Текст книги "Фрау Шрам"
Автор книги: Афанасий Мамедов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
[1] "У них у всех уста устали, и души досветла ясны". Строка из стихотворения Рильке "Ангелы" (пер. В. Куприянова).
...– Ну, скажи мне, разве не права я? – спрашивает меня Ирана. – Как бы тяжело ни было, порядочная женщина никогда на такое не пойдет.
Насчет порядочности могла бы, между прочим, и помолчать, подумал я; во всяком случае, не ей, любительнице швейцарских счетов и сексуальных изысков, чихвостить Нанку, да и что такое по-настоящему тяжелая жизнь, откуда вам, madam, знать. Вас вон, малость самую прижало, и вы уже ищете в Баку Тибет, торопитесь на иглоукалывание.
– Мама, я пукнула. – Девочка оперлась на ногу Ираны, заголила ее.
Ирана раздраженно одергивает платье и делает вид, что не слышит дочь. Та повторяет с еще большей доверительностью.
– Ты не понимаешь, что нельзя так говорить?
Мальчик хихикает.
– Идиотка!!
Теперь он хихикает еще гнусавее.
Рамин за дело его разукрасил.
Жаль, что такие вот, гнусаво хихикающие мальчики в бабочках никогда не попадут на Карабахский фронт.
Водитель сворачивает с Азнефти направо, в сторону фуникулера и пристраивается в хвост медленно ползущему автокрану. Обогнать динозавра в этом месте дороги невозможно, даже если ты старый-престарый мальчик в кепке, а руль твой, педали и коробка скоростей состоят в самом ближайшем родстве с лихими кочевниками.
Ирана это понимает. Смотрит на свои золотые часики и рот оранжевый кривит.
– С этим комендантским часом приходится минуты считать.
А я спокоен. Мне-то что, я свои часы снял. Я на море смотрю сквозь ряды деревьев, я любуюсь...
Море – избыток и нехватка, уничтожающие разом все слабости твоего духа; безымянные корабли, равнодушные друг к другу, от причала до причала. ...Корабли... Как бы близко ни были, всегда – пятно вдали.
Вглядываюсь в горизонт, и, кажется, уже не принадлежу этому берегу. Да, точно. Я такое же вот безымянное пятнышко, только пятнышко где-то там – между морем и небом, между прошлым и... "прошлым".
У Дома работников науки, у канатной дороги нам удалось все-таки обойти автокран: выскочили на встречную полосу и чуть не влетели в троллейбус. Я просто почувствовал, как моментально взмокла голова шофера под кепкой.
Мы проезжаем растворившийся в благородной тишине – тишине разлуки ухоженный дворик старого "Интуриста", чем-то неуловимо напоминающий древнеримский, за несколько дней до... погружения в вечность, хотя... почему неуловимо, вон, даже фонтан тут как тут и красная дорожка, и мраморная скамейка для Плиния Старшего; затем зоопарк с его длинной и узкой каменной лестницей (интересно, как живется индийскому слону, он еще индийский, он еще символ благополучия?); от длинного завода Парижской коммуны, на котором мне приходилось бывать, когда ремонтировали в доках "Геннадия Максимовича", забираем вправо, берем крутой, булыжником выложенный, подъем в сторону Баилова и через несколько троллейбусных остановок, еще раз забирая вправо, резко сбрасываем скорость и тормозим у бывшего Английского клуба, рядом с которым небрежно стоят с полдюжины дорогих иномарок, щедро облитых ослепительными, медно-красными лучами заходящего солнца. Такое впечатление, что оно, солнце, свою борьбу с ненавистной буржуазией намерено начать с поджога этих самых автомобилей. Вот сейчас сгорят они, и самому порядочному слону из всех слонов в мире сразу же станет легче.
Выхожу, падаю руку Иране. Осматриваюсь...
Слева внизу – море, гавань. Справа – низкорослые деревца, на которые (по западной моде) накинуты провода с маленькими лампочками.
Бывший Английский клуб – одноэтажное здание из ракушечника, буквой "п", на высоком цоколе, с частым рядом окон в частом переплете и несколькими витражами. Здание недавно отпескоструили, что придает ему какой-то казусный, если не сказать вульгарный – то есть тот самый пискоструйный вид. Я-то английского этого старичка хорошо помню совсем другим – в благородно закопченном одеянии. Тут раньше, в советские времена, какой-то революционный музей был, и, помнится, всю нашу дебильную шестидесятую школу таскали сюда. А еще раньше, в начале века, вот на этой открытой веранде (где сейчас охрана стоит и языки свои чешет) любили сиживать мой прадед Самуил Новогрудский с прабабкой Софьей Соломоновной, Софья – это по-русски, это для русских, а вообще-то ее звали Шейнефейгл – Красивая птичка; она действительно была царственно красива, фотографические портреты, выполненные в модной для той поры манере, а ля Наппельбаум – лишнее тому подтверждение. А когда-то, еще раньше, перед первой революцией, в туалете этого клуба судьба неожиданно столкнула баловня судьбы, шекинского хана Ханджанова (фамилия-то какая! в переводе значит – душевный!! Вот и попробуй-ка упрекни госпожу Судьбу в слепоте) с очень странным типом, похожим на загнанного в мыле дикого зверя, вскоре после чего хан допустил роковую ошибку – не выдал жандармскому офицеру отпетого преступника по кличке Молочный: "Милостивый государь, – обратился он к ротмистру, – неужели вы думаете, в сем достойнейшем из заведений нашего города могла укрыться такая мразь?! Право же, невозможно. Как, как вы изволили назвать его?.. – спросил он брезгливо уже у квартального. – Ах, да, да... Нет, совершенно такое невозможно". Интересно, что творилось в душах ротмистра и квартального, уверенных точно в том, что государственный преступник Рябой Иоська, он же Молочный, он же Сосо, он же – Иосиф Джугашвили, прячется не где-нибудь, а именно здесь, в Английском клубе, в благороднейшем из заведений города, знали ли они, чувствовали ли, что от них, быть может, зависит сейчас судьба империи, России-матушки... Впрочем, бабушка Дора уверяла, что история сия имела место быть не в Английском клубе, а во дворце Его Превосходительства Губернатора Воронцова, что сразу же делает этот клозетный вольт еще более пикантным. Вот приеду в Москву и обязательно расскажу эту историю моему напарнику по компрессорной – сталинисту и антисемиту, чтобы в очередной раз сойтись с ним в клинче.
Поднимаясь по лестнице (выемка в форме буквы "п") на веранду, прямо ко входу в здание, мельком взглядываю на последнее угловое окно, идущее за витражами. Я не обратил бы на него внимания, не поверни Ирана своей головы в ту сторону.
В распахнутом окне спинами к нам, к морю, к автомобилям стояли и о чем-то беседовали мужчина и женщина. О чем они говорили и на каком языке, можно было только гадать, но говорили они так, будто тема разговора требовала от них поражения речевых центров. (Афазия, афазия, страшна до безобразия.) Не знаю почему, но что-то подсказывало мне, что женщина та беременна, причем на последних месяцах, а спина мужчины в сорочке ванильного цвета, показалась знакомой, может быть, из-за пробежавшего по ней коротенького смешка.
Под ложечкой посасывало...
Я испытывал какое-то странное волнение.
Казалось, охранники (кто из них отстреливал головы и руки манекенам?) глядят на меня с недоверием, будто я подхожу к храму в затрапезном банном халате и домашних тапочках. Одного я узнал – водитель Заура-муаллима. В кругу других охранников, он, видимо, был старший по чину, знал несравненно больше, и, разумеется, молчал больше. В случаях, когда любое знакомое лицо – все равно, что трос для альпиниста, как важно на глазах у других обменяться приветом: точно пропуск предъявил, – но гад этот поздоровался с Ираной, улыбнулся детям, на мой же кивок не ответил, отвернулся.
С чего начинается театр, я знаю, а вот с чего начинается закрытый клуб, где на годовой взнос (если, конечно, судить по цифрам, на компьютере в Крепости) может спокойно кормиться целый год наш институт?
Когда мы вошли в фойе, первое, что я увидел, это череду фотографических портретов на стене и два черных пятна в углу – автомат для чистки обуви с рекламной наклейкой и приросший к нему холеный сочный батюшка.
Батюшка стоял на одной ноге у содрогавшегося параллелепипеда, поставив другую под разогнавшиеся мохнатые валики; заметив нас, он с поспешностью царицы Савской, разгадавшей маневр Соломона, встал на обе ноги, опустил рясу и, дождавшись полной остановки автомата, сияя, двинулся к нам.
– Говорят, вчера еще поставили. Чего только у них не придумают, поделился он с Ираной своим искренним восхищением от недавно прибывшей заморской техники.
Отец Алексей был первый, кому Ирана представила меня.
– А, сочинитель из Москвы, – я глянул на его неприлично сверкавшие мокасины. – Как же, как же, слышал, слышал.
Из-за его баритона (батюшка говорил, как пел, сим пением наслаждаясь) я вспомнил, что оставил в Москве свой нательный крест, что давно, очень давно не исповедовался и не причащался, что отношения мои с Ираной... да что там говорить, конечно же, я почувствовал себя виноватым рядом с ним.
– Ну и как вам родные края? – он сцепил пальцы на животе, как это частенько делают на востоке мужчины, убеленные сединами, вне зависимости от того, какую веру исповедуют.
– Да все как-то дальше и дальше становятся.
Отец Алексей взглянул на меня с некоторым сожалением из-под своих девичьих ресниц.
– Нет такого города, в который нельзя было бы вернуться, – глубокомысленно изрек член Общества славян Закавказья, учтиво взял под локоток мою спутницу и отошел в сторону.
Гадая, что бы могли значить его слова, я вдруг почувствовал одиночество, тоску по Москве, а еще – будто за мной наблюдают с трех сторон, причем очень внимательно и недружелюбно, много-много пар глаз...
Подхожу поближе к фотопортретам: вдруг знакомое лицо увижу.
Как я понял, на снимках были запечатлены "самые-самые": самые замечательные и знаменитые, самые независимые деятели партии Независимость. Висели они в один ряд в классических черных рамках и серых паспарту. Занимали неполные три стены, как бы удваивая букву "п": повторяя таким образом форму здания. Меня немало удивил тот факт, что среди "независимцев" я не увидел ни одной женщины (казалось, что сама независимость их, не только тут, но и вообще в городе, отрицалась начисто.) Но еще больше удивляло то, что среди этих уважаемых господ, я не заметил ни одного, еще раз повторяю, ни одного представителя какой-либо иной некоренной национальности, как будто еврей или русский изначально не могли продвинуться в этой – как уверяла меня Ирана исключительно продвинутой партии. Фотограф сделал все от него зависящее, чтобы выявить мирские страсти, тайные пороки сих достославных мужей мужчин-охотников-хранителей очага. На первом месте, конечно же, корысть, далее можно по словарю Даля.
Я представил себе, как они, время драгоценное выкраивая, – а у них ведь в отличие от нас, простофиль, глупцов мятежных, все еще верящих в свободу, равенство и братство, так много хлопотных безотлагательных дел, – приезжали в Крепость, и снимались "алла прима"[1] – способ исполнения хорошо отрепетированный на том последнем манекене, которого мой друг американец спас от расстрела, затем, выкурив сигаретку, откушав чайку и потрепав поощрительно милого фотографа-еврейчика (он, говорят, несчастный такой, кокаинист, отца и мать в автокатастрофе потерял), спешат отправиться на большие дела, о которых народ простой узнает из газет, в частности – газеты "Дабл гюн".
[1] В один прием.
Я спрашиваю себя, зачем здесь эти портреты? Может, их основная задача предсказывать и предписывать дальнейшее развитие ритуала? Но разве не говорят они все от имени другого, того, кого ставят выше себя самих. Кто он, этот другой? Уж не Заур ли? А может, их несколько, таких вот муаллимов, пользующихся бессрочным кредитом доверия?
Оставались еще вопросы, но Ирана взяла меня под руку и прижалась так, будто мы с ней на улице поздней осенью и она должна завтра уже уехать в свою Швейцарию...
Когда замужняя женщина с двумя детьми берет так под руку мужчину, с которым она (почему бы, не сказать правду?) просто... ну, хорошо, воздержимся от ненормативной лексики, просто проводит время, может означать только одно женщина та намеренно бросает вызов. Но кому? Неужели только отцу Алексею, провожающему нас взглядом? А может быть, всем им, висящим на стене, к которым у меня еще остаются кое-какие вопросы?
Коридор узенький и длинный. И шаги наши глушит ковер, родословная которого восходит аж к былинному Ковру Ковровичу.
Ирана только приоткрыла дверь справа, а волна очень холодного кондиционированного воздуха уже окатила нас с головы до ног.
Несколько официантов в малиновых жилетах с латунными пуговицами, похожие на гордых и задумчивых птиц в ледниковом периоде накрахмаленных скатертей, сосредоточенно сервировали столы.
Тихонечко, – а здесь все хотелось делать именно так: даже мальчик и девочка вели себя тихо, – закрываем дверь, возвращаясь в теплый и темный коридорный воздух с тем характерным запахом, который получается, если мясорубку с остатками свежего мяса оставляют в раковине под горячей водой. Этот запах свежей баранины и металла держится долго, пока его не перебьет какой-либо другой не менее сильный, не менее дикий.
Потом, минуя еще одну дверь, за которой слышится бульканье русского и азербайджанского языков, гортанный смех в зубных пломбах и звуки, напоминающие столкновение бильярдных шаров, сворачиваем посередине коридора налево в крохотный квадратный зальчик, и там, прямо у стенда с фотографиями города, налетаем на администратора, на которого не налететь, впрочем, было никак невозможно: он сидел за столиком на двух стульях: один бы не выдержал его. Раскланиваясь с нами, этот недужного вида человек, похожий на борца сумо, сообщил, что все собрались в баре. Уже собрались.
Дети, получив наводку от толстяка, пустились наперегонки.
Мать окликнула их, зашипела: "Забыли уговор?!"
Достала из сумочки конверт, привезенный мною из Москвы в журнале "Пари Матч".
Она поправила платье на девочке и передала ей конверт, красиво перевязанный ленточкой. "Ты все помнишь, что должна сказать? Не напутаешь? Смотри мне..."
Надо же, подумал я, с ее-то деньгами по второму разу использовать конверт. Что это? Бережливость, жадность, суеверие? А может, не то, не другое и не третье, а...
В баре собралось человек двадцать, никак не меньше. Все они хорошо знали друг друга и вели себя соответственно положению в обществе, то есть как должна вести себя экономическая и политическая элита.
Одни стояли маленькими группками, покуривали и попивали, разговаривая приглушенными голосами, другие делали то же самое, сидя за круглыми столиками на невысоком подиуме. Посторонних не было.
Когда мы входили, все смотрели на нас. (На меня – из-под нахмуренных бровей, но с нескрываемым интересом – как смотрят на забавную зверушку.)
Я не сразу увидел Хашима. Из-за жаркого света, лившегося сквозь настоящие витражи (не какая-нибудь там лабуда современная из пластмассы и клея, а цветное стекло, скрепленное свинцовыми обрамлениями), казалось, все кругом полыхает. Все, кроме стойки бара и бармена за стойкой. И в языках пламени уже не разобрать, кто именно горит. Но если бы даже я увидел его сразу, конечно, не сразу бы узнал.
Почему это мне всегда казалось, что мы с ним почти одного роста? Да он же как минимум на полголовы выше. И выглядит отлично. И полыхающая рубашка ванильного цвета, и галстук в голубенькую горизонтальную полоску – "морской пароль", и синие брюки (их огонь пока щадит), очень ему идут. И на веласкесовского карлика из того железнодорожного сна он совсем не похож.
Почему мне казалось в Москве, что я давно ему все простил? Почему?!
Девочка и мальчик подошли к отцу, поздравили, называя его по имени (для Баку это нормально, когда родители хотят оставаться молодыми, несмотря на годы, которые, как известно, не красят), передали конверт.
И тут до меня вдруг доходит, почему я здесь. И тут я вспомнил, какое сегодня число!! Одиннадцатое июня – день рождения Хашима.
Он, не торопясь, вскрыл конверт, бережно извлек оттуда электронную записную книжку, в которой уже было набито поздравление. Так же не торопясь, зачитывая его перед всеми, Хашим вполне искренне растрогался. Присел и на руки взял детей, встал, сделал с ними несколько плавных вальсовых движений под всеобщие аплодисменты и любопытный циклопий взгляд видеокамеры.
–А ты какого рожна здесь?! – напугал меня Марк, неожиданно возникший из-за образцово патрицианской спины седоголового господина, чье фото украшало фойе.
"А ты?", хотел спросить я его, ведь одиннадцатое число мы всегда отмечали где-угодно, только не у Хашима, он никогда не приглашал нас к себе. Мы собирались в кебабной на Кубинке, если, были втроем, если же к нам присоединялась Нанка, шли в "Садко", что на эстакаде и далеко уходит в море или же в "Снежинку", напротив хореографического училища.
– Тебя что, Ирана пригласила?
– Сегодня ты на редкость догадлив.
– А ты, видно, здешние нравы позабыл уже.
– Ну, не такие уж тут дикие нравы. Зря ты за меня так переживаешь. И декорации вполне западные, и батюшка вместо муллы, и в руках у тебя двойной скотч.
Марк щелкнул пальцем. Почти тут же перед нами возник официант в жилете с латунными пуговицами.
– Скотч. Двойной. – Хрюкнул мой друг.
– А может, я хотел джин. Джин с тоником.
– А может, ты угомонишься? Вспомни, что ты мне в Крепости советовал.
Я оглядел зал...
Ее я тоже не сразу узнал. На ней было короткое платьице из черного панбархата с вырезом сзади, не до самой попки, как у той актрисы, имя которой я позабыл, в том смешном французском фильме, – но, глядя на ее прямую вышколенную спину, вдоль позвоночника поросшую персиковым пушком, – тоже дух перехватывало и отвести взгляд было никак не возможно.
Так вот, значит, кого должен был встречать Марк!
– Не думала вас здесь встретить, – сказала она, подходя к нам.
– А я вообще не предполагал, что мы когда-нибудь свидимся. – Сказал и тут же вспомнил поезд, вспомнил, как подумал тогда: "Теперь от меня мало что зависит". Ну что ж, оказалось, действительно "мало". Честно говоря, я пожалел, что судьба свела меня вновь с Таней: передо мной стояла уже другая девушка.
Запах духов был тяжелый и намекал на порочность. Такой скорее бы подошел разведенной брюнетке, только начавшей закрашивать седину.
Официант принес Марку скотч со льдом.
Марк указал на меня. Тогда он повернулся ко мне.
Я взял с подноса стакан из толстого стекла с пластмассовой лопаточкой в виде бегемота.
– А вы умеете расслабляться. Никто не скажет, что отпуск не идет вам на пользу. – Татьяна подняла чашечку кофе и чокнулась со мной. – Извините, я не пью.
Виски был отличный. Я с удовольствием сделал пару глотков.
– Посвежели. Помолодели. В глазах уже нет той загнанности. – Она тоже не скрывая изучала меня, вводя в смущение.
Марк начал зеленеть от ревности, только нос его по-прежнему оставался влажно-розоватым.
– Я всего лишь выполнил вашу просьбу – передал документы лично в руки Иране, и с тех пор стараюсь ни от чего не замыкаться и отдаваться всякому впечатлению, ведь завтра-послезавтра каникулы кончатся, дымка рассеется и...
– ... надо будет возвращаться к привычному течению жизни?
– Именно так.
– Было бы так, если бы вы возвращались не в Москву. – Она взглянула на меня так же, как тогда в поезде, будто ждала чего-то.
Эти ее слова и взгляд нельзя было не истолковать как намек. Я понял это и по Марку, начавшему снова слегка косить, и по Иране, подошедшей в тот момент к нам откуда-то сзади.
– Когда дымка рассеется, Тата, он сядет за роман. Это и будет привычным течением его жизни. – Ирана, желая продемонстрировать перед подругой свои права на автора и на его будущий роман, снова взяла меня под руку. – Выведет всех нас на чистую воду.
– Неправда, Илья не похож на моралиста. – Татьяна хищно прищурилась на добычу.
– Моралист, моралист.
– Какой он к черту моралист. Немножко циник, немножко романтик, немножко раздолбай, – не удержался и вставил словечко Марк.
– Таня, я согласилась фигурировать в романе под своим именем. Что мне терять?
– Если найдется местечко и для меня, я тоже хочу под своим... Таточка. Татьяна Рублева. Звучит?
– Даже слишком, – говорю. – Для русского читателя фамилия эта связана с Отцом, Сыном и Святым Духом. Лучше – Рулева. Или что-то в этом роде.
– Что значит, "что-то в этом роде"?! – она пятью растопыренными пальцами показала нечто барочное. – Я не согласна. Батюшка, – крикнула она на весь бар, – идите к нам, вы должны нас рассудить!
Отец Алексей, до этого момента беседовавший с беременной родственницей Ираны, у которой мы были в гостях в тот самый день, который можно считать по-настоящему началом моего отпуска, смущенно оглянулся на зов и, извинившись, отправился к черному платью с вырезом сзади.
Через некоторое время я, помешивая в стакане остатки льда пластмассовой лопаточкой, уже пикировался с ним.
– Вы что же это, теософией увлекаетесь? – спросил он меня, не в силах сдержать возмущение.
– И антропософией, и дзен-буддизмом. – Хорошо, что я ни словом не обмолвился о телесно-ориентированной психотерапии, а только Христофора Арамыча вспомнил и повторил его слова: – Скажите, батюшка вы никогда не замечали, что некоторых людей так и хочется назвать другим именем? Они как будто в стороне от него. Потому и имя их колеблется.
– Имя не может колебаться. Оно дано нам от Бога и является нашим долгом, обозначенным одним единственным словом. Имя, каким бы оно ни было, всегда соразмерно природе носителя.
– Даже тогда, когда носитель, как вы выражаетесь, еще не осознал свой долг?
– Возьмите младенцев во Христе.
– Но ведь человек меняет атомы и маски каждые две-три минуты.
– Маски – это у богохульников-язычников... И душа их, грешная, пребывает день ото дня в колебательном состоянии, из-за чего и имя колеблется, как вы изволили заметить. И выбрать они никак не умеют, потому и мучаются-страдают, и других мучают.
Где-то на середине пути от стойки бара Хашим вдруг сменил курс – все-таки решился подойти к нам, конечно же, ему хотелось, чтобы это было замечено как можно меньшим числом присутствующих, но после того, как в нашу стайку благополучно влился отец Алексей, он оставил эту надежду. Шел он к нам с дочерью, и я догадался почему: присутствие ребенка само собой обеспечивало соблюдение ритуала, которое могло быть нарушено (или уже было частично нарушено, кто его знает) из-за моего присутствия здесь. Уж не этого ли добивалась Ирана?
Как подобает старым друзьям, сто лет не видевшимся, мы и обнялись, и расцеловались.
В баре кое-кто с облегчением вздохнул.
– Видишь, какой я тебе сюрприз приготовила ко дню рождения. – Ирана поправила на мне узел галстука, для того, видимо, чтобы сюрприз казался больше, чем сюрприз.
Кое-кто в баре опять напрягся. Например – Заур-муаллим, все это время следивший за нами из-за столика у самого витража, который, судя по яростному полыханию, давно уже должен был бы обуглиться.
– Вот ты стоишь, и вся юность перед глазами, – сказал Хашим, проявляя неслыханную для него сентиментальность. – Илья, а как мы жили-дружили!.. Э, разве сейчас кто-нибудь дружит так? Косила, я правду говорю?
Марик аж закашлялся.
Хашим неотрывно глядел на мой галстук, будто он служил проводником в нашу юность.
– Несколько пестроват, – наконец выдавил он из себя. – Именно поэтому я его и не носил. – Сказал и посмотрел Иране прямо в глаза.
Ирана улыбнулась ему своей фирменной улыбкой.
Я почувствовал себя оплеванным.
– Да, раньше были другие времена... – воспользовался паузой батюшка. – С одной стороны вроде как советские, а с другой... и для души простор, и слово не болело. – Ну да ничего, мы вот тут, на земле нашей, церковь строим Святого Александра Невского на пожертвования...
– О, это надолго. Может, потреплемся, старче? – тихо предложил мне Хашим. – Марк, скажи там, чтобы нам принесли "Уокера" в белую комнату.
Стены комнаты действительно были выкрашены белой краской. Белыми были и тучный диван, и такая же тучная пара кресел, журнальный столик и даже рамки на старинных номерных гравюрах, изображающих шотландские пейзажи времен Вальтера Скотта.
Окно было распахнуто. В комнату вливался вечерний воздух с запахом моря. Здесь было хорошо. Тихо. Спокойно. Здесь все располагало к беседе. Теплой, дружеской. Очень может быть, именно в этой, обманной комнате и заключаются настоящие сделки.
В дверь тихо постучался официант. Вошел беззвучно. Поставил по просьбе Хашима бутылку черного "Джони Уокера" и два стакана на подоконник. Хотел разлить, но Хашим остановил его жестом, мол, сам, – сам и разольет, и лед положит. Уходя, официант предупредил, что минут через десять все будет готово, и уже можно идти в зал.
– Скажешь, когда хватит, – бросил Хашим, наливая виски в мой стакан.
Я долго молчал. Когда мне еще выпадет такая удача – отведать юбилейного "Джони Уокера".
Выпили за встречу.
– Что у тебя? Как ты? Кем стал?
Простые эти вопросы застают врасплох.
А что такого у меня за эти годы, и что я могу ему рассказать? Лимитный завод. Компрессорная. Институт и задолженности. Комната, похожая на гроб, на Патриарших прудах, из которой меня уже, можно сказать, попросили. Пельменная на Баррикадной. Нина... "Кем стал?" Да никем. Вернее, кем был, тем и остался. Вон галстук твой надел. Что выиграл я с переездом в другой город, теперь уже в другую страну?
Подумал, пожал плечами.
Когда он спросил меня, скучаю ли я, и я, не задумываясь, ответил ему, что да, конечно же, скучаю, вспомнив бессонные ночи, когда мог с точностью до сантиметра воспроизвести в памяти дорогу под нашим балконом или гранитный выступ на втором этаже, лишенный всякого архитектурного смысла, – я вдруг понимаю, что все-таки выиграл с переездом, ведь четвертый этаж для меня теперь только в прошлом, а с прошлым легче договориться.
– Смотри, может, вернешься? Устрою тебя к себе. Все-таки свой человек. Да, кстати, у тебя с ней как, серьезно, или?.. Вообще-то она неплохая. Дом хорошо вела. Мать идеальная. Да и во всем другом тоже. Скажу тебе по секрету, у нее только один недостаток, – он опять воззрился на мой галстук, что-то вспоминая, – она не умеет прощать. Но ты же не такой, как я, у тебя должно получиться.
И опять я не знал, что сказать ему. Выходило – он либо не в курсе, что Ирана замужем за швейцарцем, либо просто издевается надо мной, впрочем, и то, и другое возможно, второе, правда, более вероятно, хотя... Неужели он не знает, что наметился раскол в партии, и раскол этот – Ирана, госпожа Шрам?! Но ведь Марик в Крепости говорил: "В этом браке заинтересованы все, кроме Хашима". А откуда у Марка такая информация, почему эти "все" ему так доверяют? Таня?.. Таточка Рублева, вернее, Рулева? Рулевая из Москвы. Я вспомнил поезд. Вспомнил, как клал под голову "важные" документы. Все правильно, самый лучший курьер тот, кто не знает, какой важности документ он перевозит. О, мой бедный сумгаитский попутчик, знал бы ты, брат, где я сейчас и с кем!
За дверью будто все хором заговорили... Должно быть, уже двинулись в зал.
– Пошли, – Хашим ударил меня по плечу, – за столом договорим, а потом опять сюда, я люблю эту комнату. Это моя комната.
Жир скакал на животе администратора.
Беременная сидела в кресле охала и стонала, запрокинув голову, поддерживая руками живот, как это делали безлицые женщины-матери на древних каменных скульптурах.
Испуганный муж кричал что-то в телефонную трубку.
Пожилая женщина просила чуть-чуть потерпеть.
– Роддом в двух шагах, – спокойно напомнил всем отец Алексей. – Давайте отвезу. Кто со мной?
Женщину взяли под руки и осторожно повели к выходу. Все гуськом пошли за ней.
Я постоял немного в баре и тоже вышел. Вспомнил про черный ход.
Я шел по узкому длинному коридору и думал, вот и еще один человек родится одиннадцатого июня. И, конечно же, он родится в рубашке. И, конечно же, в белой-белой, с накрахмаленным воротничком. Нет, правда, его ждет большое будущее, если он решил появиться на свет в партийном клубе. Он будет учиться в Швейцарии или в Австрии, а, может, в Гарварде. Пройдут годы, его портрет украсит фойе. Между первым и десертом он будет заключать сделки, и день ото дня все больше становиться похожим на щелкающий капкан. А белая комната Хашима когда-нибудь станет его, и он перекрасит ее в другой цвет или отделает дубовым шпоном.
Я вышел через тот самый черный ход в конце коридора, через который выводил когда-то государственного преступника Иосифа Джугашвили шекинский хан Ханджанов.
На улице снял с себя галстук, скрутил и сунул в карман. И сразу стало так легко, что я решил две-три автобусные остановки пройти пешком.
На сей раз, как только поднялся на Вторую Параллельную, заметил знакомые очертания приземистого "Сааба", хотя машина стояла не напротив наших ворот, как обычно ставят ее, а на другой стороне улицы и чуть поодаль. Вспомнил, как Марик предупреждал меня: "Обернись и посмотри, нет ли хвоста за тобой". Я обернулся и посмотрел – никого, пустая улица, пустой перекресток.
В воротах совершенно неожиданно сталкиваюсь с охранником и водителем Заура-муаллима.
По тому, как мы взглянули друг на друга, я понял – его появление здесь не случайно, он ждал кого-то, скорее всего... меня, правда, чуточку позже: я почувствовал это, как, к примеру, чувствуешь на улице, что сейчас именно у тебя вот этот здоровый детина "попросит сигарету или прикурить", и улица, до того казавшаяся тебе относительно светлой и людной, враз оказывается и темной, и глухой.
Я поздоровался с ним, хотя мы уже виделись сегодня, и я с ним здоровался, а он мне не ответил. Не ответил он и в этот раз, вместо приветствия лишь промычал:
– Тебя ждут. – И все, и встал у ворот, как ротный дневальный.
Входя во двор, я напрягся: кто бы это мог меня ждать?
Уже было темно, и потому я сразу же заметил во дворе...
Делая все, что выхватывалось им из тьмы, серовато-дымчатым и как бы слегка пыльным, он с асфальта перешагнул на стену туалета, поочередно высветил двери ("М" и "Ж"), затем, едва коснувшись каменного забора над краном, с каким-то лабораторным интересом явил мне из подлестничной мглы пересекавшую двор кошку, ту самую – наглую, ленивую, восточную стерву, сопроводив царицу облитых луною крыш до самой водосточной трубы, тут же воспарил легко на макушку инжирового дерева с листвой, похожей на лапы водоплавающих, после чего упал (с выключенным звуком, как падают во сне мячи) и покатился медленно по скамейке, пока не остановился на глубоко задумавшемся – разве манекены задумываются так? – Зауре-муаллиме.
Круг света... Больше чем круг – "это будешь ты, это буду я".
Попав в него, Заур просто отвлекся от своих тяжких дум. Он поднял лысую голову и увидел меня как раз в тот самый момент, когда я увидал Рамина.
– Слезь и фонарь свой убери, – сказал он, встал и пошел ко мне навстречу.