Текст книги "Держать (СИ)"
Автор книги: Lanfir
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Lanfir
Держать
Пролог
Несло.
Не водой и не ветром. Несло, как несёт всякую мелочь, которая ни за что не держится: ровно, не спеша, без остановок.
Холод был. Мёрзнуть было нечем.
Сколько это длилось, сказать было некому. Здесь не из чего было составить «долго»: ни вдоха, ни удара сердца, ни света, который бы менялся. Было движение и то, что двигалось.
Потом движение стало заметно.
Ничего при этом не изменилось. Течение шло, как шло. Просто в нём завелось место, откуда было видно, что несёт.
Он остановился.
Не упёрся и не встал – упираться тут было нечем. Он просто перестал быть частью течения и остался смотреть, как оно идёт мимо.
Оно шло мимо.
Первой прошла соседка со второго этажа, та, что ругалась из-за пакетов у двери. Она не ругалась. Она вообще ничего не делала: двигалась лицом вперёд, и лицо было спокойное и пустое, как у спящей.
За ней прошёл мальчишка в куртке не по росту.
Потом женщина с сумкой. Сумки не было – были руки, сложенные так, будто в них сумка.
Он окликнул её. Вернее, сделал то, что раньше было бы окликом: голоса здесь не нашлось, и имени, которым зовут, тоже. Женщина прошла. Никто из них не обернулся – не потому, что не хотели. Оборачиваться было нечем. Слышать было нечем. Того, кто мог бы услышать, в них уже не осталось.
Он смотрел, пока не понял, что это всё. Что течение состоит из них. Что несёт не куда-то, а просто несёт, и они этого не знают.
Потом начало осыпаться.
Первым ушло ремесло. Ещё помнилось, что он что-то умел, что этим кормился, что было место, куда он ходил каждый день, – а чем именно занимался, уже нет. Страшно не было. Держаться, чтобы испугаться, было не за что.
Потом ушли лица.
Потом ушло, как звали женщину, с которой он прожил одиннадцать лет. Осталось одиннадцать. Одиннадцать ничего не значило и ушло следом.
Имя ушло последним. Он подержал его немного – короткое, ничего не весившее, – и отпустил.
После этого не осталось почти ничего.
Осталось одно: тянуло.
Не звало, не светило, ничего не обещало. Тянуло – как тянет с края, если стоишь на краю, только не вниз. И поскольку идти больше было не за чем и не за кем, он пошёл за этим.
Пришёл.
Там было хорошо, и это надо сказать прямо, иначе дальше будет непонятно. Там было тихо и чисто. Ничего не болело. Ничего не было нужно – не так, как не нужно после работы, когда ещё помнишь работу, а совсем. Ни есть, ни знать, ни успевать, ни быть кем-то.
Он пробыл там столько, сколько там бывают.
И ничего не происходило. В этом всё и было. Там было безупречно, и случиться там ничего не могло: не с чем и нечему.
Он посмотрел назад.
Течение шло, как шло. Соседка, мальчишка, женщина с руками, сложенными под несуществующую сумку. Их было много. Их всегда было много.
Он пошёл обратно.
Обратно оказалось хуже. Сразу и намного.
Сначала вернулся вес. Он успел забыть, что это, и вес оказался вещью неприятной. Потом холод – настоящий, кожей, потому что кожа была. Потом свет, мутный и красный, сквозь что-то. Потом чужие руки, большие и мокрые, взяли поперёк и подняли.
Кто-то кричал. Рядом, надрывно, на одной ноте.
Он послушал.
Кричал не он.
Глава первая. Смотрины
За водой ходили дважды: утром и перед темнотой.
Мин носил в двух малых вёдрах. Коромысло было отцовское, по росту не приходилось, а малые вёдра можно было взять в обе руки и не думать о плечах. Малые были хуже – не хватало, приходилось идти второй раз. Зато на них удобно считалось.
От порога до нижнего ключа выходило двести восемнадцать шагов. Обратно тяжелее: с полными вёдрами шаг делался короче, а значит шагов набегало больше – двести тридцать один. Он проверял это всё лето, и число держалось.
Бегом выходило меньше, потому что бегом шаг длинный. Только бегом выплёскивалось, и тогда ходка не считалась.
Никому он про это не говорил. Не прятал – просто ни разу не пришлось.
Деревня называлась Худые Ключи, и название было честное. Вода была, и её хватало, чтобы пить, варить и мыться. На всё остальное не хватало ничего.
Смотрины были в конце лета, когда становилось видно, кто из детей дожил до семи.
В тот год доживших набралось четверо: Мин, Быков младший брат, дочь кузнеца и мальчишка с дальнего конца.
Мать подняла его затемно и вымыла в корыте, хотя мылись накануне. Потом достала рубаху, которую он надевал два раза в жизни, и держала перед собой, пока он влезал.
– Слушай, – сказала она. – Она спросит про воду. Скажи: холодная.
– Она тёплая.
– К осени холодная. Скажи так.
Мин посмотрел на неё. Мать разглаживала рубаху на его плечах, хотя рубаха лежала ровно, и разглаживала уже третий раз.
– Скажи как все, – сказала она. – Один раз. Это недолго.
Отец сидел на пороге и правил заступ. Он ходил чистить дальний ключ каждую осень, перед морозом, и заступ правил заранее, потому что после первых холодов земля вставала и брать её было нечем. Он не поднял головы и ничего не сказал. Он вообще редко говорил при матери, а с Мином – реже, чем при матери.
У знахаркиного двора уже стояли.
Двор был как все, только чище: плетень целый, зола убрана, у стены сушились пучки, перевязанные разной ниткой – где красной, где серой. Мин посмотрел на нитки и решил, что серой перевязано то, что дольше сохнет. Проверить было не на чем, и он оставил это так.
Ждали долго. Быков брат подрался с кузнецовой дочкой, их растащили, и потом они стояли по разные стороны и не смотрели друг на друга. Мальчишка с дальнего конца сидел на корточках и ковырял землю. Мин считал, сколько раз мимо пройдёт коза: коза ходила по двору кругом и обходила бочку с одной и той же стороны, всегда с одной, – за то время, что они ждали, десять раз.
Сам Бык стоял у плетня. Он был старше на четыре года, смотрины прошёл давно и пришёл с братом с таким видом, будто его позвали.
– Тебя не возьмут, – сказал он Мину.
– Возьмут.
– Возьмут и выгонят. Ты пень.
Мин толкнул его обеими руками. Бык был тяжелее вдвое и не сдвинулся, а сдвинулся Мин – назад и на землю, локтем о камень у плетня.
Локоть содрался до крови.
Мин посидел на земле, зажав локоть ладонью, и заревел. Ревел он громко и обиженно, как ревут в семь лет, и не переставал, пока не подошла мать. При матери Бык отошёл к своим, а реветь стало не при ком, и Мин перестал.
Мать послюнила палец и вытерла ему локоть. От этого стало хуже.
– Не в рубаху, – сказала она. – Держи руку так.
Он держал руку так до самого конца. Локоть щипало, и щипало неровно: если не двигать, отпускало, а на каждом движении бралось снова. Он попробовал считать, через сколько отпускает, но получалось по-разному, и он бросил.
Знахарка была старая и не выглядела ни доброй, ни злой. Она была похожа на старосту, только меньше ростом: человек, который делает свою работу и делал её вчера и будет завтра.
Первым взяли Быкова брата.
Она поставила перед ним миску с водой.
– Что скажешь?
Мальчишка подумал.
– Холодная. Зубы ломит.
Знахарка кивнула и подвела его к очагу. Там тлело, и она пошевелила угли, чтобы взялось.
– А это?
– Жжётся.
Она вывела его во двор, к козе. Коза мотнула головой.
– А эта?
– Лягается.
Знахарка посмотрела на его отца, стоявшего у плетня, и сказала:
– От кости.
Отец кивнул так, будто ему сказали, что дождя не будет. Он и не ждал другого.
Кузнецову дочку взяли второй. Над водой она сказала: «Хорошая», – и посмотрела, довольны ли. Над углями подумала и сказала: «Сердитый сегодня». Про козу сказала, что коза её любит, хотя коза её не любила и уже один раз в это лето боднула.
– От сердца, – сказала знахарка.
Кузнец крякнул. Он был доволен и старался не показать, что доволен.
Мальчишка с дальнего конца вышел от кости, как и Быков брат, и всё вместе заняло меньше времени, чем они простояли в очереди.
Потом позвали Мина.
В доме было темно и пахло сухой травой – не приятно и не противно, а сильно, так, что через минуту переставало пахнуть вовсе.
Знахарка поставила миску.
– Что скажешь?
Мин посмотрел на воду.
Он вспомнил, что надо сказать «холодная», и уже открыл рот. А потом подумал, что это неправда, и что она сама может сунуть палец и увидеть, что неправда, и что тогда получится глупо.
– Из нижнего ключа набирается дольше, – сказал он. – А выходит столько же.
Знахарка не шевельнулась.
– Чего дольше?
– Ведро. У нижнего надо стоять вдохов семь лишних, а вёдер всё равно два. У дальнего быстрее набирается, но туда идти. Если считать всё вместе, дальний хуже, а если только набирать – лучше.
За спиной кто-то переступил с ноги на ногу.
– Ты про воду скажи, – сказала знахарка.
– Я про воду.
Она помолчала. Потом встала, взяла его за плечо и подвела к очагу, и Мин обрадовался, потому что решил, что первое не засчиталось и сейчас будет второе, полегче.
Она пошевелила угли.
– А это?
Мин посмотрел в огонь.
– Смотря чем топить, – сказал он. – Хворостом надо подкладывать четыре раза, пока варится. Плахой – один. Плаха дольше разгорается, но если считать до конца, её выходит меньше. Только её надо колоть.
– А какой он?
Мин поднял голову.
Он не понял вопроса и стал думать над ним честно, как думают над задачей, у которой должен быть ответ. Огонь был жёлтый снизу и почти белый там, где брался хворост. Он давал тепло, которого хватало на два шага, а дальше не хватало. Он ел столько-то и держал столько-то.
Всё это было «сколько». А «какой» было не «сколько», и он не мог найти, где у этого браться.
– Какой – это как? – спросил он.
Стало тихо.
Тишина была не страшная. Просто во дворе перестали переступать, а знахарка перестала шевелить угли, и от этого сделалось слышно козу за стеной.
– Хорошо, – сказала знахарка. – Пойдём.
Козу он тоже сосчитал. Сказал, сколько она съедает и сколько даёт и что летом даёт больше, а ест столько же, значит дело не в еде, а в чём-то ещё, и он пока не понял, в чём.
Знахарка слушала до конца. Она не перебивала, и Мин, который ждал, что его остановят, договорил всё, что собирался, и остановился сам.
Потом она долго молчала.
– От головы, – сказала она наконец.
Мать шагнула вперёд.
– Это как?
– Так и есть. Третий.
– Это плохо?
Знахарка потёрла ладонь о ладонь, будто счищала с них что-то.
– Не плохо, – сказала она. – У нас таких не было. Что с ним делать, я не знаю.
Она сказала это ровно, без сожаления и без укора, как говорят, что зерно в этом году не взошло. Она просто не знала и не считала нужным делать вид.
Лучше бы она сказала «плохо».
Домой шли молча.
У плетня стояли двое стариков, и когда Мин с матерью прошли, один сказал что-то другому, а другой ответил. Слов было не разобрать. Мать пошла быстрее, и Мин пошёл быстрее тоже.
Дома она сняла с него рубаху, сложила и убрала.
– Ты просто устал, – сказала она. – Ты с ночи не спал.
Мин не устал и спал он нормально. Он посмотрел на неё и промолчал, потому что понял: сказать, что не устал, будет хуже.
– В другой раз скажешь как все, – сказала мать. – Ладно?
Она ждала, и он кивнул.
Она обняла его и держала долго, дольше, чем обычно, и Мин стоял и ждал, когда можно будет отойти. Ему было не плохо. Ему просто не делалось от этого ничего, а мать чего-то ждала, и он не знал, чего именно, и не мог дать.
Потом она достала припрятанное – кусок лепёшки с прошлого дня – и положила перед ним, хотя до еды было ещё долго.
– Ешь.
Он съел. Лепёшка была хорошая, и от неё тоже ничего не сделалось, кроме того, что он наелся.
За ужином мать сказала:
– У матери моей брат был. Тоже такой. Всё считал.
Мин поднял голову.
– Какой такой?
– Такой. Как ты.
– А потом что?
– А потом ничего. Жил себе.
– Где?
Мать помешала в горшке, хотя мешать было незачем.
– Далеко, – сказала она. – Ешь.
Брата у неё не было. Мин знал всю её родню: их было четверо, все сёстры, и он их видел, и две даже жили в Ключах. Ни про какого брата не говорили никогда, а про такое в деревне говорят.
Он не стал этого говорить. Он посмотрел на её спину и доел.
Отец пришёл с поля поздно и сел есть молча. Мать что-то сказала ему у печи, тихо, в четыре или пять слов. Отец не ответил. Он доел, вышел на порог и сидел там, пока не стемнело.
Мин слышал оттуда камень. Отец два раза принимался точить заступ и оба раза бросал, а заступ был уже правленый и точить его было незачем.
Ночью Мин проснулся и услышал их за перегородкой.
– …никогда такого не было, – говорила мать.
Отец сказал что-то короткое.
– И что теперь? – сказала мать.
Отец опять сказал коротко, и Мин не разобрал, а переспросить было не у кого. Потом стало тихо, и он лежал и слушал тишину, и почему-то не спалось долго, хотя локоть уже не щипало.
Три дня прошли обыкновенно.
Мин носил воду утром и перед темнотой. Двести восемнадцать туда, двести тридцать один обратно. Один раз обратно вышло двести двадцать девять, и он сходил ещё раз, проверить: вышло опять двести тридцать один. Значит в тот раз сбился он, а не число.
С ним никто не заговаривал про смотрины. Мать не заговаривала особенно старательно.
Зато заговорили дети.
На второй день кузнецова дочка спросила его у ключа, правда ли, что он не знает, какой огонь. Она спросила без злобы, ей было любопытно. Мин сказал, что не знает, и спросил в ответ, какой. Она подумала и сказала: «Живой». Он спросил, как это проверить. Она пожала плечами и ушла с вёдрами.
К вечеру это уже повторяли. Быков брат кричал ему через дорогу: «Какой – это как? Какой – это как?» – и смеялся. Смеялся он не потому, что было смешно, а потому, что так кричали взрослые дома и выходило, что можно.
Мин один раз погнался за ним и не догнал. Второй раз не погнался.
На третий день, утром, отец взял заступ.
Он собирался на дальний ключ, как собирался каждую осень. Мин это знал: осенью чистят, зимой ключ не берут, весной он идёт грязный, если не чистить. Ничего в этом не было.
Мать вышла следом, в платке.
– Я с тобой, – сказала она.
Отец посмотрел на неё, ничего не сказал и стал ждать, пока она подвяжет платок.
Зачем она пошла, Мин так и не узнал.
Он стоял в дверях и смотрел, как они идут через двор, и вдруг сказал:
– Не ходите.
Мать обернулась.
– Почему?
Мин стал искать почему.
Он поискал добросовестно и ничего не нашёл. Ничего не болело, ничего не показалось, ночью ему не снилось, а если и снилось, то он не помнил. Просто ему не хотелось, чтобы они уходили, и это было не причина, а он это знал.
– Вода мутная была, – сказал он.
Она была не мутная.
– Не каркай, – сказал отец.
Он сказал это без злости, коротко, так же, как говорил «подай» или «отойди». Потом взял заступ на плечо, и они пошли.
Мать обернулась ещё раз у плетня и махнула ему.
Их не было к темноте.
Мин наносил воды на два раза, потому что делать было нечего, и сидел на пороге. От дальнего ключа до деревни идти было дольше, чем от нижнего, – он не знал, насколько, потому что не ходил туда ни разу и посчитать не мог. Он сидел и придумывал, как посчитать без того, чтобы идти, и не придумал.
Потом стемнело совсем.
Он затопил, хотя топить было незачем и есть было нечего варить. Хворост горел быстро, и он подкладывал четыре раза, как и считал, и на четвёртый раз хвороста осталось мало, и он перестал.
Заходила соседка. Постояла в дверях, посмотрела на огонь, спросила, где мать. Мин сказал. Соседка постояла ещё немного, сказала «ну», и ушла к себе. Дверь за ней он закрыл сам.
Ночь он просидел на лавке, потому что лечь не выходило: как только он ложился, начинало казаться, что сейчас стукнет калитка, и он вставал послушать. Калитка стукала два раза, оба раза от ветра. К утру он это проверил и убедился, что от ветра: если стукало, то всегда после того, как шумело в яблоне.
Заснул он под утро и проспал недолго.
Утром пошёл к старосте.
Староста ел. Он выслушал Мина, не переставая есть, и сначала не поверил – сказал, что придут, куда денутся, мало ли. Потом спросил, когда ушли. Мин сказал: вчера утром, солнце было над овином. Староста перестал есть.
Он разозлился – не на Мина, а вообще, на то, что теперь надо снимать людей с работы. Собрать вышло только к полудню, потому что до полудня была работа, а работа была такая, что бросить её значило потерять день, а день терять никому не хотелось.
К полудню собрались восемь человек и двое с собаками.
Мина не взяли. Он всё равно пошёл следом, отстав на полсотни шагов, и его повернули у оврага. Он подождал, пока они отойдут, и пошёл опять, и его повернули второй раз, и один из мужиков довёл его до плетня и постоял, пока Мин не вошёл во двор.
Дальше он не пошёл. Он сел у плетня с той стороны, откуда была видна дорога, и просидел там, сколько мог, и это оказалось долго.
Заступ нашли в тот же день.
Он лежал у дальнего ключа, у самой воды, на боку. Земля вокруг была нетронутая: никто не копал, не волочил и не падал. Трава стояла.
Ни крови не было, ни тела, ни второго следа. Платок не нашли.
Собаки взяли след от заступа и пошли хорошо, ровно, и мужики за ними пошли тоже. Собаки прошли шагов сорок вверх по склону, к камням, и там встали.
Место было ровное, открытое и ничем не примечательное. Сухая земля, редкая трава, камни в стороне.
Собаки покрутились, вернулись назад, взяли снова, дошли до того же места и встали опять. На третий раз одна села и не пошла.
Мужики походили вокруг, посмотрели камни, покричали. Потом посмотрели друг на друга и перестали кричать.
Искали ещё два дня, для порядка. Прошли ключи, прошли овраг, прошли до самой опушки и вдоль. Не нашли ничего.
На четвёртый день искать перестали.
Никто не сказал этого вслух. Просто утром никто не пришёл, и Мин ждал до полудня, а потом понял, что не придут.
Он сходил за водой. Двести восемнадцать туда, двести тридцать один обратно. Он посчитал оба раза, потому что не считать не получалось.
Потом сел на порог.
От порога до нижнего ключа было двести восемнадцать шагов. До дальнего он не знал сколько, никогда не считал и теперь уже не мог сосчитать так, чтобы вышло честно, – он ходил бы туда и обратно уже другим шагом.
Он стал считать то, что было.
Ушли утром, солнце стояло над овином, значит рано. До дальнего ключа взрослому идти – говорят, полдня, но говорят по-разному. Заступ лежал у воды: значит дошли. Земля нетронутая: значит там ничего не было. Собаки взяли след: значит от воды они пошли и шли сами. Сорок шагов вверх – и всё.
Каждое по отдельности сходилось.
А вместе – нет.
Он посчитал ещё раз, медленно, и вышло то же самое. Он посчитал третий раз, потому что два раза мало.
Не сходилось.
* * *
Если дочитали – поставьте лайк.
Глава вторая. Чужой двор
В своём доме он прожил ещё девять дней.
Никто его не гнал и никто им не занимался. Утром он ходил за водой, потому что ходил за водой всегда, и приносил два ведра, которых теперь хватало надолго. Он выпивал, сколько хотел, и остальное стояло.
Коза кричала два дня.
Мин пробовал её доить, потому что сто раз видел, как это делает мать. Молоко шло тонко, мимо и почти сразу переставало идти, а коза переступала и один раз ударила ногой по подойнику. На третий день за ней пришли и увели, и стало тихо.
Еда кончилась на третий день. Топить он умел, а стряпать не умел, и два дня ел муку, размешанную в холодной воде, пока не кончилась и мука.
На четвёртый день соседка принесла лепёшку и постояла в дверях, глядя мимо него на печь. На шестой принесла ещё и в этот раз вошла и посмотрела на полки.
С седьмого дня стали приходить и брать.
Брали не таясь и не крадучись, а как берут то, чему всё равно пропадать. Пришли за отцовским инструментом, потому что инструмент ржавеет. Пришли за козой, потому что козу надо доить, а Мин доить не умел и она уже кричала. Пришли за материным сундуком: сундук был хороший, и его унесли вдвоём, взявшись с боков.
Мин стоял и смотрел. Один раз он сказал, что это не их. Мужик, бравший заступ, – тот самый заступ, который принесли от дальнего ключа и поставили у стены, – остановился, посмотрел на него и сказал:
– А чей?
Мин не нашёл, что ответить. Заступ был отцов, а отца не было, и выходило, что вопрос честный.
Мужик взял заступ и вышел.
На девятый день пришла тётка.
Она была младшая мамина сестра и жила на другом конце Ключей, за кузней. Мин видел её всю жизнь по два-три раза в месяц и знал про неё, что она говорит быстро и много и что мать при ней делалась тише.
Тётка вошла, оглядела пустые полки и заплакала.
Плакала она громко, в голос, стоя посреди чужой избы, и говорила при этом складно, целыми кусками: и что говорила, и что чуяла, и что теперь будет, и на кого их всех оставили. Мин стоял у стены и слушал. Некоторые куски она повторила дважды, слово в слово, и он это заметил и подумал, что, наверное, она их уже говорила раньше – у себя, соседкам, или во сне.
Потом она вытерла лицо ладонью и сказала обыкновенным голосом:
– Собирайся. Чего у тебя есть?
У него была рубаха, в которой он стоял, и вторая, та самая, которую надевали три раза. Он взял вторую.
– И всё?
– И всё.
Тётка ещё раз оглядела избу – теперь по-другому, быстро, как считают, – и они пошли.
Дверь она притворила, но не подпёрла. Подпирать было незачем.
Двор был больше, чем у них, и людей в нём было пятеро.
Тётка. Дядька – большой, тяжёлый, с руками в чёрных трещинах, которые не отмывались. Старшая девочка, на два года старше Мина. Средний мальчишка, ровесник. И младшая, которая ещё не ходила как следует и всё время сидела где посадят.
Спать Мина положили в сенях, на лавке, у самой двери. Летом там было хорошо. Про зиму никто ничего не сказал.
Правила ему объяснили в первый вечер, и заняло это недолго.
– Есть будешь со всеми, – сказала тётка. – Даром никто не кормит, у меня своих трое. Воду носить будешь ты. Золу выносить будешь ты. Скотину гонять будешь с Ланем по очереди, через день.
Средний мальчишка – его звали Лань – посмотрел на Мина без всякого выражения. Ему только что отдали половину его работы, и он ещё не решил, хорошо это или плохо.
– Понял? – сказала тётка.
– Понял.
– Ну и всё.
Она ждала чего-то ещё. Мин не понял, чего, и промолчал, и тётка отвернулась к печи.
Работа была не трудная и её было много.
Вода – четыре раза в день вместо двух: на пятерых с половиной уходило вчетверо больше, чем на троих. От тёткиного двора до нижнего ключа выходило триста шесть шагов туда и триста двадцать четыре обратно, и Мин пересчитал это в первый же день, потому что старое число тут не годилось.
Зола – каждое утро, в кучу за овином. Зола была лёгкая и противная: она поднималась и лезла в горло, и если нести против ветра, то к концу першило.
Скотина – через день, с рассвета до полудня, на выгон и обратно. Гнать он умел плохо. Коровы его не слушались, потому что он не кричал, а тыкал их прутом, а тыкать было мало. Лань кричал, и его слушались.
– Ори, – сказал ему Лань на третий раз. – Чего ты молчишь. Ори на неё.
Мин попробовал орать. Вышло тонко и коротко, и корова не обернулась.
– Пень, – сказал Лань беззлобно и заорал сам.
Ели три раза. Мину клали столько же, сколько Ланю, и он посчитал и убедился, что столько же: тётка мерила ложкой и мерила честно. Только Лань съедал своё и лез в общий горшок за добавкой, а Мину лезть было нельзя. Ему этого не говорили. Он попробовал один раз и увидел, как тётка на него посмотрела, и больше не пробовал.
К концу второй недели он всё время хотел есть. Не сильно – ровно, как ноет зуб.
Старшая невзлюбила его сразу и не скрывала.
Причина была простая и справедливая: до Мина ей клали больше. Тётка мерила честно, только горшок остался тот же, а ртов стало на один больше, и старшая это посчитала раньше, чем Мин.
Бить она не била и дразнить не дразнила. Она делала мелкое. Снимала его рубаху со стены и клала куда-нибудь, чтобы он искал. Ставила ведро в сенях так, чтобы он задел в темноте. Говорила «а он опять сидит», когда он сидел, – и говорила это не ему, а в воздух, при матери.
Мин на это не отвечал, и её это злило сильнее, чем если бы отвечал.
Кричали в этом доме много.
Мин заметил это на четвёртый или пятый день и сначала решил, что тут просто такие люди. Потом стал слушать внимательнее и решил, что нет.
Кричали не тогда, когда что-то случалось.
Дядька приходил с поля молча, ел молча и садился чинить или сидеть. Так шло два дня, три дня. Он не был злой, он вообще почти ничего не говорил, и Мин видел, как он один раз подобрал младшую с земли и поставил на ноги, аккуратно, двумя руками, как ставят кувшин.
А потом что-нибудь падало. Или не находилось. Или старшая отвечала не так.
И тогда дядька орал.
Орал он страшно, долго, и не про то, что упало, а вообще: про то, что все сидят на его шее, что руки у всех не оттуда, что он один, что ему пятьдесят лет и он один. Тётка орала в ответ, и она орала лучше и дольше, потому что у неё это выходило складно. Старшая ревела. Младшая ревела просто от шума. Лань уходил во двор и сидел за поленницей, и Мин один раз сел рядом, и Лань его не прогнал.
Потом кончалось.
Кончалось не примирением: никто ни у кого не просил прощения и никто ничего не решал. Просто в какой-то момент делалось тихо, дядька выходил на порог, а тётка начинала греметь горшками, и на другой день всё было как раньше. И дядька опять поднимал младшую с земли двумя руками.
Мин стал считать дни.
Между первым разом и вторым вышло четыре дня. Между вторым и третьим – четыре. Он обрадовался, потому что число сошлось, и стал ждать четвёртого на четвёртый день.
На четвёртый день ничего не было. И на пятый ничего. А на шестой дядька пришёл раньше обычного, сел и через полчаса орал так, что вышли соседи.
Значит, не дни.
Мин думал об этом, гоняя коров. Выходило, что оно набирается – как вода в бочку под водостоком: сколько накапает, столько накапает, а прольётся, когда полная. Значит надо считать не дни, а сколько за эти дни было. А сколько чего было, он посчитать не умел, потому что не знал, в чём это мерить.
Он бросил считать и стал просто смотреть.
И увидел одну вещь, которая ему не понравилась и которую он тогда не сумел бы сказать словами.
После крика им делалось легче.
Не сразу и не всем – старшая ревела ещё долго. Но дядька после этого спал, а до этого не спал. И тётка на другой день пела у печи, а за два дня до того молчала. Выходило, что орут они не потому, что плохо, а чтобы стало хорошо, и что это у них вроде работы, которую надо делать раз в несколько дней, иначе набирается.
Мин был тут третью неделю и уже понимал, что в свой черёд будут орать и на него. Он ждал этого спокойно, как ждут дождя.
Дождался он к концу третьей.
Повод был мелкий: он опрокинул ведро на пороге. Ведро было полное, вода пошла в сени и под лавку, половина ушла в щели, половина осталась стоять.
Тётка начала с ведра и на ведре не задержалась.
Дальше пошло про то, что она его взяла, хотя все отговаривали. Что своих трое и четвёртый не лишний, а пятый лишний. Что он ест и молчит, ест и молчит, и что от него в доме тяжело, а почему тяжело, она сама не знает.
Мин стоял и слушал.
Он не спорил и не оправдывался – не оттого, что решил не спорить, а оттого, что не нашёл, что сказать: ведро он правда опрокинул, а остальное было не про ведро.
И тут случилось то, чего он не ждал.
Тётка не остановилась там, где обычно останавливалась. Она прошла всё до конца и пошла на второй круг, и голос у неё уже сел, а она всё говорила, и с каждым разом злее – и злее не оттого, что он огрызался, а оттого, что не огрызался.
Ей не во что было ударить.
Со старшей выходило иначе: старшая ревела, огрызалась, хлопала дверью, и на этом кончалось, потому что кончалось хоть на чём-то. А тут не кончалось ни на чём. Она кричала в пустое место, и пустое место стояло и смотрело.
Кончилось тем, что она его ударила.
Ударила несильно, наотмашь, по щеке, – и сразу остановилась, будто вода наконец нашла, куда пролиться. Постояла, тяжело дыша. Потом сказала: «Вытри», – и ушла в избу.
Мин вытер пол.
Щека горела, и это было понятно и просто. Непонятно было другое. Он видел, что ей полегчало. Видел, что полегчало от удара. И понимал, что если бы он заревел сразу, на ведре, то до удара бы не дошло – ей хватило бы и рёва.
Он решил, что в следующий раз надо заплакать.
Потом подумал, что не выйдет.
Про мать он думал не тогда, когда садился думать.
Он думал про неё, когда тётка чинила.
Тётка садилась к окну, брала рубаху, откусывала нитку сбоку – не спереди, а сбоку, задирая губу, – и потом обязательно проводила по шву большим пальцем, прежде чем воткнуть иголку. Мать делала точно так же. Обе движения, и в том же порядке, и одинаково быстро.
В первый раз Мин посмотрел и не отвёл глаз, и смотрел, пока тётка не подняла голову.
– Чего?
– Ничего.
– Ну и не пялься.
Он отошёл.
Потом он старался не смотреть, но зашивала она часто, и каждый раз внутри делалось одно и то же: сначала будто мать здесь, а через миг – что это не она и что то, как она откусывала нитку, он теперь знает точнее, чем её лицо. Лицо уже размывалось. А нитка осталась.
Это было хуже всего остального, что происходило в том доме, и он никому про это не сказал, потому что не знал, как это сказать и зачем.
На сороковой день пришли поминать.
Собрались у тётки, потому что своего дома у них больше не было. Пришло женщин восемь и трое мужиков, поставили на стол, что принесли, и сели.
Сначала говорили про дела, потом про хлеб, потом кто-то сказал про Мэй, и пошло.
Тётка говорила первая и говорила долго. Она рассказала, какая сестра была, и как её всё жалели, и как она за всех держалась, и как никто не знал, что оно так выйдет. Потом заплакала, и с ней заплакали ещё три женщины. Плакали они хорошо и правильно, в голос, и это, видно было, помогало: которые отплакали, те потом ели и разговаривали.
Мина посадили с краю.
Он сидел и слушал и ничего не делал.
Он не был спокоен. У него с утра нехорошо тянуло под ложечкой, и еда, которую положили, лежала нетронутая, и когда назвали имя матери вслух, у него дёрнулось что-то в горле, один раз, коротко. Но дальше не пошло. Он подождал – оно не пошло. Он посидел ещё и понял, что и не пойдёт.
Женщины стали на него поглядывать.
Сначала жалостливо. Потом дольше. Потом одна наклонилась к соседке и что-то сказала, и соседка посмотрела на него уже иначе.
– Он и не плакал ни разу, – сказала тётка.
Она сказала это не ему. Она сказала это через стол, соседке, при нём, тем самым голосом, каким говорят, что дождя всё нет.
– Ни разу за сорок дней. Ни в тот день, ни после. Я уж и так, и эдак.
– Мал ещё, – сказала соседка. – Не понимает.
– Всё он понимает.
Тётка помолчала, подбирая слово, и подобрала.
– Сухой он, – сказала она. – Сухой, и всё тут.
За столом стало тихо на один вдох, и в этот вдох Мин услышал, как оно легло.
Оно легло хорошо. Оно объясняло всё сразу и никого ни в чём не винило, и его самого тоже не винило особенно, – просто такая порода. Женщины закивали. Соседка повторила: «Сухой», – примеряя, и слово ей подошло.




























