Текст книги "Фрау Шрам"
Автор книги: Афанасий Мамедов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Старик настроение мое уловил:
– Желания вернуться нет?
И тут мама вспыхнула.
– Я по нему так скучаю, Заур-муаллим, так скучаю... Но вы же знаете, если он вернется, – она повернулась ко мне, вся напряженная, дерганая, в приглушенных темным стеклом лучах солнца я увидал новые морщины. – Нам этот Карабах – вот уже где!! Отдали бы его армянам к чертовой матери.
– Нельзя. Нельзя, Оленька-ханум, – сказал он, не поворачивая лица, но глядя на маму через зеркало внутреннего обзора. – А сын твой пусть в Москве пока побудет. Он же учится. Смотри, как русский настоящий стал. Ему, наверное, там лучше, чем здесь. Я так спросил... Просто.
Маму отпустило. Она успокоилась. Заулыбалась. А вот я насторожился. Получалось, будто старик решал, где мне жить. И потом, что значит это его "пока побудет"? Неужели он хотел этим сказать, что я – ну, не то чтобы трус, нет, но не защитник, в какой-то степени – неполноценный мужчина, такому лучше будет переждать, такому... Конечно, он хотел так сказать и сказал, и охранник его хихикнул, квадратными плечами потряс; шея, как у рака вареного, тут же побагровела. Мама тоже хороша. Чего, спрашивается, завелась?
Наше молчание прошил регтайм Джоплина, аранжированный до неузнаваемости телефонной компанией.
Это Заур достал телефон из кармана пиджака.
– Да, еду... Сегодня-сегодня. – Пауза; он морщится то ли из-за того, что плохо слышно, то ли слышит не то, что хотел-ожидал. – Конечно же, дочь. Да, успеет. Обязательно... К черту!..
Заур-муаллим говорил с кем-то, кто не знал местных традиций. Иначе он не к черту послал бы, а сказал: "Аллах деян олсун" или "Иншалла". Скорее всего, старик говорил с приезжим, но не исключено, что звонок был междугородный.
Покряхтывая и сигналя, узкая, кривобокая улица моего детства выбрасывает нас на подьем, к последнему светофору. Проползет одышливо чадящий охристый "Икарус", обкуривая синеватым дизельным дымом, какой-нибудь джигитишка пролетит на "жигуленке" с мерседесовскими колпаками и бээмвэшным значком на капоте, музыкальным итальянским сигналом разгоняя в разные стороны перепуганных пешеходов, загорится зеленая ментоловая таблетка и... Я дома! Отсюда уже видно заколоченное парадное и над ним наш балкон.
Да, все как в прошлом году. Все. Ничего не изменилось. Тот же кусок оргалита на балконе, когда-то скрывавший по пояс все наше семейство за чашкой вечернего чая от любопытных восточных глаз с автобусной остановки. Гриф от моей штанги в левом углу – как мачта корабля. А на нем вспорхнула бабочкой в многолетнем полете телевизионная антенна. Вот я телека-то нормального, большого цветного насмотрюсь. Все подряд. Всю эту дурь из Мариан-Сиси-Сантан...
Хрустнул стояночный тормоз.
Приехали...
Заур-муаллим прощается с нами. Учтиво череп голый морщит. Встряхивает мою руку. Раз. Другой... Что и говорить, горячее рукопожатие: почти как холодный душ.
– Весна-то, весна-то какая!! Оленька-ханум, это ты сыну заказывала?
Мама смеется.
– Если какие-нибудь проблемы... – это он ей, покровительственным тоном, без дальних слов.
– Что вы, что вы, Заур-муаллим...
– А ты отдыхай, москвич, расслабляйся.
– Постараюсь, – говорю. – Бандероль у меня в сумке. Вам сейчас?..
Кадык его заходил по морщинистой, как у черепахи, шее, когда он сглотнул слюну.
Я знаю, у пожилых есть такое право – долгого, неотрывного смотрения на молодых. Не вижу в этом ничего предосудительного, поэтому даю себя разглядеть. Догадаться, о чем думают старики, когда вот так вот смотрят, практически невозможно. Их мир настолько обширен и заселен, что в иные кладовые памяти и не долететь, крыльев не хватит. Единственное, что я могу предположить, сказал не то, возможно – напомнил о неприятном, открыл и потянул на себя не тот ящичек. Вот и мама моя вмешалась:
– Ираночка сама к нам спустится, сам и отдашь.
Старик еще больше посуровел, напрягся.
Да, видно, за живое его задел.
Крепкозадый телохранитель на кривых крестьянских ногах поспешил к багажнику. Я, как истый либерал-демократ, опередил его. И, пока мама благодарила бывшего замминистра торговли за то, что тот довез нас до дома, уже зашагал по двору, прошел мимо мусорных ящиков, огибая неизменно присутствующую именно в этом месте лужу крысиного яда, приостановился у жирного инжирового дерева. Под этим самым деревом мы с Хашимом и Мариком бренчали на гитарах. Длинноволосые, в сабо на платформе и расклешенных джинсах с бахромой внизу, обкуренные до такой степени, что волосы на затылке и у висков казались стальными прутьям. "Шизгареюбейбишизгаре..." – хрипел Хашим и плевался струйкой, умело задействовав в этом почти цирковом процессе щелочку между двумя верхними зубами. Девочки были без ума от нас. Во всяком случае, наша Нанка точно. Во всяком случае, мы так думали. Хотели думать. Нам так казалось.
Да. Весна. Старик прав. Какая весна!! Я давно в Баку весною не был. Все как-то летом норовил: море, свежие фрукты и зелень...
Глянул вверх, на голубой квадрат неба – плывут облака, исчерченные бельевыми веревками. Солнце такое, что аж в глазах темно. Кинжально острое. Оно горит в каждом окне. Стекает с крыш. Разбрасывает щедро тени. Вот моя цвета папиросного дыма. А это еще что такое?.. Крадется по крыше дворового туалета. Кошка. Серая. Кошка. Дымчатая. Кошка... Ступает мягко, как манекенщица. Линда Евангелиста. Жмурится. Смотрит на меня. Наглая. Ленивая. Стерва восточная. Царица испеченных солнцем крыш. Да. Весна. Инжировое жирное дерево. Тень от дерева. От кошки. От меня... Я приехал! Я дома!!
Застучали мамины каблуки.
– Ты чего это?.. Что с тобой? Ой, у Нанки пододеяльник закрутило. Ветер был вчера сильный. А мне все не везет, как белье ни повешу – дождь.
Да, действительно, криво висит. А я и не заметил. Выходит, это – Нанкин.
Ну вот, а через "Salve" на первой ступеньке парадного я с мамой перешагну.
С первого по третий лестница крутая, гранитная, с запыленными чугунными перилами, не то что на четвертом – уже наших времен – бетонные ступеньки, скандально-красные решетки... С первого по третий – высокие двери, созвездия звонков, следы от тараканов и лампочки слабые в желтых разводах. А какие ручки медные оставило нам, "нижним" (на зависть "верхним"), царское правительство! Какой гранитный выступ на втором, лишенный всякого архитектурного смысла. Хотя, почему "лишенный"? Любил же я в детстве ходить по нему до самой противоположной стены, до угла в паутине, и спрыгивать вниз. Свидетельства моей более чем двухметровой отваги – боль в пятках каждое утро перед школой и вечно отлетавшая ручка на портфеле.
Бывает, лежу в Москве и подолгу не могу уснуть, и тишина становится невыносимо звонкой, и кажется, что мира уже нет. Все вокруг вымерло. Соседка, ее сожитель, великий психиатр, дочь-сикушка, кот Маркиз, он же Значительный, Бронные – Большая и Малая, улица Остужева, Малый Гнездниковский и компрессор ремонтников под окном, все, все в этом мире умерло, и сам ты тоже скоро умрешь... Твое надгробье – выпирающие из мглы хозяйские предметы, карта Средиземноморья, туалет, со стены и двери которого я забыл снять листочки со спряжением неправильных английских глаголов, будильник, заведенный ровно на шесть. Я, как могу, сопротивляюсь этой тишине, этой всеобщей смерти, этой ночи, похожей на последнюю остановку автобуса. Я закуриваю. Эта ночная сигарета – безжалостно честная. Выкурив ее до самого фильтра, я проклинаю этот город, я прокладываю маршрут до Баку, до Шемахинки, до самого нашего дома. Вспоминаю, как надо чуть-чуть приподнять дверь, чтобы повернуть ключ. А потом – потом, пугаясь своего отражения в старом зеркале, прохожу на цыпочках прихожую и... И каждый раз, приезжая, в самом деле удивляюсь. Оказывается, дверь теперь совсем не обязательно приподнимать (замок заменили), старое, в подтеках зеркало висит уже не в прихожей, а в комнатах – мама сделала перестановку мебели.
Вот в прошлый мой приезд стол, полировкой сверкая, сбоку стоял, а в этот во всю длину расставленный, покрытый голландской, кипельно-белой скатертью, он ждет гостей прямо посередине комнаты. Прямо под прадедовской люстрой, пережившей и Николая, и "лимонадное" Временное правительство, и советскую власть.
Надо сказать, что наша квартира – типичное еврейское гнездо. В каждом углу – печальная длиннобородая тишина законсервированного семейного счастья. Еврейского счастья. Эту тишину не пробило даже мое длительное увлечение роком. Я не знаю, в чем тут дело. Такие квартиры я видел в Одессе, в Киеве, в Петербурге... Дореволюционные книги... Тусклые венецианские зеркала... Мятный кашель умницы бабушки, в очередной раз перелистывающей Ялту Чехова... Тишина и усталость... Точно такая же двухкомнатная квартира была у моего друга Марка, хотя "мезузе" к дверному косяку у них прибит не был, не было и кузнецовских тарелок, старой мебели в стиле модерн, а отец Марка, заядлый автомобилист дядя Сема, никогда не знал точно, когда начинается Пасха, и субботу всегда проводил в гараже. Мне кажется, что у евреев просто особое отношение к прошлому. Еврею со 2-й Параллельной легче добраться до Первого Храма, чем запланировать что-то на ближайшее будущее. До сих пор не могу понять, как могли мы жить в стране пятилеток, с нашим отношением к прошлому, к мифу и свитку?!.
На стенах мама развесила мою гуашь.
Названия работ претенциозны. "Менталитет сферических тел на розовом фоне", "Десакрализация сознания", "Воспоминание о Малевиче" и т. д. и т.п. Все это не более чем интеллектуальный фарс. Лжегениальность – игра вечного еврейского мальчика...
Но мама уже обращает мое внимание на противоположную стену.
– Только ради тебя повесила. Глаза мои его бы не видели.
Этот портрет отца в морской форме масляной пастелью я после армии сделал. На портрете у него другая борода, очки и трубка, он еще не собирается переезжать в Москву, его вовсю печатают в Баку, в журнале "Литературный Азербайджан", он только что напечатал повесть "Янек сын Якова". Я смотрю на этот портрет отца и вспоминаю проводы в отпуск. Уже три дня тому назад! (Как быстро отпуск мой летит!)
Была Нинка Верещагина, Седовы (муж страшно напился, хвалил закуску: рубленую капусту с аджикой), Сережка Нигматулин с четвертого курса, Аркаша Тюрин из "Совписа", хозяин комнаты, он же муж моей кузины (тоже, между прочим, так надрался, что я решил в тот день деньги за комнату ему не давать). Нинка щеголяла в моем двубортном пиджаке, почти смокинге, который я ей на Восьмое марта подарил с флакончиком духов и поздравительной открыткой в нагрудном кармане. Нинка читала свои стихи и все поглядывала то на Тюрина, то на Сережку. Я не мог с ней не разругаться. А потом в ванной комнате... Звонок нам помешал. Я едва джинсы успел натянуть. Это был отец. Он пришел с ней – со своей молодой армяночкой-беженкой. Нинка шепнула мне на ухо: "Блин, какой оргазм твой предок обломил!" Но она все врет, Нинка, она со мною ни разу не кончала. Не знаю, кончает ли она со своим мужем Гришей, но у нас в институте все говорят, что она вообще не кончает, а ее Григорий Алексеевич "элементарный голубой". Как всегда отец долго не задержался. Посидел чуток и ушел. Куда-то торопился. Оставил подружку на мое попечение. Было уже поздно, когда я пошел ее провожать. Мы еще посидели на трубах у Палашевской арки. Выкурили по сигарете за московский май. "Я к здешней весне никак привыкнуть не могу, – пожаловалась она. – Представляешь – темнеет в двенадцать. То ли дело у нас в Баку, в семь уже готовы звезды на небе". Она отвела глаза, протянула мне карамельку и говорит: "Илья, у меня к тебе просьба будет. Каменных баранов знаешь у Девичьей башни? Там один большой такой стоит, более-менее целый. Положи от меня, а?.."
Лезу в карман джинсовой рубашки, а там все сладко-липко.
Достаю конфету. Кладу на сервант.
Меня всегда женская интуиция поражала...
– Ты ее видел? Что она собой представляет? – спрашивает мама. – Ну, ладно-ладно, не хочешь – не говори. Ванну примешь? Тебе... Тебе побриться на...
– Мама, мам... ну, чего ты, в самом деле, ну, я же приехал, вон, перед тобой стою. Все в порядке. Мама!..
Сначала я распаковал вещи. Спрятал подальше от маминых глаз презервативы "Визит". Бандероль положил на книжную полку, рядом с морской раковиной. Подаренный Людмилой фонарик – рядом с бандеролью. (Наверняка решила, что красный – это любимый цвет турок.) – И тут вспоминаю: забыл эссе Нины, забыл в купе. Рядом с пачкой из-под сигарет, забитой яичной скорлупой и моими окурками. Как же так, а!.. У нас в институте потерять чужую рукопись последнее дело. Приеду – сразу же в деканат: может, у них есть копия...
Ванная комната кажется мне еще темнее и куда меньше той, что рождалась в моих ночных представлениях.
Ванной как таковой у нас нет. Просто кусок пола, выложенный битым кафелем с дыркой для стока, да на стене гибкий душ, перекинутый за гвоздь.
Мама втискивается ко мне. Цепляет на пластмассовый остаток крючка чистые трусы.
– Я ведь знала, что ты забудешь, не возьмешь.
Вдвоем нам здесь никак не развернуться. Потому устраиваюсь на крышке унитаза. Колонка на плече, под мышкой – полукружье раковины в белых веснушках от зубной пасты.
Мама открывает кран. Бурые струйки разбиваются о кафель и стреляют по ногам...
Мама успокаивает меня, говорит, это только вначале вода идет такая бурая. Потом она сосредоточенно, как жрица, поклоняющаяся огню, зажигает фитиль колонки и перед тем, как уйти:
– Ты мне крем "балет" купил? Цвет натуральный? А краску для волос? Русый?
– Среднерусый.
– Отлично! – Захлопывает дверь.
Поднимаюсь с унитаза, чуть не сбив полочку над раковиной. Ахнули, охнули, звякнули баночки-скляночки, дезодоранты, лосьоны, кремы, испытывая меня на неуклюжесть.
Раздеваюсь, вытянув шею, заглядываю в зеркало, провожу рукой по впалым, небритым щекам, по груди (нет, нельзя было снимать крестик, что бы там ни ждало меня впереди), теплые струйки размывают редкие волосы на макушке, по лицу сыплют, щекотно стекают, обрываются на груди, минуя впалый мой живот... Снимаю с гвоздя непослушную извивающуюся воронку и вожу, вожу ею сладострастно по телу. Прижимаю к низу живота. Расплющенная вода, делясь на два потока, шипящим фонтаном брызжет от паха и стекает по густо заштрихованным ногам. (Э, только не подниматься!.. Мы же отдыхаем, мы же в отпуске, нам это ни к чему.) Но зверь, вскормленный долгими летами, уже в набухшей плоти, и я не без злорадства вспоминаю Нину, женщинку-ренессанс, выкуривающую в день полторы пачки черного "Житана". Я вспоминаю ее бедро и живот, залитые мною. "Только не в меня! Я залететь могу", а потом все же сожалея: "Сколько добра пропадает!!", и пчелкой трудолюбивой, златокрылой собирает нектар...
Пытаюсь разгладить неверный круг на запотевшем зеркале. Скребу в этом тумане распаренное лицо.
По тому, как бреется мужчина, о многом можно судить. Например, когда последний раз с женщиной был, сколько денег до получки осталось и, вообще, доволен ли собой... Вот в пятницу, когда впереди два выходных, какой легкой становится рука, сливаясь с бритвенным станком, как скользит плавно по лицу, с собачей преданностью слизывает благоухающую жиллеттовскую пену...
Кровь. Струится. По подбородку в пене. Как гранатовый сок. Танатос влечение к смерти. Нет, так нельзя. Надо успокоиться. Расслабиться. Куда спешить? Отпуск ведь только начался. Отпуск целый впереди.
Говорят, молитва хорошо успокаивает. Но я еще не научился молиться. Пробовал – не получается, что-то мешает, особенно когда молишься вслух. Про себя попробовать, что ли? Про себя – уважения к Богу больше.
Нинка говорит
когда ты закончишь наш институт ты будешь Маугли с высшим образованием.
Отче наш если Ты есть на небе небеси
Нинка Нанка а они даже чем то похожи
да точно
тридцать второй обертон теория суперсиметрических частиц как там в книжечке у Аркадия Тюрина, что за сорок копеек всего:
"Если все до дна осознать, трезво взвесить все, чем богаты мы... Если все разложить на атомы, Будет некому их считать"
плакася Адамо предъ раемо съдя
как бы воду совсем не отключили
прости мне грехи мои вольные и невольные кажется так надо говорить душе моя душе моя почто во гръсех пребываеши
да святится имя Твое да придет Царство Царствие Твое
забыл
как там дальше
опять холодная пошла
все восточные люди и бакинцы в том числе не терпят одиночества
разве к Богу с толпою пробьешься
"Чемодан" – это восемь связанных между собою ретроспективных текстов, приблизительно равных по объему, расположенных почти в хронологической последовательности с эпиграфом и предисловием; каждый текст – вполне законченное произведение, самостоятельное, вместе – роман-книга..."
надо будет купить молитвослов
"культурная модель "Чемодана", как и его география, тривиальна
восток-запад..."
христианин а вот крестик снял
испугался чего востока
а Он на Голгофу за меня за тебя Нина распяли вместе с какими то барыгами я бы еще лет пять десять не крестился если бы не убили Меня отца Александра если бы ТАК не убили
топором
по голове по голове по голове топором
нас евреев крещеных больше должно быть
да точно
Он миром не гнушался Он говорил а Я хлеба преломляю и вино пью
Он учил Богу Богово кесарю кесарево и к несовершенству нашему Нина вполне снисходительно относился говорил могущий вместить да вместит но тут же добавлял правда в Царстве Небесном нет мужа и жены
а вот у нас в институте Нина поди разбери кто кому сегодня муж и кто жена
убогыи человъче
убогыи
у Бога значит у стоп Его просто сами того не ведают и молиться не знают как и я не знаю не научился
душе моя душе моя
все пора
вылезать пора а то задохнусь
от пара
почему когда ты наг ты ближе к Богу
как душу обнажить вот точно так же
вода
купель
а есть ли судьба у пророков аватаров
Потом я чищу зубы. Несколько раз: хочу, чтобы никотиновый налет сошел. Паста не помогает. Разжевываю конец спички и тру чайной содой. Потом опять голову под душ. Потом еще раз шампунем и ногтями, ногтями дорожную грязь и весь этот чумовой московский год. Нет, от Москвы так быстро не отмываются, не отходят...
Два окна – настежь.
По всей квартире сквозняк. Он холодит, ласкает мокрое еще тело. Даже одеваться как-то не хочется. Так и хожу по комнате в трусах. Теперь я знаю – в раю все окна открыты и сквозняк гуляет...
Мама то прибежит в комнату, то опять убегает на кухню, на ходу звенит колокольчиком: "...день-джинсовую-рубашку-тебе-идет", "тарелки-протри-так-не-ставь", "ножи-справа-вилки-слева..."
Справа налево множится в кирпичном крошеве диктор Российского телевидения. Уплывает наверх шестируким Шивой, снова появляется снизу и улыбается, улыбается, улыбается. Босния... Грузия... Карабах... Все похоже – дымящиеся деревни, снятые через фонарное стекло истребителя-бомбардировщика и наколотые на трубку ПВД, взрыхленная вельветовая земля и барражирующие над нею вертолеты, реактивные снаряды, мужские слезы, женские крики, проклятия стариков, подорванный танк, трассеры, кровь...
Оказывается, у нас антенна не работает.
Мама с кухни:
– А ты что, телевизор приехал смотреть?
И телевизор, между прочим, тоже.
– Тогда переключи на Баку. Баку без антенны ловит. Ты оделся? К нам идут. Ой, зачем Марго-хала? Ну и что. У нас вино есть. "Чинар". Две бутылки. Нана, ты как чужая. Проходи, он оделся уже.
Марго-хала, мать Наны, стремительно перемахнув половину гостиной, торжественно вручает бутылку гянджинского коньяка и белые турецкие носки.
– Я знаю, ты белые любишь. На тебя смотрю – снова женщиной становлюсь! – и она изо всех сил вжимает меня в свою мягкую морщинистую грудь. Целует продолжительно и шумно.
Нана замерла на пороге.
Красивая. Большая. Безразличная.
Красное с белым плиссированное платье. Черные лакированные туфли.
– Отпусти его, – говорит матери, – сама не видишь, у него глаза на землю скоро упадут.
– Вредная стала, сил нет ее терпеть.
Подхожу к Нане.
Целуемся.
Она осторожно. Я с ней согласен: с нас вполне хватит того, что было, и незачем опять начинать.
Она чуть отодвигает меня. Выходит, я только так подумал, а сам...
– Не надо.
Я и сам знаю, что "не надо".
– А где Рамин? – спрашиваю.
– За хлебом послала.
Тетушка Марго вздохнула так, чтобы мы с Наной поняли, как ей тяжело тяжело вообще и особенно сейчас, на нас глядя.
– На кухню пойду, Оленьке помогу, – сказала она.
– Можешь уже не ходить, – съехидничала Нана.
Марго ушла и сильно хлопнула дверью. "Собачка" на замке не выдержала удара.
– Открой, – говорит Нана, – а то еще чего подумают.
– Надо же, какая вдруг щепетильная стала. Пусть себе думают на здоровье.
Она равнодушно пожала плечами, расправила платье и – на диван.
Я рядом с ней.
Она ногу на ногу.
Я закуриваю.
– И мне тоже... – покачивает ногой, разглядывает свои туфли.
Туфли хороши. И платье. И она сама. Я говорю ей об этом и протягиваю пачку сигарет.
Опять пожимает плечами.
У меня стойкая привязанность к болгарскому табаку. Уезжая, я запасся двумя блоками "Ту-134".
Закуривая, Нана морщится.
– Дерьмо.
– Зато свои.
Не получается разговора. Отвыкли. И так каждый год.
Дальше – затяжное дымное многоточие.
– Так и будем сидеть? – спрашиваю.
– А что мы можем еще делать?
– Ну, как что? Кашлять. Я умею кашлять в духе начала века. А ты?
– Пошел ты, знаешь куда!..
В дверь забарабанили. Бесцеремонно. Настойчиво. По всей видимости, ногами.
– Кто это? – удивляюсь.
– Кто может быть, кроме Рамина. – Она встала открыть.
Бейсболка козырьком назад, майка обрезана до груди, шорты по колено, перешитые из моих старых джинсов. Босиком, ноги грязные, в руках три чурека, сверху лохматая сдача. Разыгрывает пляску святого Витта.
– Мама, скорей... горячий!
– Иди поздоровайся с Ильей. – Нана забирает у него хлеб.
– Салам, – и смотрит на меня исподлобья, как бы привыкает, потом забирается на колени.
Наши волосы смешиваются, я слышу, как пульсирует его висок. На влажной после моего поцелуя щеке – такой же запах, как в уголках Нанкиных губ.
Я вручаю ему фонарик.
– Держи, – говорю.
– О! А я такие в ЦУМе видел.
– Не может быть.
– Даже цвет такой же. Красный. А где батарейки?
Я развожу руками.
Он завинчивает крышечку, снимает бейсболку и кладет в нее коробку с фонариком.
Нана тупо уставилась в телевизор.
В телевизоре шесть шестируких дикторов подводят итог программы "Вести".
И вот на столе уже два сорта долмы: из виноградных листьев и кэлем-долмасы с каштанами. В вазочках из кузнецовского фарфора масло и черная икра; на большом блюде фаршированный перец, помидоры, баклажаны (здесь их называют демьянки или бадымджан), зелень: нэнэ-тархун-рэйхан. Мама приносит две бутылки "Чинара". Стекло запотело. Этикетки вздулись. Протирает чайным полотенцем. "Ой, мацони для долмы забыла!" Опять убегает на кухню.
Я за ней. Говорю:
– К чему такая роскошь? Икра... За "Чинар" небось переплатила.
– Икру сейчас полгорода едят. Браконьеров ведь не сажают. Не до них. Война. И потом... Ты раз в год приезжаешь. Знаешь, я иногда Рамина и Нану подкармливаю. Она ведь никак на работу не устроится, тяжело, безработица... Бывают дни, когда там совсем нечего есть. А я вот их накормлю и думаю, если я здесь кому-то помогаю, значит, и ты там голодный не останешься.
Наивная, подумал я.
– Ты с Наной, пожалуйста, не флиртуй больше. Уедешь – а я потом ее в чувство приводи.
Я пообещал:
– Хорошо. О чем речь, – говорю.
– Иди в комнату. Неудобно...
Пришла соседка с третьего этажа, Наргиз-ханум. Принесла большую коробку конфет и турецкие домашники.
Мама успела мне сказать:
– Будь осторожен. Наргизка вступила в Народный фронт. Бредит Эльчибеем. Ради бога, не говори ничего лишнего. Выдаст Марго Народному фронту, а это такое зверье!.. Я сама боюсь, узнают, что мы в нашем дворе прячем армянку.
Где-то через полчаса пришла тетя Фарида с четвертого. Родственница Атта-Ага. Она подарила мне стаканчик (армуды), из которого пил святой, узкую полоску черной ткани, кажется, от его рубашки и две пары турецких носков. (Конечно же – белых!)
Полоску материи надо скатать и носить в мешочке на груди, тогда можно не бояться сглаза и вообще многого не бояться. А из стакана пить как можно чаще, только...
– ...только умоляю тебя, ни в коем случае не водку, – попросила родственница святого.
Все расселись по-новому.
Мама предусмотрительно посадила тетушку Марго, единственную армянку, – не только за столом, но во всем нашем районе, – подальше от Наргиз-ханум, известной истерички.
Сама она, между прочим, заняла место между мной и Наной.
Откупориваю бутылку коньяка и разливаю по рюмкам.
Начало любого застолья можно вычислить по тому, как притухают чуть-чуть глаза у людей, как они, повышенно деликатные к друг другу, переходят на вежливый шепоток или, ерзая на своих стульях, вообще умолкают, стараясь не смотреть на то блюдо, которое особенно нравится им, а вот конец застолья предугадать очень сложно. Особенно в Баку.
На середину стола, где дымится большое блюдо с фаршированным перцем, помидорами и синенькими, не смотрит никто. Мама, видно, это заметила, и всем по полной тарелке и еще соком поливает, по самую каемочку. Вот так вот, вот так, – и эту помидорку тоже сюда, ах, развалилась, но ничего... И замерли все, как птицы ночью, и взор у всех чуть-чуть притухший. Ясное дело – война, страна в переходном состоянии, без президента. Дешевая черная икра – еще ведь не показатель.
– Ой, Оленька, все-все-все, мне уже хватит, – сказала тетя Фарида, самая состоятельная за этим столом.
Вчера вечером приходили забирать в Карабах ее сына. Он врач, а там врачи нужны. Парень перелез через балкон и спрятался у соседей, а она так переживала, так переживала, что у нее опять язва обострилась.
– Если каждый будет ребенка своего прятать, – брезгливо поморщилась Наргиз, – не выиграть нам войны!
– Вам, Наргиз, хорошо говорить – у вас же дочь, – парировала тетя Фарида.
Мама попробовала сменить тему. Несколько раз ей это удавалось. Например, меня забрасывали вопросами: как там, в Москве? как я сдал сессию? не собираюсь ли я еще раз жениться? кто для меня готовит и кто стирает? О Господи, да кто ж мне будет стирать, Нина что ли?! А ем я, в основном, в пельменной на "Баррикадной", конечно – если деньги есть.
Вдруг я отчетливо осознал, как мне уже, при всем моем желании, не вникнуть, не втянуться в их бакинскую жизнь со всеми ее проблемами, – война, переворот, карточная система, Народный фронт, днем – улыбки, свидания, прогулки по Торговой, а ночью – стрельба. Так и им отсюда, из Баку, совершенно непонятна моя московская жизнь. И все-таки, я готов был отвечать на все вопросы, какими бы бестолковыми они мне ни казались, я млел и растекался от такого внимания к себе, но Наргиз, настроенная по-боевому, не унималась. Когда я рассказывал всем, как мы с отцом провели ночь у Белого дома, она прервала, перебила меня словами:
– Подумаешь, двоих-троих шлепнули, а уже на весь мир визжат. У нас вон каждую ночь стреляют, и ничего...
– Вот именно, – сказала мама, – они бы, сволочи, в Карабахе, в армян так стреляли!..
– Ничего, Эльчибей станет нашим президентом, и армяне свои кишки жрать будут. Одно скажу, этот их русский Хорнов – полный жопочник. Да, жопник, да, жопоед. Да. Богу душу отдам, если у него печень сгорит и руки отсохнут. Этот Хорнов, чтобы у него рот дерьмом забило, сказал в "Вестях", якобы наши переходят в наступление. А это значит – не наши, а армяне готовятся к "широкомасштабному наступлению по всему фронту". Одно скажу...
Единственная армянка за нашим столом боится даже взглянуть на Наргиз.
Рамин что-то бормочет на никому не понятном языке.
Тетя Фарида говорит:
– А чего готовиться, если наши сами позиции оставили и – все в Баку. Пьют, стреляют, насилуют, учинили государственный переворот, обещали расстрелять президента...
– За то, что он с русскими кокетничал-назназничал, его убить мало. И Ходжалы – это его работа. Это он устроил...
Мама не выдержала, вскочила:
– Ходжалы, Наргиз, устроил ваш Народный фронт! Это Эльчибей с армянами договорился. И вот что я тебе скажу, дорогая... – Я пробую успокоить маму. Тщетно. – ...назназничал Муталибов с русскими или не назназничал, он наш законно избранный большинством народа президент!!!
О Господи, думаю, хорошенькое начало отпуска, ничего не скажешь.
Наргиз тоже вскочила. Вывернутые ноздри раздуваются, перекошенное лицо в красных пятнах, от злости глаза ее помутнели.
– Отечество наше, отчизну, – кричит, – спасет только Эльчибей!
Тут Нана, прикуривая сигарету от своей же полуистлевшей, меланхолически заметила:
– Говорят, он алкаш, твой Эльчибей. И на зоне, когда срок тянул за диссиденство, его на нарах раскорячили.
Наргиз схватилась за бока, словно у нее резинка на трусах лопнула. Грудь распирает от избытка воздуха. Животом в тарелку. И ресницами искусственными моргает. А Нана, все так же спокойно:
– Это просто климакс, Наргиз. Иди трахнись с кем-нибудь. Трахнешься – все пройдет.
– Ах ты, стерва! Я не такая прошмандовка, как ты. Правильно, от тебя все мужики сбегают. – И показывает на меня, как на одного из сбежавших.
Нана в ответ захохотала истерически, встряхнула длинными волосами, как будто мокрыми, как будто после бани, неожиданно для всех вдруг схватила со стола тупой нож – и на Наргиз.
– Зарежу, сука эльчибеевская!!
Мама с тетей Фаридой удерживают Нану. Я в этом кипятке, в этих взрывах ног и рук ловлю, отнимаю нож. Нож, как по заказу, скользнул по моим голубым новеньким джинсам и, испачкав соком долмы, упал на пол.
Наргиз отбросила ногой стул и вон из комнаты.
По дороге чуть не сшибла Ирану.
– Вот еще одна блядь! Полюбуйтесь на ее юбочку. Биабырчылых[1]. И это называется мусульманка! Глаз на жопе останавливается.
[1] Позор (азерб.).
В ответ Ирана проводила Наргиз гипсовой улыбкой. Спрашивает:
– Эта псишка так к президентским выборам готовится?
Еще тяжело дыша после схватки с Наной, я извиняюсь перед Ираной за Наргиз, говорю, как мне крайне неудобно, и все такое...
– Брось, – перебивает она, – это ты просто от двора нашего отвык.
И действительно – все уже смеются за столом, и Рамин с Марго, и мама моя, и родственница святого, и даже Нана, а ведь, казалось, правда, была готова прирезать Наргиз.
– Ирана, садись на мое место. – Мама ставит перед ней чистый прибор. – А что так задержалась?
– Отца в Гянджу провожала.
– Я сейчас долму тебе подогрею. Илья, налей Иране вина. Рамин, не облизывай, там полная кастрюля еще есть, – привычно захлопотала мама.
А она изменилась, моя соседка СВЕРХУ. Теперь Ирана куда ближе к нам, НИЖНИМ, чем раньше. Видно, развод с Хашимом и папина отставка на пользу пошли. А может, это все швейцарские дела или время наше новое так сильно изменили ее. Она подстриглась а ля "египтянка". (Маленькому личику с мелкими чертами лица и темной матовой кожей очень идет такая прическа.) Минимум макияжа. (По бакинским меркам, считай – вовсе нет.) Без лифчика. (Груди – точно мечетей купола.) Через тоненький черный трикотаж кофточки видно, как сжались и затвердели соски. И юбочка на ней, ну, совсем едва-едва прикрывает... Сидит она, как фараонша из музея имени Пушкина. А вот медь под глазами у фараонши осталась, и еще в глазах осталось что-то, что глубоко тревожило ее когда-то в Москве и продолжает тревожить и здесь, в Баку. Что составляет тайну этой молодой женщины, что вызывает у нее тревогу – я не знаю. Пока не знаю. Только чувствую, как влечет меня эта тайна.