Текст книги "Фрау Шрам"
Автор книги: Афанасий Мамедов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Я проснулся, когда уже самолет начал подрагивать и очень ощутимо сбрасывать скорость.
В иллюминаторе показались закрылки.
Высветилось табло с просьбой (скорее командой) пристегнуть ремни...
Сосед мой, хозяин двух ведер черешни удивленно посматривал на меня, еще сонного.
Особо не обращая на него внимания, я вернул кресло в изначальное вертикальное положение, провел рукой по лицу сверху вниз, как это делают правоверные мусульмане, глядя на круглую луну (жест, так напоминающий усталое стягивание самолично подогнанной маски), и, с не меньшим удивлением, чем мой черешневый сосед, вдруг делаю потрясающее открытие, – а глаза-то у меня влажненькие, все равно, что у той гимназисточки, смоляночки, у которой все в последний раз и все на французском, даже русский снег... Восстанавливаю в памяти очень-очень коротенький, перед самым пробуждением сон, и понимаю, почему по щекам тихо катились слезы – там, во сне, я небрежно сковырнул "мезузе", прибитый к дверному косяку моим предком, моим прадедом, Самуилом Новогрудским, в самом начале века, и желтая бумага рассыпалась от ветхости у меня в руках. С большим трудом удалось мне собрать все кусочки. Но очень скоро я понимаю, что сложил их по чужому прошлому, понимаю, что прошлое чужое, без очков, тех самых, трофейных, в которых Арамыча отец еще ходил, не смогу прочесть ни строчки. Времени мало (его всегда ведь не хватает, когда торопишься, и во сне тоже), а я тороплюсь и опаздываю, я опаздываю и делаю ошибки, и делаю их до тех пор, пока чужое очкастое прошлое не начинает краями своими чем-то смахивать на мое. Я удивляюсь. Я развожу руками. Пятница. Четверг. Четверть века. Черепаховый след...
...Зная еще по предыдущим моим возвращениям, что остановки прямо на площади Маяковского нет, я на всякий случай (а вдруг), попросил все ж таки водителя аэропортовского автобуса остановиться, – уж больно не хотелось мне переходить с вещами Садовое кольцо, но этот водитель, как и другие, в другие разы, оказался непоколебимым законником, затормозил он только у самых касс кинотеатра "Москва". Вышел вместе со мной на темную (всегда в этом месте почему-то темную) улицу, открыл багажник, подождал, пока я заберу сумку и чемодан.
Я постоял немного у дорожного знака, показывавшего движение только в одном направлении, глотнул вечернего воздуху (убедился, что узнал его – он самый, тут же напомнивший мне об этом чумовом московском годе, от первой половины которого я так тщетно пробовал отмыться в Баку) и двинулся к Садовому кольцу, к переходу...
Только что прошел дождичек, один из тех летних рукодельных, что неожиданно прольются, бросая вон того белобрысого мальчугана, продавца газет, с Большой Садовой на чужую территорию, в подземный переход, – и так же неожиданно обрываются у какой-то там телефонной будки на Большой Никитской, из которой выходит, довольный предупредительным звонком, седовласый Казанова в роскошном клетчатом пиджаке с роскошным букетом длинностебельных роз, и которому широко зевает в лицо какой-то там толстомордый лейтенант у какого-то там черного посольства, рядом с которым по черному фраку асфальта расползается пульсирующее неоновое желе.
Голубой циферблат гостиницы "Пекин" уверял меня, что сейчас начало одиннадцатого.
Судя по развернутой мокрой спине, поэт Маяковский опять был чем-то крайне недоволен и опять собирался перейти дорогу.
Одни автомобили уносились в тоннель, другие – вылетали из него в сторону площади Восстания.
Подходили к остановке полупустые троллейбусы. Все почему-то с одним и тем же номером и с одним и тем же сонным выражением в стеклах, в которых отражались одни и те же световые гирлянды и сырые серьги фонарей.
Режиссер выталкивал из театра засидевшуюся толпу, как выталкивают из памяти в пятницу вечером рабочую неделю, и, должно быть, где-то там у себя, в абсолютной пустоте, за долами дальними, за параллельными мирами, тихо вздохнул и в знак коротенького перерыва отогнал в сторону пушистую фиолетовую тучку и вывесил на небе холодную и очень самостоятельную звезду. Лица-маски медленно (чаще парами) продвигаются кто к машинам своим, дождичком омытым, кто в метро, кто – сначала постоять, сначала покурить, сначала обсудить неожиданный финал, типизированность персонажей, окрестности условного Ада и Рая, свой выбор и выбор Режиссера, поцеловать в щечку, взглянуть на ту самую, самостоятельную, в небе, сказать: "Прощай..." – "До следующей Свадьбы... химической".
Я представил себе среди этих выходящих после спектакля людей, с наслаждением разминающих затекшие члены, мою маму, она ведь так любит театры, московские театры. Раньше, когда она приезжала ко мне, всегда тянула меня то на какую-нибудь второсортную комедь, ломаного гроша не стоящую, то на базарную оперетку, она восхищалась актерами, в особенности теми, которых уже успела полюбить по теле– и кинофильмам. Тонкости постановки маму мою никогда не интересовали, и я понимаю почему. Она ведь просто школьный преподаватель, причем настолько, что иногда даже забывает о существовании Режиссера. Но мне искренне жаль, что все так вышло этим летом. Я не думаю, правда, что Заур-муаллим разлучил нас с ней навсегда. Я даже не думаю, что в ее жизни этот манекен задержится надолго. Да. Точно, Новогрудский. Это на поверхности. Должно, наверное, пройти какое-то время, чтобы мы с ней помирились, чтобы люди СВЕРХУ наконец убрались с четвертого этажа – надстройки советских времен нашего старого бакинского дома, вообще из нашей жизни, разъехались бы кто куда, пооткрывали бы тайные счета в банках, понастроили бы себе белокаменных вилл на островах, стали бы абсолютно невидимыми для нас, людей СНИЗУ. Не должно быть так, чтобы в одном доме жили и люди СВЕРХУ и люди СНИЗУ. Вот в Москве это хорошо понимают, в Москве дома элитные всегда оградой высокой обнесут, и "птичий глаз" в нужном месте установят, и охрану внизу посадят, так что от всевозможных Иран и Хашимов ты защищен, можно сказать, с самого детства, и в школе ты с ними не пересечешься, разве что в институте. Хотя может, я и ошибаюсь, у меня ведь нет в Москве своего дома с чердаком. ...Да, Москва... Из Москвы лучше уезжать на поезде, доделать все дела свои и уехать, чтобы впервые за целый год наконец-таки отоспаться под стук колес, успокоиться хоть немного, детективом побаловаться на верхней полке, чтобы ощущение только начавшегося запланированного отпуска как бы само собой рассеяло, отогнало легко все твои волнения и печали, всю твою смуть, а вот возвращаться, мне кажется, лучше самолетом – попытка подвести итог отпуску за два с половиной часа в облаках – и ты... уже готов (почти готов) все начать сначала, практически с нуля. И вопросы все неразрешимые земные при тебе, только теперь они острее стоят, чем до отпуска, колют они теперь то в один бок, то в другой, и надежд никаких (почти никаких), ну разве что какая-нибудь помощь извне, из тех двух с половиной часов, проведенных в облаках.
Сворачиваю к себе на Малую Бронную. Иду мимо Патриарших. На спинках скамеек, ближайших к улице, восседает молодняк. Мальчики, девочки... Они курят и ругаются, и чувствуешь, как им нравится и то и другое, с каким удовольствием они это делают. Они спрыгивают со скамеек и убегают в темноту, и ты чувствуешь, как им нравится убегать в темноту. Из темноты доносятся взвизги, смех... потом вдруг – шепот и... тишина, она длится ровно столько, сколько должен длиться поцелуй в начинающемся рассказе, и темнота становится уже не просто темнотой, но безголосым пространством, в котором что-то свершается, что-то темное и необъяснимое, от чего ты отводишь взгляд куда-то чуть в сторону... что-то, что было и с тобой когда-то давным-давно, в доме с чердаком, только на другом языке (перевод утерян), что-то, на чем ловила всех (и тебя тоже) ушлая трофейная обезьянка.
А вон там улица Остужева, на которой всего несколько недель назад мы с отцом встретили Людмилину дочь Алену, возвращавшуюся со школы. Увидев нас, девочка смутилась и начала что-то быстро-быстро говорить своей подружке... а вон там знакомая вывеска – коренной зуб, как дрейфующий континент, белая Африка док. Беленького. Улизнувший с карты Средиземноморья город со странным названием – Ебби-бу. А вот голубей нет. Спят, наверное, голуби. Спят на карнизах нашего дома. Нашего?! Что-то я совсем запутался.
Не знаю, почему это я все время думаю, – а вдруг за время моего отсутствия поставили домофон или кодовый замок, а я (теперь уже можно сказать – самый главный персонаж) тащусь с вещами и не знаю того, может потому, что в романе, который я надеюсь все-таки когда-нибудь написать (пусть через пять, через десять лет. Аще не yмрет), было бы неплохо, было бы очень даже хорошо, если бы герой подошел к двери, а там... а там кодовый замок, а кода он, естественно, не знает и... Стоп! Уже в начале романа, кажется, было сродное чувство в маленькой парикмахерской на Берзарина, ведь я помню, как, извиняясь перед читателем, смущенно менял декорации, стирал свое отражение и переносил зеркала, премиленькую парикмахершу Ирину, говорящую шепотком, саму парикмахерскую и целую улицу, с фонарями, автобусной площадкой и островком деревьев – "выгул собак запрещен" – в другую главу, подальше от начала, переносил по целому ряду причин, одна из которых, если помнится, была соблазн одним махом описать героя, а другая – отражение облаков у дома номер семь по Танненбергской улице, в западной части Берлина. К тому же должна быть причина появления нового кодового замка, одного тополиного пуха, забивающего сетку лифтной шахты, явно не достаточно. Не то топливо. Да. Точно.
К счастью, мне не пришлось набирать номер квартиры, ждать пока человек, занявший мое место в этом доме, скажет: "Кто там?", а я, кретин, вынужден буду объяснить, кто же именно потревожил его светлость господина Подлеца в одиннадцатом часу вечера. Дверь, как и до моего отъезда, была любезно распахнута (половинка кирпича придерживала ее), было даже такое чувство, будто сама дверь еще и слегка подрабатывает швейцаром и специально вывернула кодовое устройство, дабы подзаработать немного на чаевых.
Тускло горела лампочка над почтовыми ящиками.
Женщина с черным карликовым пуделем, очень коротко стриженным, притворялась, что ее интересует ящик под номером шестьдесят три, на самом же деле она просто не хотела ехать вместе со мной – московская привычка: даже в лифте – желательно со всеми удобствами; "езжайте, езжайте" – сказала она; "давай, давай, езжай" – нагло улыбнулся мне глазами-бусинками ее пуделек, судя по избалованному обрубку хвоста, как и хозяйка, жаждущий всяческих удобств.
Я нажал на четвертый. Старый лифт, сотрясаясь, начал поднимать меня, отмечая каждый этаж скользким металлическим лязгом. Еду и опять думаю, а если мне откроет дверь этот тип, тогда ведь не избежать объяснений; а зачем звонить, вроде ключи есть, но потом я вспоминаю, – оставил ключи Людмиле, после того, как попросил передать деньги за комнату мужу моей кузины.
Мне опять повезло: дверь открыла людмилина дочь Алена.
– О!.. С приездом, – сказала она и упорхнула к себе, как в рекламе шоколадок.
Она действительно упорхнула, она упорхнула так, что я тут же почувствовал свой возраст, усталость охотника-неудачника двадцати восьми лет и, самое главное, отсутствие очага.
Из узенькой щели в двери чулана Значительный протащил контрабандой свой черный мех, сел в середине прихожей и уставился на меня.
Интересно, коты чувствуют свой возраст, – а усталость охотника?
Он тут же отвел взгляд и зевнул.
Только поставил сумку и чемодан, как вышла Людмила, – посмотреть, кто звонил, – и точно так же, как ее дочь, сказала:
– О!!!
Я поздоровался.
– А что так рано? – спросила она. – Что-нибудь случилось?
– Нет, просто я успел хорошо отдохнуть. Знаете, родные стены быстро приводят нас в порядок.
Она согласно кивнула. Она была явно смущенна моим внезапным появлением и не знала, как себя вести со мной. Должно быть, так ведут себя женщины, когда в самый нежелательный момент появляются мужья (геологи или подводники.) Мгновение (за которое успевает подняться на четыре лапы Значительный), и моя соседка уже выработала стратегию.
– Вы можете пока внести вещи ко мне...
– Спасибо, я лучше пока их здесь оставлю и зайду посмотрю, что там в комнате...
– Кажется, он уже спит.
– Ранняя пташка. А по утрам он, случайно, в клозете не поет?
– Илья, я только очень прошу вас... без насилия...
– Что вы, что вы, Людмила...
Приоткрываю дверь.
Штабеля с фонариками уже нет (это можно было предвидеть, новому жильцу они ни к чему), комната кажется еще больше вытянутой, еще больше похожей то ли на гроб, то ли на папину каюту на "Геннадии Максимовиче".
На круглом столе горит моя арестованная настольная лампа, повернутая к стене; муха стягивает рану между облитой светом стеной и разбросанными по всему столу газетами и пакетиками китайского супа-лапши.
Поскольку карта Средиземноморья висела на стене почти напротив двери, и первым делом открывалась взору всяк входившего (до появления штабеля с фонариками), естественно, – я заметил ее отсутствие, лишь только порог комнаты переступил, вместо колыбели человечества с изречениями великих мира сего и моих институтских друзей, теперь только след от нее – прямоугольник над столом, над лампой и хлопотавшей мухой, прямоугольник, неожиданно открывший для меня истинный цвет обоев, оказавшихся грязновато-розовыми.
Тот, кто занял мое место, спит спокойно на моей кровати, накрывшись моим пододеяльником (одеяло вытащил: жарко ему, северянину), положив голову на мою же подушку с моей же наволочкой. Спит он – головой в ту сторону, где у меня всегда было изножье (ты помнишь, Нина, как любили мы ставить мой маленький туристский телевизор прямо к себе в ноги?.)
На вид ему двадцать три-двадцать пять, а может, столько, сколько мне, просто жизнь по-другому складывалась. Только взглянул на его лицо, тут же понял – он единственный ребенок в семье; в городе, откуда он родом (кажется, Свердловск – Екатеринбург) у него было если не все, то почти все, что только мог пожелать человек его возраста. Кого-то напоминает мне это лицо. Кого? Ну, конечно же, Хашима – такое же и красивое, и холеное, и наглое... Лицо Подлеца! (Человеку с таким лицом Москва сдастся без боя.)
Во сне он сладко причмокивает, так, как если бы во рту у него собирался нектар. Может быть, во сне он хороший человек, выше себя, бодрствующего на двенадцать часов, может быть, во сне ему не двадцать восемь, а сорок два, он любящий отец, немного охотник, немного хранитель очага, немного преподаватель того самого института, который сам некогда окончил, – и, готовясь к очередной лекции, перечитывая "Ночные бдения" Бонавентуры, отводит взгляд куда-то чуть в сторону и представляет лицо одной из своих студенточек, очень похожее на твое, Нина, или, закрыв глаза (вот точно так же, как они у него сейчас закрыты), слушает "Мой конец – мое начало" Гийома Машо. Может быть, кто знает, ведь там, на оборотной стороне век, возможно все, возможно даже – он видит сейчас тот же самый сон, что видел я в поезде или в самолете: ведь мир прозрачен, мир порист и сквозист, и в момент, когда он принесет жертву, он проснется. (Кстати, почему он никак не реагирует на мое присутствие рядом с собой, почему не просыпается, а еще говорят, если долго смотреть на спящего, он непременно проснется. Спешу заверить – неправда, по крайней мере, не всегда.)
Да, во сне, он может быть, действительно, другой, а вот наяву...
Подхожу к письменному столу. И телевизор мой здесь, и магнитофон, и машинка моя трофейная, немецкая... В каретку вставлен лист бумаги; хоть ни одна буква не пропечатана, звериным чутьем чувствую – он пользовался ею, причем не раз, такие вещи именно чувствуешь и именно каким-то звериным чутьем... Серебряный крестик с цепочкой лежит на аудиокассетах, разворачиваю названиями к себе – мои вроде: Веберн, Пьяццолла, Малер ... Где Шнитке? Его же надо будет Нине отдавать! В магнитофоне остался? Не вижу, нет кассеты. Может, завалилась куда-нибудь. Беру крестик, иду к зеркалу, оно пока что на том же месте: на стене, где карта висела, только в углу, ближе к шифоньеру.
Застегиваю цепочку, и вдруг под ногой хрустнуло. Нагибаюсь... Очки! Подаренные мне Христофором черепаховые очки!! Все же я их сломал. Поднимаю с пола две половинки. Починить их уже вряд ли удастся. Можно только одну половинку как монокль использовать на каком-нибудь очередном карнавале, в каком-нибудь новом сне... Поворачиваюсь к шифоньеру и вижу прямо на полу и скрученную карту, и фотографии культуристов, и стопку книг из институтской библиотеки, мои тетради, мои бумаги, записные книжки с начатыми и неоконченными рассказами... Значит, машинка моя ему нужна оказалась, телевизор тоже (пока японским не обзавелся), магнитофон, подушка, а все остальное можно в угол, приедет, пусть заберет, урод несчастный, свое добро.
Я уже было кинулся будить, поднимать его с постели, когда в дверь просунулась Людмила, а за ней Маркиз-Значительный. Она подносит палец к губам, а потом тем же пальцем показывает, чтобы я подошел к ней.
– Идемте...посидим...я уже стол накрыла, – говорит она шепотом, чем страшно раздражает меня, – выпьем за ваш приезд.
"Накрыла стол" – это, конечно, сильно сказано, особенно после Баку с его гастрономическими изысками даже в самое шальное, шакалье время. На журнальном столике – Людмила относится к той категории разведенных женщин и вдов, которые едят, вернее, "кушают" или "питаются" исключительно на журнальных столиках, листая журналы мод и переключая каналы телевизора – "первое", "второе", литровая бутыль водки с "пэрчиком", морс, хлеб и большая пепельница, похожая на Колизей (приятного аппетита), по самый верх с окурками и семечной шелухой. Это была та самая пепельница, которую муж моей кузины купил на Тишинском рынке.
Ну, думаю, раз приглашает, отказываться нельзя, тем более, Бог знает, когда еще свидимся и свидимся ли вообще, все-таки у меня с этой квартирой на Патриарших прудах столько связано.
Значительный запрыгивает на диван.
Людмила сажает меня в кресло. Наливает борща в тарелку. Вспоминаю о еде в своей сумке – мама снабдила, несмотря на мой строжайший запрет: "приедешь, хоть первое время будет что поесть", я не стал ее переубеждать, объяснять, что было бы вовсе не плохо иметь еще и место, где поесть, и что для Москвы это, быть может, гораздо важнее.
Людмила недовольна тем, что я ставлю на столик баночку с черной икрой, большой пакет с зеленью, фаршированные баклажаны... Окончательно добивают ее котлеты в томатном соусе.
– Вам что – не нравится то, чем я вас угощаю?!
– Что вы, – говорю, – просто таким образом вношу свою лепту.
После первой рюмочки – за мой приезд, за встречу, интересуюсь фонариками. Я упустил из виду, я не подумал, с кем у нее ассоциируются электрические фонарики. И тут началось...
– Илья, скажите мне только честно, Христофор, действительно, ничего такого вам не говорил, когда вы с ним перед самым отъездом сидели? Вы же с ним очень долго о чем-то беседовали.
Я делаю вид, что пытаюсь вспомнить, о чем вообще мы с ним тогда говорили.
Пожимаю плечами. Нет, ничего такого не припомню. Самый обычный мужской треп.
– Ну что вы, Людмила, – говорю, – неужели вы думаете, если бы он что-то такое сказал, я бы вам не передал по телефону еще из Баку.
Она вздыхает. Насаживает на вилку котлету, приготовленную моей мамой, и кладет себе на тарелку. Еще раз вздыхает и кладет фаршированный баклажан.
Я достаю сигарету. Тянусь к Колизею, набитому семечной шелухой, и вспоминаю, что Людмила курит только на кухне.
– Курите, курите... – Она наливает себе и мне.
Я думаю, что мне уже хватит пить. Людмила не замечает моего жеста.
– С тех пор, как этот мерзавец оставил меня, а меня никто так не оставлял, я курю и здесь, и на кухне, я вообще стала много курить.
– Да, но... выглядите вы ничего. – Я чокаюсь и закуриваю, и ругаю себя за то, что сам же навел ее на продолжение бакинского телефонного разговора.
Закусив баклажаном, Людмила говорит:
– Что значит "ничего"?
О, думаю: попался после двух рюмок.
– То есть, я хотел сказать, вы очень хорошо выглядите. По вас совершенно не видно...
– ...что меня бросили, оставили...
–...что вы стали больше курить...
–...как никто никогда не оставлял?!
Она опять наливает. Я опять прикладываю руку к груди, показывая, что больше не могу. Она опять не замечает моего жеста.
– Куда я только не звонила. И на работу к нему, в офис, и домой, и на программу "Третий глаз", всех его клиентов на ноги подняла.
– Может, ему срочно пришлось бежать из Москвы. Вы же знаете, какое сейчас время. У человека свой бизнес, такая клиентура...
– ...только не надо мне про его бизнес!! – Людмила сбрасывает Значительного с колен. – Оставил меня со своими фонариками один на один. Он же знал, какое у меня материальное положение. Я ведь у людей деньги заняла под его идею. Парад Планет. Эра Водолея. Год Хаурватата. Хорошо, что половину партии у меня уже приняли в магазине "Свет" на Арбате. А с другой половиной я даже не знаю, что делать! – Маркиз снова запрыгивает к ней на колени.
– Я вспомнил, о чем он мне говорил.
– Да?! – Людмила сильно прижимает к себе кота.
Сросшийся с любимой хозяйкой, Значительный от блаженства втягивает башку в черную шубу.
– Он говорил... что конец лета – время особого влияния Большой Медведицы. А еще он говорил, что наше истинное живет в нас, мы рождаемся с этим, но почему-то всю жизнь ищем дорогу к нему.
– Красиво... Очень. И очень похоже на Христофора, только это не Христофор. Это Илья.
– Ну и что, – говорю, – разве вы не это хотели услышать?
С чего это вдруг меня понесло?
– Нет, сегодня я хотела услышать правду. Как ни странно, Илья, как ни странно. Я хотела услышать правду, а услышала очередную ложь.
В глазах ее, до того слегка сонных, вдруг вспыхнули влажные огоньки, напоминавшие о дожде на улице. Я сразу понял, дело не только в трех выпитых рюмках. Сейчас она сделает мне предложение – жить в чулане (сколько я захочу, а на самом деле, сколько она захочет) в обмен на помощь в скорейшем распространении фонариков.
Можно сказать, что я угадал; не так прямо, не так в лоб, но, по сути, попадание почти стопроцентное.
Я согласился помочь, более того, я даже согласился пойти с ней завтра на улицу Берзарина, я вспомнил, что недалеко от парикмахерской есть магазин электротоваров, и достаточно большой, а вот жить в чулане я отказался.
Блеск и влага в ее глазах все не проходили, она даже начала недвусмысленно поглядывать на меня. Мне только этого не хватало! В общении с женщинами типа Людмилы ссылки на мигрень, усталость и т.д. и т.п. уважительными причинами не являются. У меня был только один-единственный выход. Причем очень скоро я понял, что время тратить уже нельзя.
Чуть-чуть опережая события, я предложил выпить на "ты".
Мое предложение было воспринято более чем положительно.
Я быстро вылил морс из стаканов назад в графин. Наполнил их горилкой до краев.
Встал.
Она тоже поднялась.
Я подошел к ней. В глазах ее мелькнуло сомнение, тут же сменившееся удалым и многообещающим: "эхма, была-не была", к тому же я нажал на нее, меняя тембр голоса:
– До дна, – говорю, – до дна, Людочка.
Сплетя руки, мы поднесли стаканы ко рту...
В моей жизни не было поцелуя более долгого и более целомудренного.
Тот, кто был за моей спиной, сейчас, верно, заквохтал от удовольствия.
На диван мы приземлились, как два голубка.
Я услышал далекое украинское тепло далекой и чужой мне женщины, биение соблазненного вдовьего сердца.
Значительный включил свой трансформатор, трется то об меня, то об Людмилу. Он за, он не против, он уже простил всем все. Ах, добрая кошачья душа.
– Я сейчас, – сказала она шепотом, – пойду только взгляну, Аленка уснула.
Я ждал ее пять минут, десять, пятнадцать, я с большим аппетитом уплел мамины котлеты, еще и еще раз отметив, что кулинарных способностей она не потеряла, я запил украинскую водку морсом, я даже успел покурить, после чего, взглянув на часы, и убедившись, что звонить Нине еще не поздно, это для нее время детское, вышел в прихожую.
Набрал номер. Жду. Никто не подходит. Хотел уже дать отбой, как трубку подняли. Это был муж Нины, человек, к которому я одновременно испытываю и жалость, и уважение. Когда он снимает трубку, мне почему-то всегда становится не по себе, я начинаю бекать-мекать, а его мое косноязычие забавляет.
– Здравствуйте, – говорю я и понимаю, что выпитый одним махом стакан водки, освободив меня от одного состояния противоречия, делает заложником другого.
– Здравствуйте, – говорит он.
Гриша старше Нины лет на тридцать, но его никто не называет по имени-отчеству. Для всех институтских ребят, он просто Гриша, муж Нины, и никогда – Григорий Алексеевич, профессор с мировым именем, член ряда академий.
– Это Илья вас беспокоит.
– Узнал, узнал.
– Мне бы Нину...
– Нету, в Переделкино она. На даче... у своей подруги. Приедет что-нибудь передать?
– Нет-нет, ничего такого... я просто сегодня прилетел из Баку, хотел узнать, как поживает ее черепашка. Сколько листов пробежала.
– Да вроде, закончила уже. Вот как раз уехала на дачу вычитывать.
– Извините, Гриша, за поздний звонок.
– Бог с вами, Илья, что вы.
– До свидания.
– До свидания, до свидания. Звоните, если что.
Мне казалось, что Гриша, Григорий Алексеевич, всегда догадывался о наших с Ниной отношениях, после сегодняшнего звонка я в этом просто уверен, я в этом так же уверен, как и в том, что тот тип пользуется моей печатной машинкой.
Из комнаты Алены, ударившись об дверь, вылетает Значительный, буквально через несколько секунд, воспроизведя почти тот же звук, проносится в туалет Людмила.
Я иду на кухню покурить. Когда она выходит, я спрашиваю:
– Как вы?
– А разве мы теперь не на "ты"?! – Она включает свет в ванной комнате.
– Извините, забыл.
– Хм... ничего себе. – Она проходит в ванную и не закрывает за собой дверь.
Когда выходит, помогаю ей дойти до комнаты, разложить диван, заботливо накрываю пледом, как накрывают больного врачи; я хорошо понимаю, что этого мало в сложившейся ситуации, но, к сожалению, ничем другим помочь не могу.
– Илья, – говорит она мне, – вы, собственно говоря, можете лечь, где хотите.
Никогда бы не подумал, что можно так акцентировать вводное предложение.
– Мы же, кажется, теперь на "ты"?..
– Лучше поставьте чайник, – сказала она с грустью.
Открываю дверь чулана. Если мне не изменяет память, когда-то здесь между тумбочкой с зеркалом и кухонным ящиком стояла раскладушка Марии Осиповны.
Пробую нащупать выключатель (обычно он проворачивается и всегда, когда включаешь свет, такое ощущение, словно ты заводишь будильник.) Я крутанул по часовой стрелке раз, другой – и тусклый желтый свет облил (как во фламандской и голландской живописи семнадцатого века) штабель с фонариками. Сразу видно, что их перекладывали, по-другому чертежу возводили; думаю, что причина перестройки всего сооружения, – тот, кто занял мое место, а вовсе не я: Людмила хорошо знает мой характер, и прекрасно понимала, что на чулан я не соглашусь, даже если мне негде будет жить.
Смотрю на большую "М". Она еще больше, еще жирнее, чем те, что были на штабеле в моей комнате.
Господин Мустакас, уважаемый магистр, где вы? Неужели подались в бега? А может, вернулись в Крым, живете себе спокойненько в Алуште, в Ялте или в Никите?! Вас пригласили директорствовать в том самом Доме отдыха, в котором... Тогда я отведу взгляд куда-то чуть в сторону, и мы поговорим с вами отсюда из Москвы о пороках, о тонкой грани, мужчинах и женщинах, о тех, кто отыскал уже свое лицо и кого никогда, никогда больше не назовут другим именем. Христофор Арамович, должен признаться, мне вас страшно не хватает. Вас и Нины. Вы знаете, вот я вернулся и... мне кажется, я понял, начинаю понимать настоящих мужчин – ОХОТНИКОВ-ХРАНИТЕЛЕЙ ОЧАГА. Из всех возможных вариантов активирования реакции, отступившей внутрь тела и продолжающей существовать в нашем подсознании, – лично я теперь отдаю предпочтение игровой терапии и главным в игре, затеянной нами, магистр, считаю СТИЛЬ, СТИЛЬ, как способ существования в изолгавшемся мире. Думаю, Нина будет со мной согласна, ведь не случайно же она подбросила мне это эссе, а сама укатила в Переделкино, на дачу, которую снимает Сережка Нигматуллин. Я знаю, в этой игре, начавшейся с междугородного телефонного звонка, случались моменты, когда мне казалось – я терял чувство СТИЛЯ, но зато теперь я точно знаю, что в прибитом моим прадедом, Самуилом Новогрудским, "мезузе", – все на месте, все верно, все правильно. К сожалению, Христофор Арамович, я не смог снять "мезузе" с дверного косяка и забрать с собой, по той простой причине, что дом покидаю не последним, – последней, по-видимому, уедет моя мама, когда от Баку до Москвы станет дальше, чем от Москвы до города Ебби-бу. (Есть такой город Христофор Арамович, есть, на той карте, которую сняли уже со стены.) Кто-то из очень-очень богатых, тех, кого ошибочно считают полновесными мужчинами, купит весь третий этаж дома что на Второй Параллельной, 20/67, все три двухкомнатные квартиры (нашу, Наны, Наргиз), объединит в одну, сделает евроремонт (азербайджанские мастера, занявшие место знаменитых армянских мастеров, выбросят "мезузе" вместе с мусором), в нашей гостиной будет бить фонтан, – богатые восточные люди любят начинать новую жизнь на новом месте при фонтане и красных рыбках. Шум от воды и движение рыб в воде спасают от ненужного проникновения чужого прошлого. Да. Точно. Фонтан на том месте, где у нас стоял когда-то обеденный стол.
Я нашел раскладушку, я ставлю ее между фонариками и шкафом с зеркалом; теперь я могу лечь и закрыть глаза.
Было бы не плохо закончить, "закруглить" роман словами: "закрываю глаза", но лечь без подушки...
Я снова иду в свою комнату. Подхожу к кровати, смотрю на него и думаю: у кого больше преимуществ, у тех, кто бодрствует или у тех, кто спит? Знаю надо бы описать это холеное лицо с красивым девичьим ртом и закругленными ресницами хотя бы двумя-тремя штрихами, хотя бы чуть-чуть, – но в конце романа уже не хочется уделять внимание проходному персонажу, к тому же... руки сами просят тычка дать.
Наконец, я вырываю из-под него подушку, наслаждаясь этим мгновением.
Он вскакивает, ничего не понимая, смотрит на меня; потом, догадываясь, кто перед ним, кривит рот и говорит:
– Э, поаккуратней!! – Надо же, он еще не оставляет попыток вернуть под свою голову мою подушку, тянет руку, хватается за нее...
– Поаккуратней, – говорю, – я только рога отшибаю. Знаешь кому?! – Вырываю у него из рук подушку, замахиваюсь ею... и иду в чулан, у двери останавливаюсь: – Подойдешь к моей машинке, за себя не ручаюсь. – Хлопаю дверью.