– Я как раз думал, – сказал он, поддразнивая ее, но не разжимая объятий, – что я вечно спешу. Вот и сейчас прошло уже несколько часов, и мне скоро уходить.
– Как глупо, – сказала она. – Мне так жаль.
Он не знал, правду ли она говорит, но сейчас он и не думал об этом, потому что она уже встала и сбросила халатик, а когда она легла рядом, он почувствовал прикосновение ее руки. Прошлое и настоящее слились воедино, подчинились лавине поцелуев, так что и улицы далекого северного города и зеленые джунгли – все слилось в этом мгновении.
– Я тебя люблю, – сказал он. – Только так и могу понять тебя по-настоящему. – Может, для нее время и пространство тоже слились в этом мгновении? – Люблю, слышишь?
Они молчали, Мими никогда не разговаривала, предаваясь любви: что значили слова в сравнении с выразительным языком ее тела?
Они притихли. И тогда шелест деревьев за окнами перешел в рев и наполнил комнату. Страстно квакали лягушки, тысячи кузнечиков крутили свои маленькие трещотки, точно зрители на огромном стадионе, а волны глухо шумели вдали, набегая на берег и пряча голову в песок после всего, что им пришлось увидеть, пока они блуждали над бесстыдной пучиной моря, – это был голос малайской земли.
14
«Только одно могу сказать: ненавижу Ноттингем, – думал он, улыбнувшись спокойно и насмешливо, – ненавижу за все те годы, что отчетливо отпечатались в моем мозгу, словно кадры из фильмов в витрине кинотеатра». Он жил тогда в Рэдфорде, и ему было пятнадцать, когда он начал работать – пошел в пасхальное воскресенье чистить котлы и трубы, пока фабрика стояла; начал по своей воле: за работу в праздники платили в двойном размере, а он как раз копил деньги на велосипед. Уйму денег платили: семнадцать пенсов в час вместо восьми с половиной, или, вернее, платили бы, если б работа была все время. Он выходил из дому затемно, в половине шестого, шагал по пустынным улицам, сторонясь фонарных столбов, чтобы не расшибиться спросонок. Пошел мелкий дождь, и он поднял воротник, дрожа от прикосновения холодных капель и радуясь тому, что хоть идти недалеко. Отец не велел ему работать: «Не так уж тебе эти деньги нужны, сынок, еще наработаешься, когда постарше станешь». Он-то знал, как тяжела сверхурочная работа, на которую с такой готовностью шел Брайн, даже не подозревавший, что это такое и готовый взвалить тяжкое бремя себе на плечи. А Брайну это казалось большим достижением – работать, когда почти никто не работает, и заработать право на самоуважение, которое дает двойная плата.
Несколько юношей, лет по шестнадцати, как раз закончили ночную смену – с десяти до шести. Через дверь в конце коридора брезжил рассвет, звезды сияли над странными стенами без окон; одна стена была выше другой, и от этого небо походило на усеянную алмазами ручку огромного ножа. Прямо у его ног был люк с открытой крышкой, и он увидел, что лестница завалена золой и шлаком из фабричных котлов. Все это нужно было вытаскивать наверх, и в горле у него сразу пересохло, ему захотелось чаю, побольше чаю. Он взглянул вниз в котельную на скопище труб и приборов под круглым, точно вход в пещеру, люком, из которого задом, высоко вскидывая ноги, выбирался Джек Паркер. Лицо, руки и комбинезон у него были черней сажи, и он отчаянно ругался.
– Ну, я рад, что мне хоть эту кучу вытаскивать не нужно. Там целая гора золы, внизу она еще горячая.
– Выходит, этим мальцам все убирать придется, – сказал механик Тед Боузли. Управляющий Сэмсон велел Брайну не отмечаться в проходной, являясь на эту сверхурочную работу.
– Законом запрещено, ведь тебе еще шестнадцати нет, – сказал Боузли. – Так что помалкивай.
– Он шел через темные подвалы, забитые до самых пожарных кранов большими рулонами бумаги. «Вот пожарище тут будет, если загорится, – подумал он, и ему даже словно теплей стало, когда он представил себе это. – Тогда уж никакого затемнения. Вдруг немцы бросят бомбу как-нибудь ночью, хотя теперь вроде налетов больше не будет. Ну, да ведь пожар от любого окурка может начаться, и уж тогда, помяните мое слово, одними огнетушителями да пожарными шлангами не обойтись». Войдя в кочегарку, Паркер снял берет и обнажил копну непокорных рыжеватых волос.
– Ну, теперь твоя очередь, – сказал он, увидев Брайна.
– Шести еще нет, – отозвался Брайн, сразу вставая на защиту своих прав. И все же взял лопату. По обе стороны топки шли две дымогарные трубы, каждая примерно в фут диаметром, причем левая проходила параллельно топке, потом поворачивала и соединялась с правой.
– Я спереди все выгреб, – сказал Паркер, доставая карманное зеркальце. – Ох, и чумазый же я, как углекоп.
– Угу, – сказал Брайн, тоже собираясь уходить.– Они тебя еще загонят в шахту.
Ровно в шесть Брайн заглянул в трубу, но ничего не мог там разглядеть. Тогда он стал на колени и по пояс залез в трубу; она была вся в саже, душная и теплая. Одно усилие – и он уже внутри, распластался на животе и волочит за собой лопату, готовый взяться за дело. Извиваясь, он продвигался вперед по кирпичной кладке, увлеченный новым для него мрачным миром. Здесь было темно и тесно, ни один звук не долетал снаружи. Он замер, удивленный и даже в какой-то мере польщенный тем, что ему позволили проникнуть в сказочный механизм мира промышленности, и решительно не желал приступать к работе, не насладившись этой минутой. Здесь было тепло и страшно, если думать о страхе, но он не стал думать, а, продвинувшись еще на несколько футов, добрался до кучи горячей золы, поднимавшейся чуть ли не до самого верха.
Оставаться здесь было невозможно, он почти утонул в золе и саже, которая забивалась ему в нос, в глаза, в уши. Он попытался ползти назад и, обнаружив, что не может повернуться в такой тесноте, похолодел от ужаса. Поднятая им пыль затрудняла дыхание, и он лежал, точно мертвый, в этом бесконечно длинном гробу, только часто-часто дышал, словно хотел прочистить горло. Прошло больше года, с тех пор как он ушел из школы, и это была его вторая работа, так что он считал себя опытным рабочим, человеком из фабричного мира, он уже курил и выдавал себя за восемнадцатилетнего в пивных, где официанты старались не замечать его; ухаживал за девчонками, которых удавалось подцепить, а в прошлую субботу даже участвовал в драке и теперь вовсе не собирался пасовать перед горсткой какой-то паршивой сажи.
Он перестал двигаться, и страх его рассеялся. «Вот только вылезу, отдышусь, а потом уж по-настоящему за дело». Но нужно было ползти, лежать слишком долго в обнимку с этими кирпичами было жарко. Да, жарища и духота тут страшная, хоть ведь в море, наверно, и похуже приходится. Он очутился в гробу, крышка которого была плотно закрыта, зато в изголовье и в ногах доски как бы выломаны; темнота напомнила ему угольные шахты, он подумал о том, что он будет похоронен здесь, на глубине тысячи футов, если не сумеет выкарабкаться. Жану Вальжану, когда он удирал по сточным трубам, и то, наверно, лучше было, а вот Эдмон Дантес, когда делал подкоп, тоже небось хватил лиха. Брайн взял горсть золы, надеясь, что она, остывая, уже начала твердеть, но она посыпалась у него между пальцами, как песок в песочных часах. «Вот, если бы мне нужно было из тюрьмы удрать, я бы и глазом не моргнул, раз-два и вылез бы, но тут, когда дело касается потрохов этой вонючей фабрики, где за гроши вкалываешь всю ночь, незачем стараться. А если им что не понравится, то плевать я на них хотел, да и проверить они не смогут». Ему жгло руки и колени, но он все полз назад по трубе, пока ноги у него не повисли в воздухе, и, увидев позади свет, он понял, что выбрался на волю.