Текст книги "Фрау Шрам"
Автор книги: Афанасий Мамедов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Еще немного мы посидели молча. Я курил и смотрел на нимф. Ирана куда-то в сторону, так что я даже не мог понять, произвел на нее должное впечатление или нет.
– Здесь неподалеку одна моя родственница живет, может, зайдем? – она сказала это таким же тоном, как в первый день моего приезда: "Хочешь, полистаем журнальчик".
Вообще я заметил: все предложения пока что исходят от нее. Надо бы мне поактивней, что ли, себя вести.
Когда я, наконец, дойду в своем романе до этих строк, я, конечно же, пропущу следующую главу или попробую ее ужать, насколько это будет возможно, но что делать, если с этой самой главы, можно сказать, все и началось.
Самое интересное, что я даже не помню имени хозяйки квартиры на Торговой, не помню ни лица, ни голоса; все, что помню, – была она беременна, были у нее опухшие ноги, шаркающая походка, и нашему внезапному появлению, она, по-моему, была совсем не рада.
Меня усадили в слишком роскошное кресло. (Тут же бросило в сон.) Хозяйка, охая да ахая, отправилась заваривать чай. Ирана за ней...
О чем женщины говорили на кухне, естественно, знать не могу. Может, Ирана рассказывала ей, кто я такой; хотя, с другой стороны, а кто я такой, чтобы обо мне рассказывать, да еще женщине на сносях. Это меня просто Манька Величко заела, самая распространенная болезнь в нашем институте, начинающая прогрессировать с третьего курса. Да. Точно, Новогрудский.
Но при всем том, именно в этом старом доме на Торговой, в этой многокомнатной квартире Ирана, воспользовавшись долгим отсутствием в комнате хозяйки (уж не об этом ли "долгом отсутствии" они договаривались на кухне), села на подлокотник кресла рядом со мной, обвила мою шею руками и... Я тем же отозвался, снова отмечая про себя: а ведь она опять тебя опередила.
– Нет, я здесь не могу, – сказала она. – Я так не могу...
Не помню, как мы ушли, как попрощались с хозяйкой, погруженной в свой мир, тем особым погружением, какое свойственно всем беременным женщинам. Помню лишь, что чай мой остался недопитым, и был он не ахти какой, и мы очень-очень торопились, настолько, что поймали такси.
На четвертый поднимались через "темное парадное".
На площадке играли дети.
Мальчик Ираны катался на доске, а девочка крутилась возле Рамина и еще какого-то крикливого малыша.
Больше всех удивился Рамин, увидав нас вместе.
– Вы откуда? – спросил он.
– Ходили по делам, – сказал я и искоса глянул на Ирану.
Она улыбнулась. Ей явно понравилось, что Рамин нас заметил, почувствовал что-то. Еще бы ему не почувствовать, если он уже знает, что после "прихода и ухода" директора магазина автозапчастей, его мать тут же кинется на базар за продуктами.
Мы, как отпетые воришки, прошмыгнули через прихожую, слитую с кухней (немолодая гувернантка татаристого типа опустила глаза долу: дело барское, я ничего не видела, не знаю), маленькую детскую (когда-то хорошо мне известную хашимовскую комнатку), просторную гостиную и...
...в спальню.
– Пожалуйста, дверь захлопни, – попросила она шепотом, начиная с пуговиц блузки. – Только я тебя прошу... у меня... кажется, еще не кончились, то есть кончились, но я не уверена...
– О чем ты... – сказал я тоже тихим голосом и тоже почему-то начал с рубашки, как люди, у которых и времени много, и в квартире никого кроме них; сейчас же это походило на замаскированный тайм-аут. По Москве знаю, когда сверху начинаешь раздеваться, у тебя времени больше настроиться, особенно если то, что случилось – неожиданно, не в тот день и час. Но в Москве у меня это почему-то всегда – и не тот день, и не тот час, и всегда происходит в лучшем случае под легким киром, а в Баку – всерьез, на трезвую, со всеми вытекающими последствиями; и это совсем по-другому – и куда как острее и опаснее для души уязвимой, и к этому ведь снова надо привыкнуть, хотя бы на неполный месяц.
А кровать (вернее две составленные вместе кровати) была у них с Хашимом из той еще недавней эпохи, которую Нинка презрительно называет эпохой семейных трусов. Мягкая. Глубокая... На таких кроватях браки долго не держатся: все движения – на разъединение, мимо и куда-то далеко вниз. И все смешно, со скрипом получается. Прямо какой-то театр Сатиры. Не знаю, почему ей там не понравилось, почему сюда прийти захотелось? Может, своя кровать (пусть даже такая), как своя рубашка – ближе к телу. Но это же – бром, элениум, а не кровать.
Опять у меня такое чувство, будто за мной кто-то наблюдает сверху. Регистрирует событие. Скрупулезно, внимательно фиксирует каждую мелочь, каждую прихоть двух сросшихся тел.
Я думал, как же мне ограбить Хашима, вместо того, чтобы...
Будучи в самом центре его тайного мира, я искал и не находил этот мир, ни в Иране, ни вокруг нее; а если и находил какой-то микроскопический кусочек, он ни-коим образом не казался мне связанным ни с его мировоззрением, ни с ее.
Насколько же мой сон в поезде был желанней и телесней того, что происходит сейчас. И все-таки именно сон-то и выручил меня, я словно занял у него немного звериной витальности. Если бы я не вспомнил свой сон, как говорят в таких случаях, "потерпел бы фиаско".
Когда она поняла, что конец уже близок, начала догонять меня. И по-моему догнала. Но я все равно спросил ее:
– Ты успела?..
Глупый, конечно, вопрос, зачем спрашивать о том, что ты обязан почувствовать сам; но этим вопросом я как бы намекнул ей, что понял все и оценил, и если дело дойдет до следующего раза, тот раз уже непременно будет ее.
В отпуске все дни (кроме предотъездного) чаще всего текут себе потихонечку без чисел.
Вот уже два дня как я не видел Ирану. Она не спускается вниз, а я не поднимаюсь наверх. Причина?.. Да я как-то и не задумываюсь о ней; ну, не подошли друг другу и ладно, и все. Бывает... Как сказала бы Верещагина, широко разводя руками, хитро улыбаясь и внутренне подготавливаясь уже к трехкратному "эф": Quod bonum, felix, faustum, fortunatumque sit!?[1] Я только ем, отсыпаюсь, смотрю у Нанки видео и читаю самого модного нынче писателя Довлатова; он как нельзя кстатити с его обаятельным, почти амебным героем. Наверняка в жизни сам Довлатов разыгрывал иную карту. Тут Нинка конечно же права. У таких писателей все до мелочей рассчитано; (наследство Хемингуэя.) Афористичность, устойчивость голоса, стремление во что бы то ни стало уплотнить фразу, – это из-за боязни ошибиться, из-за повышенной ранимости; вобще-то ничего в этом плохого нет, – но все-таки мне больше по душе искусство, в котором много лишнего. Например – Саша Соколов.
[1] "Слава Богу, что только раз" и "В добрый час" (лат.).
После того как мы установили на крыше антенну и освободился гриф от штанги, я глядел на него, глядел, а потом подумал, почему бы мне не начать здесь качаться – я и протеин с собою привез. Железо многому меня научило, не только настроением управлять; бокс, книги и железо... Я даже решил писать роман, и у меня уже появилась первая строчка, сразу же погружающая в материал: "Открываю глаза", но дальше этой строчки дело не заладилось, не пошло, дальше... бред. Тогда я для разгона решил написать рассказ, который так понравился Иране, что она меня тут же к своей родственнице затащила, несмотря на то, что у нее еще не закончились месячные. Я подумал, а что если этот рассказ будет вставным в романе, через него, как через те черепаховые очки, что Арамыч мне подарил, можно будет по-иному взглянуть на целое, но я по какой-то странной причине боюсь его писать; может потом, когда-нибудь. И все-таки, я, как тот довлатовский герой, нашел компромиссный вариант; я сел за письмо Нине: просила же она, не забывать ее и писать каждую неделю. Только вывел: "Дорогая Нина...", как в комнату вошла Ирана.
– Ты почему не поднимаешься ко мне? Что-то не так?
– Показалось...тебе не понравилось...
– Мне не пятнадцать лет, я прекрасно понимаю, редко бывает так, чтобы сразу понравилось. А кто такая Нина? – лукаво взглянула на лист бумаги через мое плечо и обняла меня сзади, как мужчины обычно обнимают; оттягивает воротник рубашки и губами влажными раскаленными едва-едва... отчего дрожь холодная, морозная у меня по телу всему...
– Нина – это приятельница моя, – отвечаю я совсем тихо и хочу повернуться к ней лицом, но она не отпускает меня, не хочет.
– Ну, тогда бы и написал: "Дорогая моя приятельница...", а то смотри, домурлыкаешься...
Наконец поворачиваюсь к ней лицом и смотрю долго прямо в глаза, (они сейчас – адрес почтовый, чаемый звонок, они куда как сильнее глаз, отведенных чуть в сторону), а потом... я ее в себя вжимаю, сильнее, еще сильнее...
– Вечером, – шепчет она, – вечером...
Вечером во время просмотра телесериала я поднялся наверх.
Дверь уже была открыта. Ирана ждала меня на кухне...
Баку, Вторая Параллельная, 20/67.
Дорогая Нина, с этого момента роман мой вышел из-под контроля и теперь уже течет в пустоту сам по себе; я чувствую себя сторонним наблюдателем, как будто все, что происходит, – происходит как бы не со мной. Да. Точно, Нина.
Вот уже больше недели, как я отдыхаю в этом городе; теперь хорошо понимаю, почему ты говорила, что прозу мою мало кто примет в Москве, так как она написана человеком с другой, чуждой москвичам ментальностью, почему на мои слабые возражения так резко ответила: "А кто ты вообще такой, чтобы люди еще ломали глаза, тратили свое время драгоценное на то чтобы понять какого-то там Илью Новогрудского, из какого-то там одурманенного, парализованного солнцем Баку". Все так... вроде так, но тогда скажи, Нина, почему, навещая этот какой-то там парализованный город через каждые год-два, я, будучи родом из этого города, не одурманиваюсь, как должен бы по твоему раскладу, нет, Нина, я перестаю понимать многое из того, что происходит тут последнее время. Вот, к примеру, – идет война и гибнут люди (ты, конечно же, помнишь тех мальчишек на грузовике, о которых я тебе рассказывал?), а здесь, Нина, соседи мои, как ни в чем не бывало, вечерами собираются и смотрят бразильские, мексиканские и американские телесериалы (герои которых, между прочим, если не с "чуждой", то вне всякого сомнения с другой ментальностью), и не просто ведь смотрят, Нина, нет, они переживают, они цепенеют перед экранами с носовыми платками в руках; или вот тебе еще: взахлеб читают "Коктейль дайджест" и "Дабл гюн" – газетенки пошибче нашего московского "Спида" будут. Нина, по утрам здесь едят черную икру, – она, видите ли, браконьерская и пока что стоит дешевле уворованного в Гяндже коньяка, делают вид, что цивилизованно выбирают Президента, тогда как он, на самом-то деле, давно уже избран без их участия и уже мнит себя шейхом-вседержителем. Здесь, Нина, девяносто процентов населения ратуют за так называемый "исламский мир" (очередная фальсификация арабских террористов), сами же с удовольствием смотрят нашумевшие "Молчание ягнят" и "Основной инстинкт" по турецким каналам, а кто-то – создает крепкую славянскую общину, куда – как я узнал от моей верхней соседки – входят не только славяне; моя верхняя соседка – бывшая жена моего бывшего друга – сама недавно крестилась (по крещении Ириной нареклась), и теперь она регулярно посещает своего духовника, молоденького рыжебородого отца Алексея, председателя этой общины, что, впрочем, не мешает этой Иране-Ирине три раза в неделю ходить на иглоукалывание по-корейски и каждый вечер встречаться со мной.
Дорогая Нина, в этом большом, воображаемом и так и не отправленном тебе в Москву письме, я стремлюсь быть предельно откровенным, намного более того, чем могут позволить наши отношения (возможно, тому виною и разлука, и расстояние?), впрочем, никогда не начал бы так откровенничать, если бы до такой степени не нуждался сейчас в посреднике; Нина, я ведь знаю, ты поймешь меня (ты и только ты, с твоим безошибочным вкусом, обаянием и терпимостью), дело в том, что рассказывать о своих амурных похождениях надо либо с юмором в настоящем времени, либо в прошедшем, на "третьем" языке и лучше через посредника, такого, как ты, иначе, Нина, неминуемо сорвешься в пошлость, которой полнятся газеты типа "Коктейля дайджеста" и "Дабл гюна". Я хочу говорить с тобой так, как никогда не говорил ни в один из наших московских вечеров.
Нина, этого бы со мной никогда не случилось (в нашем доме дореволюционной постройки слишком уж велика пресловутая дистанция между соседями нижних этажей и соседями с четвертого, верхнего, надстройки советских времен), не расскажи я этой женщине историю, которую мне буквально перед самым отьездом за рюмочкой коньяка поведал небезызвестный тебе сожитель Людмилы, и которую я, желая произвести самое выгодное впечатление на дочь бывшего замминистра торговли, ничтоже сумняшеся, выдал за свое творчество. Нина, теперь я знаю: чужой, не тобою выстраданный опыт, опрометчиво выданный за свой, в самый незначительный срок совершенно меняет тебя: ты сам уже чувствуешь, как все вокруг ждут иных поступков, ранее несвойственных тебе ни при каких обстоятельствах, и, самое интересное, Нина, – что ты их совершаешь с неподдельной легкостью, той, что доступна лишь навязчиво повторяющимся снам; и тогда вокруг все довольны, все, кроме тебя, потому что сам ты уже начинаешь догадываться, какую игру затеял, в какие сети угодил.
Ты ведь знаешь, я не злой и совершенно не мстительный, бакинским соседям сверху я и до своего переезда в Москву никогда не завидовал, и после – уж тем более. Когда у меня с моей верхней соседкой первый раз плохо получилось, ты, конечно, можешь мне не поверить, но я даже рад был; я думал – ну и хорошо, вот и отдохну, собой займусь. Только под вечер жара спадет – с железом буду баловаться: у меня здесь и протеин американский, и такая замечательная штанга, не то что в Москве; отец оставил, когда из дома ушел к своей будущей второй жене. Я думал – начну писать, в день по странице чистого текста. Но начать думал с письма к тебе. Нет, не с этого, с настоящего, Нина, я уже даже вывел на бумаге: "Дорогая Нина...", как тут...
Минуту улучив, я, как и обещал ей, поднялся вечером наверх. (Когда поднимался, казалось, вниз спускаюсь, казалось – ниже подвалов уже, и дыхание надо бы задержать из-за воздуха спертого. Так казалось...)
Ирана ждала меня на кухне.
Отворенный бар в стенке из светлого дерева тускло и неравномерно обливал небольшую квадратную гостиную.
Дверь на балкон была распахнута и тюлевая занавесь спиритически поднималась и трепетала; задержи подольше взгляд – минорный кадр из фильма Тарковского, только падения яблок не хватает и льющейся воды: что-то должно произойти... но что, но как?!..
Из дальнего и темного угла комнаты сочилась музыка; так тихо – совсем не разобрать.
– ... Сначала ликер, – сказала она шепотом (спали дети) и достала из бара, где на вытяжку, как гвардейцы, стояла целая шеренга бутылок, самую беспородную, – Кокосовый. Пойдет?"
Могла бы и не спрашивать, правда, Нина? Мы ведь непривередливые.
Пока она разливала по рюмкам, я осваивался с полумраком. Нина, в этом доме ни одной книги, ни одной, представляешь; я глянул на дверь, за которой спали дети, и тут же подумал, хорошо, что их с Хашимом кровать сегодня занята детьми.
Она пододвинула свой стул ко мне. Села, поставила ноги на перекладину моего стула, – так сдвинутые ее колени оказались почти что вровень с моей незанятой рюмкой рукой. Кажется, это называется началом прелюдии, Нина, хотя я могу что-то и напутать. В моих отношениях с женщинами это самое сложное и самое загадочное место, подстать трепетанию занавеси, тусклому свету, который так идет дорогим коврам, и еле-еле слышной музыке; к тому же, Нина, я никогда не знал, как долго должны длиться начало прелюдии и сама прелюдия, потому-то вскоре и затушил сигарету...
Мы перешли в соседнюю комнатку подальше от детей (когда-то комната Хашима), была она без двери, и мы не включали свет и все делали впотьмах на полу.
Я хотел доставить этой женщине удовольствие, Нина, очень хотел. Прислушивался внимательно к сбивчивому ее дыханию, но оно обманывало меня всякий раз, только мне казалось, что я у цели и теперь могу немного подумать о себе; я поддерживал огонь в крови странным приемом, который, однако, всегда помогает мне в подобных ситуациях (только не смейся, Нина), я шаманил про себя: "медисон сквер гардон рокки марчиано рота французских парашютистов высадилась в чаде город ебби-бу голландия тотальный футбол ехан круиф все атакуют все защищаются". Героический ритм этой белиберды помогал мне крутить и нагибать Ирану в разные стороны. И тут, Нина, мне вдруг все надоело, ВСЕ, и я подумал тогда, – какого черта!.. Вспомнил, как в этой самой комнате, лет этак двенадцать назад покупал у Хашима свитер (он уверял меня, что одевал всего один сезон), свитер пропах хашимовским одеколоном и американским табаком, – и я твердил про себя, какого черта, Илья, точно так же, как сейчас, но мне очень нравился этот свитер из мягкой верблюжьей шерсти и я купил его у Хашима. Помнишь, Нина, мой свитер, на который помочился Значительный? Это ведь был ближайший родственник того свитера. Я покупал его в Москве, в Краснопресненском универмаге, на свои честно заработанные рубли, потому-то он мне и дорог так был. Короче, вспомнил я этот давнишний момент, вспомнил запах моего бывшего друга Хашима, и такая лютая злость меня вдруг обуяла, разумеется, уже не до галантного секса было...
...лежала она на полу, как солдат, утомленный маршевым броском.
Я ловил темный и теплый воздух из ее рта. Злость и что-то еще звали меня откликнуться на движения пальцев, будто из небытья плетущих на моей спине какой-то сложный ковровый узор и... повторить еще раз все с самого начала, повторить ритм ее бывшего мужа, который я очень хорошо помнил и знал по чердаку.
Вскоре мы еще дальше переместились – на кухню, значительно расширенную в результате недавнего ремонта и совсем не похожую на ту, какой была она прежде, еще при Хашиме.
Бывшая жена моего бывшего друга теперь в одних трусиках стояла у плиты, заваривала мне мате под моим чутким руководством и вскользь рассказывала об очень удачной поездке своего отца в Гянджу; мое руководство отличалось тем, что я то вставал и подходил к плите, то садился за стол или смотрел из окна СВЕРХУ на наш двор, потягивая ликер. СВЕРХУ он совершенно другой; он, Нина, кажется маленьким, квадратным, очень глупеньким и суетным (особенно сейчас, когда она рассказывает, как тяжело было ее отцу уговорить русских летчиков, хотя он с такими большими деньгами приехал.)
– Русским летчикам тоже ведь нужно есть, а еще летать, – высказался я.
– За них не беспокойся. Они летают, и еще как. Они и над нами летают, и над ними. Так что у них на еду хватает. – Она поставила передо мною чашку с дымящимся мате.
– Я вообще не знаю, кому нужна такая война.
Но я так сказал, Нина, чтобы особо не накалять разговор, памятуя еще о нашей первой встрече в Москве у высотки на Баррикадной, на самом-то деле я знаю: эта война нужна тем, кому на мир не хватает. Это на поверхности... Правда, я тут же одернул себя встречным вопросом, Нина: а что ты знаешь о тех, кому на мир не хватает, спросил я себя и – снова глянул на наш двор из ее окна, а потом и на нее.
Ирана, похоже, уже сожалела о том, что рассказала мне о такой удачной поездке отца в Гянджу.
Я спросил Ирану, что это за красные точки у нее по всему телу; она посмотрела на свои ноги и руки, как смотрят малолетние дети, и ответила, что ходит на иглоукалывание.
– Что-нибудь серьезное?
– Теперь уже намного лучше. – Ткнула пальцем мне в грудь.
– Хочешь сказать, у тебя никого не было после Хашима.
– Были... Нервы и папин охранник. Нервы лечу, с охранником сложнее оказался трус. То у него с головой что-то, то мышцы растянул на тренировке, то мастер его по дзю-до потребовал от него длительного воздержания. На самом деле этот урод просто боится моего отца, боится остаться без работы. Почему ты так смотришь на меня? Тебе ведь нечего бояться, ты ведь в отпуске и скоро уедешь.
Наверное, Нина, мне понравилось смотреть на наш двор из ее окна, наверное, мне в тот момент еще большего захотелось, иначе разве сказал бы я:
– Москва не дальше Швейцарии или куда ты там собралась.
Она примостилась у меня на коленях и елейным голосом произнесла:
– Уехать не успеешь, Илья, как все, что здесь оставил, дальше, чем было станет.
Я занялся подсчитыванием красных точек на ее маленьком смуглом теле, и вскоре мы вновь оказались в комнатке Хашима.
Нина, в этом моем каникулярном романе, лестница играет чуть ли не самую важную роль; с первого по третий она, как дореволюционные книги из библиотеки моего прадеда – степенна, благородна, никуда не торопится, когда поднимаешься – всегда хочется положить руку на перила; она имеет выступ на втором этаже, значение которого никому неведомо, прямо от нашей двери начиная, новые типовые ступени спешат наверх, словно они существуют сами по себе и никак не связаны с тремя нижними этажами. Нина, как же далеко ты от меня, пока я поднимаюсь, и насколько ты ближе, когда я вновь оказываюсь на марше своего родного третьего этажа, рядом со своей дверью, которая одним своим видом противоречит четвертому. Да, был когда-то доходный трехэтажный дом с латинским приветствием на первой ступени, кому пришла в голову идея поднять его на один этаж, да еще заселить преуспевающими людьми, совершенно не подумав, как эти люди повлияют на судьбы жильцов всего дома. Кстати, Нина, вот тебе еще одна Нота-бене: если что-то изменилось в нашем доме после развала Союза, так это четвертый этаж; с верхних соседей слетела спесь, но я не уверен, что это не надолго, они скоро оклемаются, они живучи, я это чувствую по той же Иране.
И все-таки, скажу тебе, крутить шашни со своей соседкой, даже если она и принадлежит другой социальной прослойке общества, очень удобно: ведь в той или иной степени всем людям свойственно экономить лишние движения, но есть одно но: день-два-три-неделя – и появляется желание хотя бы чуть-чуть меньше зависеть от лестницы и соседей, хочется каких-то случайностей, неожиданностей, сгорания энергии в кругу гостей, друзей, смены обстановки, быть может, даже обоюдной измены. Да, Нина. Точно.
Я предложил ей пойти в Крепость. Я не говорил к кому именно, просто сказал, что у меня в Крепости друг живет – у него отличная квартира и все такое.
Ирана согласилась и следующий день сложила так, что сначала мы пошли на иглоукалывание, а потом уже в Крепость. Мне было все равно: для меня сейчас что 18.00, что 20.20.
Вообще-то июнь в Баку не самый жаркий месяц, я тут пару раз даже в свитере походил, но этот день прямо из августа перекочевал, поверишь, Нина, дорогу переходишь, а от автомобилей, от радиаторов и капотов по ногам такой жар бьет, что пешеходная дорожка кажется больше, чем есть на самом деле; несмотря на такое солнце, одета она была в тот самый строгий деловой костюм, не забыла и свою папку из крокодиловой кожи, в которой предусмотрительно лежала вчетверо сложенная простыня.
Мы доехали до станции метро "Баксовет", оттуда минут десять пешочком через Губернаторский парк к Азнефти.
Для меня было неожиданностью, когда нас встретила тетя Лиля, жена анестезиолога Стасика, в кипельно белом халате и в широких голубых джинсах, из-под которых едва-едва, на турецкий манер, выглядывали носы лакированных туфелек. Кажется, она тоже удивилась, когда увидела нас вместе.
– А тебя, мой дорогой, от чего иголочками?..
– Меня? Ни от чего. Я – сопровождающий.
– Кофе растворимый?.. Чай?.. – а взгляд у самой кокетливый. – Ираночка, как всегда – твоя восьмая...
Тетя Лиля налила мне кофе, взяла песочные часы, самые большие из тех, что стояли на столе, и, гулко стуча каблуками по белым плитам, поспешила за китайские шторы кабины номер восемь.
Я, Нина, сидел в холле, попивал свой кофе, разглядывал кустарно выполненный, но, тем не менее, идеально круглый плакат классифицирующий конституции шести Ки, когда вдруг раздались выстрелы. Стреляло, наверное, человек сорок, не меньше. Из автоматов. Стройно. Впечатляюще. Неужели среди бела дня уже начали?!
Пожилая еврейка (в красных точках, таких же, как у Ираны), ждавшая своей очереди в кресле напротив, посмотрела на меня и очень тихо, почти шепотом, сказала:
– Это на Аллее Героев. Как прихожу сюда, так они хоронят погибших. И всегда в одно и тоже время. Вы знаете, это так на меня действует... Я гипертоник, у меня сахар, межреберная невралгия, мне ни в коем случае нельзя нервничать. Я просила Лилю, чтобы она поменяла мне часы, но она ведь работает по записи, она волшебница, у нее весь город.
– Я вас понимаю. Вчера по телевизору был самый длинный список погибших. Диктор, наверное, минут десять зачитывал.
– Говорите тише, здесь нельзя так громко. Вы знаете, мой муж сказал, это все потому, что началось наступление.
– Не исключено, – я вспомнил об удачной поездке Заура-муаллима в Генджу. Очень может быть. – И ребят из того грузовика, Нина, я тоже сейчас вспомнил; вряд ли, конечно, хоронят кого-нибудь из них: очередь еще не подошла, но...
– Вы не здешний? – спросила она еще тише и показала пальцем, что с ответом мне лучше подождать, пока не кончится очередной залп на Аллее Героев.
– Родился в Баку, живу в Москве.
– Ах, вот оно что! Скажите тогда, почему Москва к нам так относится? Почему ваша Миткова все время улыбается?
– Ей платят за улыбку. Буржуазия... зарождающийся класс...Время массового учредительства банков и акционерных обществ...
– Как это страшно, когда улыбаются, глядя на такое. – Она навевала на меня образ большой постаревшей птицы – птицы Гамаюн.
Я хотел сказать: "А когда ходят на Су Джок нервишки расшатавшиеся подлечить, которые, как оказывается, неплохо лечатся регулярными половыми сношениями, когда за зеленые покупают военных летчиков, которым нечего есть и потому все равно кого бомбить?!" Я хотел все это выпалить разом, Нина, но не решился; здесь для этого слишком тихо и слишком уж все бело, здесь повсюду песочные часы (на минуту, на три, на пять...), и люди сюда приходят исключительно по записи... По записи, Нина.
Я извинился перед птицей Гамаюн и вышел во двор, постоять, покурить, подумать. Солнце в этот беленый короб не проникало, но все равно за воротами чувствовался жар, и дышать было тяжело; должен тебе сказать, Нина, я уже совсем отвык от здешней жары, ленивой полусонной головы, когда любая мысль или предмыслие как бы прищуривается.
Хорошо бы, если б вдруг ветерок сейчас подул с моря. Хорошо бы, если б они перестали стрелять...
Ирана спросила меня, с какой стороны нам удобней войти в Крепость, и я ответил, со стороны Девичьей башни, потому что нужно через Караван-сарай пройти; я не сказал почему, я не хотел лишних расспросов, преждевременного удивления с ее стороны и моего смущения.
– Не думала, что ты такой, – удивленно качая головой сказала она, когда я положил у самого сохранившегося, почти нетронутого веками, каменного барана растопленную жаром моего тела карамельную конфету. – Если ты так привязан к этому городу, зачем уехал, почему не вернешься?
– Меня попросил один человек... армянка, беженка... это она по ночам Баку видит.
– А ты?
А я... промолчал. Я не стал ей говорить, что вижу по ночам другой Баку, город с большой буквы, которого уже и в помине нет, который только у Марика на его фотографиях; я не стал ей говорить, что разлука моя с любимым городом разлука навсегда. И тут я поймал себя на том, что чувство это гораздо ощутимее здесь, нежели там, в Москве. Странно, правда, Нина, что понял я это только сейчас, только после того, как она задала вопрос, а я... промолчал.
Мы Марика, наверное, минут сорок с ней прождали на Замковской площади, но он так и не пришел. Может, обиделся на меня, что я все эти дни не звонил ему, пока вот не приспичило. Под конец уже Ирана начала нервничать. На часы поглядывала, открыла папку, говорит: "Я как блядь последняя с простыней своей на свидание хожу". Я хотел ей сказать, Нина, что могла бы, между прочим, и не брать.
Как вышли из Крепости, я поймал ей такси, она должна была встретиться с отцом Алексеем, а сам – пешком до дома.
Вот так, Нина, текут мои дни без чисел.
Скажи-ка, ты еще в Москве или уже умчалась в Европу? Впрочем, какое это имеет значение, ведь свое письмо я даже косвенными путями не перешлю.
P.S. Как поживает твоя черепашка? Сколько страниц ей уже исполнилось? Успевают ли ее чмокнуть в панцирь усталые люди?
Сердечно твой, Илья.
Сегодняшний день, судя по утру, сулил быть густым на события с последствиями: три звонка с утра, причем два из Москвы.
Первым отец прозвонился. Спросил, как мне отдыхается, купил ли я уже обратный билет, летом ведь всегда такие напряги с билетами; затем он сообщил приятную новость: журнал "Октябрь" принял его повесть и обещал напечатать в первом номере, а еще они с Аркашей, Аркадием Тюриным, решили выпустить книгу рассказов и повестей на двоих, даже купили бумагу, газетную, два рулона; держат в гараже где-то на Ленинском проспекте, когда я приеду, надо будет помочь им распилить рулоны напополам – большую двуручную пилу отец уже нашел. Если я хочу, я могу втиснуть вместо отцовских пару-другую своих рассказов, он уступит мне место; надо только их отредактировать, привести в надлежащий вид, он уверен, что пару-другую рассказов я наберу к сроку.
Только приготовил себе завтрак (мама не успела: на работу спешила), тут меня нагоняет второй звонок; на сей раз, звонила уже Людмила. Она сообщила очень важную новость. Несмотря на подорожавший в очередной раз телефонный тариф, начала из далека, почему я и сделал вывод, что новость эта касается исключительно меня, только меня и она отнюдь не из приятных. Это на поверхности.
– Илья, вам не звонила ваша сестра?
– Нет, – говорю, – и перекладываю омлет с ветчиной со сковородки на тарелку.
Несколько секунд Людмила молчит, потом начинает голосом, каким обычно любимые женщины сообщают, что встретили другого человека.
– Дело в том... ну как бы это вам сказать, Илья?.. – вздыхает тяжело. Это должно было произойти... рано или поздно... – я чувствую, как у меня ускорился пульс. – У нас с вами новый жилец...
– ... что значит у нас с вами?!
Неужели вышла замуж?
– То есть, я хотела сказать... на ваше место взяли другого... ваше место занял другой... Место, которое вы... снимали... занимали...
– ... Я понял вас, понял, – а сам тыкаю в омлет вилкой, тыкаю и выковыриваю ветчину. Кусок, еще кусок...
– Если вам негде будет жить первое время, вы можете переселиться ко мне.
Во рту, словно кляп, принуждающий к молчанию, я хочу его выплюнуть, но никак не могу, сижу и тыкаю вилкой, тыкаю вилкой...