Текст книги "Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина"
Автор книги: Астра
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Но было поздно. «Колокол» раззвонил об этом на весь мир. А все знали, что каждый номер этого мятежного журнала внимательнейше читает сам Император Всея Руси.
Иркутск торжествовал.
Тогда, зная о дружбе Бакунина с Герценом, и полагая, что официального опровержения Герцен не примет, Муравьев попросил племянника написать подобное опровержение с его слов, но будто бы от себя, и послать в Лондон.
И эта статья также появилась с «Колоколе». Отказать Бакунину Герцен не мог.
Генерал-Губернатор успокоился.
– Я тебя вытащу в Россию, вот увидишь, Мишель. Всю жизнь здесь ты жить не будешь. К весне вернешься в свое Прямухино, – пообещал он.
– «Ну, как не порадеть родному человечку?»-рассмеялся Мишель.
И генерал-губернатор Муравьев-Амурский, увенчанный славой, отправился за повышением в Санкт-Петербург, а Бакунин остался один на один с разъяренным городом.
Обещания своего Муравьеву сдержать не удалось. Из списка, поданного им Царю Александру II, удалось помочь Петрашевскому, Спешневу, Завалишину, но не Бакунину.
– При жизни моей Бакунина из Сибири не переведут!
Жизнь становилась все хуже. Способность наживать врагов с годами у Бакунина не убавилась. Еще Тургенев, поживший с ним долгое время, удивлялся, что «Мишель любит изображать из себя сточную канаву». Разве не били его за сплетни, неприличные выдумки, бестактные поступки? Казалось бы, хватит.
Но куда там!
Генерал Болеслав Казимирович Кукель был земляком Квятковских. Встретившись в Иркутске, они стали бывать друг у друга семьями, тем более, что стараниями Муравьева Ксаверий Васильевич занимал теперь весьма солидное положение.
– А помнишь…
– А помнишь…
Присутствовал на встречах и Бакунин, член семьи Ксаверия Васильевича, иной раз заглядывал к генералу и один, поболтать в уютном кабинете. Однако, со временем домашние Кукеля стали прятаться от него, перестали замечать, здороваться с ним и вообще выходить к столу, если в доме присутствовал Бакунин. Генералу это, в конце концов, надоело, он устроил очную ставку и при всех уличил Мишеля в постыдных немыслимых сплетнях о своем семействе.
В довершении бед, после отъезда Муравьева, золотопромышленник, в канцелярии которого Мишель, не работая, получал деньги, взялся требовать эти суммы обратно. Две с половиной тысячи!
– Герцен, помоги!
– Катков, помоги!
– Братья, выручайте!
Братья выручили, заплатили, но не более того. Жить на «пособие арестанта» с женою было невозможно, неприлично.
Весь город, обе партии, ополчились на Бакунина.
Мрачные минуты, быстрые переходы от отчаяния к надежде, к лучезарности по-прежнему сотрясали его дух.
– Не вешай носик, Антося, мы с тобой еще поедем в Италию! Я покажу тебе Рим, Париж, мы будем бродить с тобой по горным тропам Швейцарии. Ах, Антося! Потерпи немного. Я не рожден для спокойствия, я отдыхал поневоле столько лет, мне пора опять за дело.
На его счастье, Восточная Сибирь уже получила нового генерала-губернатора – Корсакова. Этот Корсаков тоже оказался его родственником, на его родной сестре был женат брат Бакунина Павел. Он привез известие о Манифесте от 19 февраля 1861 года, которым отменялось крепостное право.
Общественная жизнь забурлила.
В то же самое время автор статьи «Под суд» врач Николай Андреевич Белоголовый поехал в Москву для сдачи докторского экзамена. Сдав его, он отправился в Европу, чтобы повидаться с Герценом и рассказать ему всю правду. Бродя до изнеможения в дремучем для него лесу шумных улиц Лондона, он деликатно дожидался вечернего обеденного времени, когда, по его представлениям, Герцен закончит дневные труды и будет готов выслушать его, ничем не отвлекаясь. Особняк он нашел сразу, и при вечерних огнях позвонил.
– Хозяина нет дома, – ответила прислуга.
Белоголовый стряхнул со шляпы капли дождя.
– Могу ли я обождать его?
– Александра Ивановича нет в Лондоне, он в Париже.
Взяв парижский адрес, Николай Андреевич устремился к пароходу через Ламанш. Утром он позвонил в дверь с красивым бронзовым номером.
Открыл сам Герцен. Вопросительно посмотрел удивительно живыми глубокими глазами, освещающими огнем красивое лицо с высоким, прекрасным лбом. Белоголовый представился.
– Очень рад, входите, прошу вас. К сожалению, у меня мало времени, уже заказаны билеты на пароход в Англию.
– Я только что оттуда, спешил застать вас в Париже, чтобы не разминуться еще раз.
– Садитесь, пожалуйста. Чем могу быть полезен?
Белоголовый рассказал об Иркутской истории, о туземной и «навозной» партиях и о Бакунине.
– Я прошу у вас разрешение на помещение в «Колоколе» ответа на возражение Бакунина. Он возбудил против себя всю молодежь тем, что с его репутацией примкнул к губернаторской партии. Конечно, узкая провинциальная борьба не могла заинтересовать, – Николай Андреевич осторожно кашлянул, – заинтересовать коновода общечеловеческой революции, с его орлиного полета она казалась ему сплетнями и дрязгами. Или… он рассчитывал на губернаторскую благодарность в дальнейшем.
Он умолк. Герцен поднялся и, засунув руки в карманы широких брюк, прошелся по комнате, морща прекрасный лоб.
– Я верю совершенно, что правда на вашей стороне, а не на стороне ваших противников. Даже помещенное мною против вашей статьи возражение очень неубедительно, на мой взгляд, и далеко не разбивает всех ваших доводов. И самый тон его мне не нравится, но я не мог отказать Бакунину в его опубликовании.
Герцен замолчал и глубоко вздохнул. На лице его вдруг отразились множество оттенков грусти, тайной печали, муки, видимые только врачу, глубокие страдания, которые он перенес и не изжил до сего дня. Гость подумал, что напрасно докучает этому человеку мелкими неприятностями в далеком Иркутске.
– Мало того, что с Бакуниным меня связывает старинная дружба, – продолжал Герцен, – я никогда не могу и даже не должен забывать, что этот человек всю свою жизнь борется за человека. Даже друг мой друг Коссидьер, префект полиции в изгнании, помнящий Бакунина со времен Парижского восстания, говорит мне при встречах, ударяя огромным кулаком своим в молодецкую грудь с силой, с какою вбивают сваи в землю: «Здесь ношу Бакунина, здесь!». И потому не сердитесь на меня. Я вам верю, хотя рассказ ваш заставляет тускнеть образ героя Бакунина. Но вы поймите сами, что печатать сейчас какие-нибудь разоблачения против него, когда он в ссылке и не может ничего сказать в защиту своих поступков, было бы с моей стороны более чем непростительно. Правда мне – мать, но и Бакунин мне – Бакунин.
– Я глубоко понял вас, Александр Иванович, – Белоголовый приподнялся, повернувшись было к двери, но задержался еще на минутку. – Если позволите, дайте совет одному моему другу, который задумывается над эмиграцией.
Герцен покачал головой.
– Я бы не советовал вашему другу принимать такое решение. Эмиграция для русского человека – вещь ужасная, это не жизнь и не смерть, это нечто худшее, чем последнее, какое-то глупое бессловесное прозябание. Я не знаю на свете положения более жалкого, более глупого, бесцельного, чем положение русского эмигранта.
Белоголовый поблагодарил и вышел.
Светлым летним днем в губернаторском особняке сидели в креслах Корсаков и Михаил Бакунин. Они говорили о земельной реформе, о том, как оно чревато крестьянскими недовольствами такое освобождения без земли, потому что сами-то крестьяне повсеместно сочли, что воля, дарованная царем, не настоящая, не «мужицкая», а поддельная, барская, что надо ждать настоящую волю и не подписывать уставные грамоты. «Нас надули, воли без земли не бывает» – был общий говор, отзывавшийся в статьях герценовского «Колокола».
– «В народ!» – кликнул клич Герцен.
Он вместе с Чернышевским очень надеялся на крестьянскую революцию в России. Вот когда в 1863 году истечет срок ввода в действие уставных грамот и крестьяне увидят, сколь тщетны их ожидания подлинной воли, Россия будет охвачена взрывом крестьянского возмущения, которое можно перевести в победоносную революцию. А пока: «В народ!», готовить почву. Сотни людей последовали призыву. Начиналась эпоха «народничества».
– Ты томишься здесь, Мишель? Я наслышан о твоих трудностях. Увы, я присоединяюсь к тем, кто считает, что ты сам наживаешь себе врагов, Но знаю, что Муравьеву ты оказал бесценную услугу. Он сейчас в Париже, и смеется над нами, таежными медведями.
– Он в Париже? – Мишель завистливо ударил правым кулаком в левую ладонь.
– Да.
Они посмотрели в глаза друг другу.
– Я тебя вижу насквозь, – кивнул Корсаков. – Но что я могу?
– Дай мне разрешение вести торговые дела в Американской торговой компании беспрепятственно по всему Амуру, поручение проверить что-нибудь по твоему ведомству…
– Не могу. Ты – государственный преступник. По инструкции тебя и по городу-то повсюду должен сопровождать жандармский офицер. Не говоря уж о столь дальних предприятиях.
Мишель повел мощными плечами. Тюремная дряблость давно сменилась на плотное мускулистое тело, сохранив внушительный борцовский объем.
– Я не могу бездействовать, я рожден для дела, – проговорил он. – В России назревают настоящие события, посмотри листки «Земля и воля». И мои собственные братья Николай и Александр, по делу о «13 тверских дворянах», несогласных с манифестом от 19 февраля, сидят в Петропавловской крепости. А я, как байбак, лежу на печи. Еще немного и я не знаю, на что решусь, если буду по прежнему сидеть в Иркутске. Этому вашему болоту я устрою такое «трясение», что все полетит вверх дном! Я не шучу.
Бакунин был откровенен с родственником. Терять ему было нечего.
Корсаков задумался.
«Да, он может. Такова семейка. С его даром оратора и проповедника ничего не стоит возмутить речами весь край, поднять такую „бучу“, как говорят местные, когда напьются своей араки, что всем тошно станет, – думалось ему. – Ишь как жаром-то пышет, что твоя русская печь. И жар, и пот, и глазищи, чистые, как небо, а сколько бешеного пыла! Все может! И все эти партии, ссыльные, поселенцы, политкаторжане, вся эта противуправительственная дерзость и мерзость сочтут за честь поддержать коновода всемирной революции. Все вокруг вспыхнет как порох, как таежный пожар! Это не шутки… Нет уж, батюшко Михайло Александрович, иди-ка ты подальше и сломи свою шею в революционном безумии где-нибудь в другом месте! Так и решим, – подумал Корсаков, успокаиваясь, – и ежели его задумка увенчается успехом, то лично Корсаков будет в ответе весьма-весьма косвенно. Зато перед семьей я и сам стану героем не хуже своего деверя».
– Будь по-твоему, Мишель.
Вздохнув, он придвинул к себе лист гербовой бумаги с вензелями и титулом Генерала-Губернатора Восточной Сибири. Написал, расписался, поставил печать, присыпал песком для просыхания. Встряхнул, подал Бакунину.
– Этого достаточно.
У Мишеля застучало сердце.
– Когда я могу начинать?
– Хоть завтра. В добрый час.
После него он вызвал Кукеля. Беседа была сверхтайной. После нее Кукель вызвал жандармского офицера Казаринова.
– На вас возлагается сопровождение Михаила Бакунина в его деловой поездке до Николаевска. Имейте в виду, что… а впрочем, все равно. Идите.
В течение недели, пока шли дожди, Бакунин налаживал связи с иркутскими купцами. Все они вели свои дела в Кяхте, по Амуру, в Манчурии. «Разрешение», выданное губернатором, действовало, как самый доверительный документ. Пользуясь «верной» и бесплатной оказией ему надавали поручений и денег десятки людей, без расписок, «под честное благородное слово».
Накануне отъезда, не удержав хвастливого волнения, Бакунин отправил письмо Герцену в Лондон.
«… Ты хоронил меня, но я воскрес, слава Богу, живой, не мертвый, исполненный той же страстной любовью к свободе, к логике и справедливости. Выпущенный из Шлиссельбургкой крепости четыре года назад, я окреп здоровьем, женат, счастлив в семействе, и, несмотря на это, готов удариться в старые грехи, лишь было бы из-за чего. Я могу повторять слова Фауста:
Ih bin zu alt um nur spieler
Zu jung um ohne Wunuh su sein».
Антония провожала его сибирскими шанежками и пирожками, сварила курицу и десяток яиц. Аппетит у ее муженька был богатырский, подстать его росту и физической силе.
– В добрый путь, Мишель. Когда ожидать обратно?
– Тс-с, Антося. Я обещал тебе показать Италию, и ты ее увидишь. Тс-с.
Пятого июля 1861 года Михаил Бакунин с «Разрешением вести дела по реке Амур», с деньгами доверившихся ему «под честное благородное слово» и в сопровождении офицера отбыл из Иркутска по торговым делам.
До Николаевска добрались благополучно. Погода стояла жаркая, по берегам широкой реки Амур медленно плыли гористые берега, сплошь покрытые темнохвойной тайгой. Из воды то и дело выпрыгивала крупная рыба. Навстречу шли американские и японские торговые суда, путь для которых был открыт благодаря «Договору», заключенному Муравьевым-Амурским.
– Из Николаевска еще далеко вам? – интересовался офицер Казаринов.
Ему было душно в мундире столичного иркутского офицера, но не расстегнуть пуговицы кителя, не ослабить ремней, не даже обмахнуться фуражкой он не имел право в присутствии мелких полицейских чинов из местных приамурских участков. Как и везде, между ними шло ревнивое соперничество.
– Там поблизости будет, – отвечал Бакунин.
– И то. Домой охота.
В Николаевске их ждало необычное событие. Женился жандармский офицер, все население гуляло на свадьбе. Казаринова и Бакунина, разместив в гостинице в двухкомнатном номере, пригласили за свадебный стол.
«Ну, помогай Бог!» – подумал Мишель.
Он успел заметить шхуну, набиравшую угля, и переброситься двумя-тремя словами с командой, ладившей снасть в шлюпке близ берега.
– Когда снимаетесь с якоря?
– Поутру, однако.
– Поздно. В два часа ночи нужно.
– В самую темень? Сколько дашь?
– Не обижу.
– Уговор.
– Не подведете?
– Уговор же.
Пока разгоряченные гости топали и кричали «Горько», он быстрым шагом вернулся в гостиницу, схватил вещи и, проходя мимо шлюпки, незаметным броском кинул их туда.
– Два часа осталось, хозяин. Уговор.
– Не обижу. Уговор.
Казаринов вертел головой, отыскивая Бакунина среди гостей.
– Ты далеко ходил? Я ж обеспокоился даже, ну.
– Курил под звездами. Такое, брат, наслаждение! Ты не куришь?
– Терпеть не могу табачного духа.
– Тогда пей вволю. Давай вместе.
В два часа ночи местный ефрейтор из береговой охраны видел, как в темноте в шхуну садился огромный мужчина в сером плаще, и тут же отчалил от берега.
Он было вскинул ружье, чтобы поднять караульную цепь солдат, но подумал, что никакой награды лично он от начальства не дождется, зато уж наверняка пострадает от побега поднадзорного этот щеголь из столичной иркутской жандармерии.
Стоявший наготове фрегат американца Петерса тихо заскользил по черным волнам вниз по течению.
С рассветом, в четыре часа утра, Казаринов, заплетаясь ногами, вернулся в номер и заснул как убитый. Однако, в шесть он пробудился и окликнул своего подопечного.
– Михаил Александрович! Будем вставать? Или поспим еще?
Ответа не было. Казаринов вскочил, вбежал в соседнюю комнату. Постель была нетронута, вещей Бакунина не было. Не помня себя, он побежал на берег. Местный полицейский ефрейтор с насмешкой посмотрел ему вслед. Застарелая вражда полицейских чинов сработала, как бомба. Столичная иркутская штучка была посрамлена у всех на глазах.
Спасаясь от погони, пересаживаясь с корабля на корабль, Бакунин, не помня себя, уходил все дальше. Спасибо, сердце работало, как часы.
Неужели получится? Уф! Вон нагоняет шхуна. Нет, без конвоя. Уф!
Сначала погоня опаздывала на два часа, потом на три.
В самом устье Амура он уговорил какого-то американского шкипера взять его с собой к японскому берегу. И не верил, не верил.
– Неужели? Неужели? Получилось! Тьфу-тьфу-тьфу.
В Хакодате другой американский капитан взялся довезти его до Японии. Мишель отправился к нему на корабль, и застал моряка, сильно хлопотавшего об обеде. Он ждал какого-то почетного гостя и пригласил Бакунина. Бакунин принял приглашение и только, когда гость приехал, узнал, что это – Генеральный русский консул. Скрываться было поздно, опасно, смешно: он прямо вступил с ним в разговор, сказал, что отпросился сделать прогулку. Небольшая русская эскадра адмирала Попова стояла в море и собиралась плыть к Николаевску.
– Вы не с нашими ли возвращаетесь? – спросил консул.
– Нет, – ответил государственный преступник, – я только что приехал и хочу посмотреть край.
Вместе покушавши, они разошлись en bons amis.
– Рад был познакомиться, – простился Генеральный консул.
На другой день Бакунин проплыл на американском фрегате мимо русской эскадры, «оставив на азиатском берегу свое честное благородное слово» (из статьи Николая Белоголового). Кроме океана опасностей больше не было.
Этот дерзкий побег наделал большого шума во всем мире. Крепче всех досталось, конечно, капитану Казаринову. При горестных раздумиях о каждой минуте своей несчастливой экспедиции с Бакуниным, каждой подробности до последней минуты общения с ним ему вдруг вспомнились слова Кукеля «ну, все равно», не предупредившего его, жандармского офицера, честно заслужившего свои погоны, о том, что Бакунин – опасный государственный преступник. Как можно было так поступить! Да такого человека сторожить надо было в четыре глаза, как положено по уставу, круглосуточно, с оружием, не отпуская ни на шаг!… а тут – ну, все равно. И множество других подробностей, в том числе и родство Бакунина с губернатором, кинулись в глаза прозревшему офицеру.
– Это вы виноваты, Ваше Превосходительство, что он убежал, – не удержался бедный капитан. – Вы сами хотели этого.
– Ты… ты мне за это ответишь, – пригрозил Кукель. – Ты еще пожалеешь о своих словах.
Это оказалась не пустой угрозой. Мало того, что бедный Казаринов был немедленно отставлен от службы, но и все его документы, продвижения, выслуги, все вплоть до военного училища с его журналами и ведомостями – все исчезло, будто не бывало. Не было такого офицера Казаринова в природе, и все тут. Поди докажи.
Разумеется, пространные объяснения на имя Корсакова написали все жандармские чины, эти бумаги в толстой папке были отправлены курьерской почтой в Санкт-Петербург. Государственная машина вновь заскрипела, двинулась чуть быстрее и снова пошла по привычному бюрократическому кругу.
Лишь строгий доктор Белоголовый решительно осудил Бакунина, объявив, что его поступок ничем не извиняется, поскольку нарушение всех обязательств не может оправдываться никакими изворотами, в какие бы формы он их не облекал.
– Платить за слепое доверие такою эгоистической неблагодарностью – преступно; оставить бедную молодую женщину на произвол среди искушений, подвергнуть ответственности стольких лиц, оказавших ему теплое участие – вряд ли все это вместе даст ему довольно смелости искать встречи с Николаем Николаевич Муравьевым-Амурским в Париже.
Милый благородный доктор! В его груди билось сердце честного человека. Но где ему было знать, что в мировой политике его времени жестко работали понятия «сила есть право и право есть сила», когда щепки густо устилали собою пространства вокруг срубленных дубов, и что о понятии «нравственности в политике», ценой неустанной работы, созидательной и разрушительной, множества умных и совестливых голов, ценой миллионов человеческих жизней, заговорят всерьез более чем через сто лет, и да то не слишком уверенно.
Глава шестая
Пока Мишель плыл из Японии через Тихий океан на Американский континент в Сан-Франциско, и пока пробирался через тот самый континент с запада на восток к Нью-Йорку, и снова плыл через океан, Атлантический, повсюду встречая друзей то по дрезденскому восстанию, то по учебе в университете, то просто по бродячей жизни в Европе, легко занимая у них деньги с клятвенным обещанием, что Герцен из Лондона все оплатит, и пока летели его письма и телеграммы из всех означенных пунктов, приближая счастливчика к заветной встрече со старыми друзьями, которые уже оповестили мир о случившемся и даже подписали договора с издателями о «Мемуарных записках» Михаила Бакунина, которые тот непременно напишет, пока не иссяк интерес к его «самому длинному побегу в мире», и которые могут принести ему, нищему, целое состояние.
Глава седьмая
«Друзья, мне удалось бежать… После долгого странствия оказался я в Сан-Франциско. Всем существом стремлюсь к вам, и лишь приеду, примусь за дело, буду служить у вас по польско-славянскому вопросу. Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последним словом, а за ним явится славная, вольная Славянская Федерация…»
Получив послание в ноябре 1861 года Герцен тут же оповестил всех, кому эта весть была интересна.
… Мой дорогой господин Прудон! На этот раз берусь за перо, чтобы сообщить Вам превосходную новость. Наш друг Михаил Бакунин бежал, наконец, из Сибири. Он проделал путь по Маньчжурии, пересек Японию и отправил мне письмо из Сан-Франциско 15 октября. Он жив и здоров, и прибудет в Лондон к 1 января. Я хотел доставить себе удовольствие известить Вас об этом немедленно.
…. Итак, милейший Рейхель, вот вам поклон и поцелуй от Бакунина – я получил от него письмо из Калифорнии от 15 октября. Он посылает вам дружеский привет. Это Амур его спас.
… от 15 октября. Не правда ли, милейший Тхоржецкий, что человек, положивший начало в 1847 году объединению независимых русских с польскими патриотами, этот человек, приговоренный к казни королем Саксонским, выданный им Австрии и Австрией – Николаю, погребенный с 1849 года в казематах Шлиссельбурга, в пустынях Сибири, этот человек, затерянный, безвестный, мертвый человек – Михаил Бакунин – является свободный, живой, исполненный сил, с другого берега Тихого океана, приветствуя зарю польской независимости и русской свободы.
Написав еще с десяток подобных писем, Александр Иванович отложил перо. Они сидели в его кабинете вдвоем с Огаревым над свежим оттиском одной из статьи для «Колокола».
– А что ты на это скажешь, Ник? Каков-то он сейчас, наш беспокойный соотечественник? По прежнему ли с минуту на минуту ждет революцию, чтобы все опрокинуть вверх дном? – Герцен вздохнул и просто, по-домашнему посмотрел на друга, опершись локтями на колени. Он был уже седоват, полноват, страдал диабетом и печенью, но духом был весел и силен. – Между нами говоря, я опасаюсь его приезда. Как бы он не разрушил ту хрупкую удачу, что сопутствует нашей типографии и не помешал бы «Колоколу».
Огарев со вздохом покивал головой.
– Он ведь не будет жить в этом доме?
– Нет, разумеется. Но где-то поблизости. Тургенев написал, что готов платить ему 1500 рублей серебром в год. Я считаю, что русские должны ему собирать на самое необходимое, например, 3500 франков в год. Ну и будем их собирать. Да твои 500 франков. Заглаза довольно. Надо дать знать братьям Бакуниным, чтобы выслали деньги в Лондон или Париж на имя И. С. Тургенева. Но если Иван хочет заплатить за полстолетие вперед, то этого будет мало – ни вперед, ни назад платить не надобно, а в настоящее. Пока я в Лондоне, я берусь выдавать ему по 10 liv в месяц. Пусть все партии вышлют по такой же сумме, нельзя же мне на все разрываться одному.
– Боткин тоже.
– Да. Пусть знают, что они любят послать, а я люблю получить. А то все один я оплачиваю, как король. Но главное, пусть тут же садится за «Автобиографию», предложения сыплются со всех сторон, тут пахнет нешуточными капиталами. Два смертных приговора, семь лет царской тюрьмы, побег из Сибири, да какой! – ни одному Вальтеру Скотту не снились такие приключения! Надобно сразу усадить его за письменный стол. Обеспечить себя в этом мире непросто, но это залог личной свободы и порядочной работы.
… А вот и наш герой, прямо с парохода. Огромный, толстый, беззубый, но по прежнему ясноглазый и звонкий, как серебряная гора.
– С Новым Годом! С приездом! С благополучным возвращением в мир действующих и думающих!
– Как положение? – был его первый вопрос после объятий и поцелуев.
– В Польше только демонстрации.
– А в Италии?
– Тихо.
– А в Австрии?
– Тихо.
– Ну, а в Турции?!
– Везде тихо, и ничего даже не предвидится.
Великан Бакунин растерялся.
– Что же мне делать? Неужели ехать куда-нибудь в Персию и там подымать дело? Без дела я сидеть не могу. А Славянская федерация? А революция в России?
– Какая революция?
– Как это какая? Вот тебе и раз! Крестьян освободили без земли, они думают, что есть другая воля, но господа ее прячут. Вы, «Колокол», должны все знать! Вы позвали интеллигенцию «В народ!» Вот в 1863 году, когда истечет срок «временнообязанных», она и начнется, крестьянская революция. Бунт!! Бессмысленный и беспощадный.
Герцен внимательно смотрел на него. Мишель рассмеялся.
– Что смотришь, как на воскресшего из мертвых? Я ли был худо похоронен? И вот я здесь, среди вас, и не отказался бы закусить, между прочим!
– Накрытый стол ждет тебя, Мишель. Потом пойдешь отдыхать. Для тебя мы сняли милую квартиру в ста метрах от нашего дома. Вели отнести туда твой багаж.
– Мой… что? Багаж?! – расхохотался Бакунин, разводя толстыми руками. – Все мое ношу с собой.
– Тогда за стол.
За обедом собралось человек двенадцать. Совсем взрослый молодой человек Саша Герцен, студент университета в Лозанне, внимательно смотрел на легендарного Бакунина, которому его отец посвятил благородно-возвышенные строки в первых же номерах своих изданий. Были другие дети, Тата, Оля и малышка Лиза Огарева, девочка с огромными чистыми голубыми глазами. Был сам Огарев, его жена Наталья, и человек семь гостей, среди которых выделялся подвижный и нервный Сергей Кельсиев. Он был из «некрасовцев», христианской несогласной общины, ушедшей в Турцию, обладал неспокойным и переменчивым характером, брался за тысячу дел, жил между удачами и неудачами. Он слушал Бакунина с неистовым интересом, но был критичен и въедлив. Гигантский аппетит Бакунина, его пот и громкий звонкий голос раздражали его.
Конечно, разговором свободно и властительно занимал собравшихся Бакунин. Речь его, слегка шепелявая от отсутствия передних зубов, текла завлекательно и вольно, картины из пережитого впечатляюще вставали перед слушателями.
– Немедленно садись за «Мемуары», Мишель. Мы сами их распечатаем, переведем на все языки. Брось все и пиши.
– Да, да, Герцен, ты прав. Надо работать! Но я привык писать на злобу дня, о себе писать противно. Уфф… наконец-то труд обеда окончен и настала воистину божественная минута!
Он достал огромную трубку и задымил, как пароход.
– На террасу, на террасу, – увлек его Герцен в дверь, открытую на свежий январский новогодний денек, похожий на русский март. – Как тебе наши морозы, сибиряк?
С первых же дней Бакунин развил бешеную деятельность. Письма, гонцы, приезжие, командировки его «бойцов» в разные части света, статьи в «Колоколе», в немецких, французских, славянских изданиях замелькали по всей Европе, заполняли все его внимание время. Сербы, хорваты, поляки толпились у него во все сутки, и когда горничная с застывшей бессонницей в глазах убирала пятую за ночь пепельницу, и приносила десятки стаканов чая и груду сахара, это считалось обычным делом. По пятнадцать-двадцать писемь, целые тетради, словно в юности, писал он за один день.
Ушло письмо и жене в далекий Иркутск.
«Мой милый неоценимый друг! Я жду тебя, Антони. Не задумывайся, друг, не медли. Мы скоро, пожалуй, еще в сентябре, будем вместе. Я буду счастлив. Сердце мое по тебе умерло. Я днем и ночью вижу только тебя. Лишь только ты приедешь, мы с тобой поедем в Италию».
В других своих посланиях он требовал решительных действий, готовый сам встать впереди всех, и словно в юности, кричал, бранился, хохотал, шутил, был обаятелен и непереносим, мудрый, наивный, прозорливый и простодушный.
– Ах, Александр Иванович, – вздохнул один из гостей Герцена, когда кто-то пожаловался на непоследовательность Мишеля, – что же вы хотите? Это же «большая Лиза».
«Большая Лиза». Прозвище приросло к Бакунину.
– Скажи, Мишель, не осталось ли у тебя связей в России, чтобы вернее наладить там нашу пропаганду? – спросил однажды Огарев.
– Только жена. Я жду ее приезда. Вы все должны мне помогать в этом, тот, кто этому противен, будет врагом моим навеки! – глаза его бешено сверкнули.
– Ты хочешь, чтобы она приехала сюда сейчас? Это безумие. Ты сам еще не укрепился! Кто должен хлопотать о деньгах, о паспорте, визе?
– Тогда я ее выкраду! Родная любовь! Выкраду, выкраду! Ты понимаешь ли, Огарев, что такое любовь?
Как ни удивительно, но Антония Бакунина уже начала путь в Европу. Детская уверенность Мишеля в том, что жизнь есть нечто само собой разумеющееся, и вовсе не дается трудом рук своих, которую подметил в нем еще Руге, раз за разом, «по возможности», оправдывала себя в его судьбе! Земляк Антонии генерал Кукель выправил ей все бумаги и заплатил из казны долги ее мужа, те самые, что тот набрал, чтобы добежать до самого Лондона. Что поднялось тогда в Иркутске! Едва разнеслась весть о побеге, обманутые купцы, словно волки, набросились на молодую женщину, и генерал счел своим долгом вступиться. Но путь был слишком неблизок, впереди лежали обе столицы и Прямухино.
Зато приближался 1863 год.
– Что нам делать без связей с Россией? Может быть, попробовать через священников? Они люди умные, осторожные, – настаивал Огарев.
Герцен согласился с ним без воодушевления. Он помнил этих людей и их отстраненность от мирского богопротивного дела.
– Мишель! – обратился он. – Здесь в Лондоне остановилось подворье архипастыря о. Пафнутия Коломенского. Сходи, поговори осторожненько. Возможно ли нашим людям останавливаться в гостинице подворья? Это было бы весьма скрытно и безопасно. Так же поговори о Кельсиеве, ему надобно архипастырское слово.
– И в самом деле, схожу с интересом, – согласился Бакунин.
Они поехали. Кельсиев остался за воротами, чтобы быть наготове, когда позовут. Перекрестившись на изображение креста над воротами, Мишель, нагнувшись, шагнул во двор и вдруг в одном из попов узнал отца Олимия, старого знакомца еще по Пражскому восстанию. Он еще хотел употребить его тогда в дело, да руки не дошли. Ему бы промолчать в интересах своей миссии, проявить дальновидность и такт, но Мишель громко окликнул его и чуть не схватил за подрясник.
– Отец Олимий! Помнишь ли Прагу? Что же ты дремлешь? Пора за дело! – громовых голосом закричал он.
Этим он сразу насторожил тихих служителей подворья. Его повели по лестнице в строгие покои о. Пафнутия. Тяжело подымаясь по ступенькам, Бакунин вдруг запел густым басом:
– Во Иордане крещаюся тебе, Господи… – и с хохотом переступил через порог к о. Пафнутию.
Бесцеремонное пение священной песни было воспринято иноками как наглое кощунство. Но Бакунин не замечал ничего, видя только одного себя в этом новом для него окружении, всегда бывшем предметом его насмешек, и в эту минуту он, по обыкновению, считал именно себя интересным для всех них. «Если бог есть, значит, я – раб». А потому никакого уважения к служителям религиозного культа!