Текст книги "Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина"
Автор книги: Астра
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 18 страниц)
Но судьба по-прежнему благоволила ему. «Еще не в этот раз», – как говорят французы… Без четверти четыре приехал гонец Сильвио с тремястами франков в фонд Бакунина. Он привез новость. Болонья на грани восстания! Болонья, Болонья ждет минуты, когда можно явиться вождем и пророком! Туда, туда! Вихрь революции вновь дышит в его старое лицо!
– Это будет моим политическим завещанием! Умереть с оружием в руках – самая прекрасная моя мечта!
Они поскакали.
Но войска и полиция опередили их. С помощью переговоров и обещаний властям удалось не только успокоить бунтовщиков, но даже разоружить их и распустить по домам. Всех, кроме зачинщиков, с которых был отдельный спрос.
И снова вздумал стреляться Бакунин, но его удержал хозяин, приютивший его. Тихо побрел восвояси Santa maestro, переодетый священником, с дорожным посохом в одной руке и корзиной с яйцами в другой. Сильвио принужден был прятаться в телеге под ворохом сена.
Все. Карьера окончена.
Но судьба снова подмигнула ему. В ответ на его давние просьбы братья продали, наконец, рощу, и выслали «противнику наследственного права» документы, по которым банк ссудил его деньгами. В 1874, на шестидесятом году жизни, у Мишеля появилась, наконец, собственная крыша над головой в местечке Лугано и кое-какие средства для безбедного существования.
…Тишина, детские голоса, кваканье лягушек в ямах. Старый лев на покое. Огромный, могучий, тяжелый. Глаза сверкающие, быстро меняющие выражение, вспыхивали огнем и грозными молниями, а по временам освещались чисто женской улыбкой. Сапоги, панталоны, накидка – все хранили на себе следы грязи пережитых зим и лет, также как и запущенная борода могла служить обеденным меню прошедшей недели. При всем том это была внешность настоящего барина.
В Лугано он вставал в восемь часов и уходил на театральную площадь читать в кафе газеты, писать письма. В два часа пополудни уходил домой, в четыре ложился, бросался в одежде и сапогах на тощий тюфячок, покрывавший все те же козлы. К восьми вечера вставал и шел в гостиную, где Антония угощала чаем своих друзей. Вмешивался в разговор, раскрывал чары своего ума и очаровывал слушателей в течение всего вечера.
– Мишель, а ведь смерть страшна даже для тех, кто не верит в ад, не так ли?
– Смерть? Она мне улыбается, очень улыбается. Сегодня по дороге я выплюнул остаток последнего своего зуба… ха-ха-ха.
– Чему ж вы смеетесь?
– А тому, что еще одна частичка моего Я исчезла, – отвечал он с гордым и верховным презрением к смерти. – У меня была сестра. Умирая, она сказала мне: «Ах, Мишель, как хорошо умирать! Так хорошо можно вытянуться»… Неправда ли, это самое лучшее, что можно сказать про смерть?
– Вы продолжаете писать, но в революцию, скажите честно, Мишель, уже не верите?
– Пожалуй. Довольно с меня политики и революционных предприятий, я потерял вкус к ним, я достаточно стар, чтобы уйти в отставку. Вы видели революцию вблизи? Я видел. Это очень противно вблизи. В революции, скажу я вам, три четверти фантазии и только четверть действительности. Революция – род опьянения, но революционер должен быть трезвенником.
– Несмотря на вашу «отставку», Карл Маркс по-прежнему не оставляет вас в покое. Откуда такая вражда?
– Да пускай. Злостно преследуя и систематически клевеща на меня, эти господа меня обожествляют. Вы же знаете, как меня называют здесь, в Италии. То-то. Но я… какое дело мне. Я ищу мое прежнее «Я» с помощью тихого созерцания. И хотя Шеллинг велик по прежнему, бытие бытийствует само по себе, и еще никто не перепрыгнул из логики в природу духа.
– Мой муж, – вставляла словечко Антония, – все тот же, что и был. Временами он принимает вид серьезного человека, но остается неисправимым ребенком. Я уверена, что если новая стычка, бунт или восстание позовут его, он помчится, как на праздник.
– Нет, Антосенька, нет и нет, – отвечал Мишель. – Новое дело требует свежих молодых сил. Поэтому я и подал в отставку, не дожидаясь, чтобы какой-нибудь дерзкий Жиль-Блаз не сказал мне: «Pas d'homelies, Monsieur!» (Без поучений, сударь!) Я проведу остаток дней моих в созерцании. Не в праздном, а, напротив, умственно очень действенном. Одна из страстей, владеющих мною в данное время, это беспримерная любознательность. Раз вынужденный признать, что зло торжествует, и что я не в силах помешать ему, я принялся изучать его эволюцию с почти научной, совершенно объективной страстью. Какие актеры, какая сцена!
– Значит, вам теперь безразлично, что будет с нами, Бакунин, со всем человечеством?
– Бедное человечество! Совершенно очевидно, что выйти из этой клоаки оно сможет только с помощью колоссальной социальной революции. Одна надежда: всемирная война. Эти гигантские военные государства рано или поздно должны будут уничтожить и пожрать друг друга.
Он посмотрел на присутствующего тут же русского гостя по фамилии Зайцев. Тому пора было уезжать и он давно сидел, как на иголках, не решаясь прервать речь мэтра.
– Ах, милый, пойдем, пойдем, ведь тебе недосуг, ты спешишь.
Они прошли в другую комнату. Бакунин внимательно высчитал по путеводителю количество денег, необходимых для путешествия, и потребовал, чтобы Зайцев показал ему свои копейки.
– Ну, право, Михаил Александрович, мне неловко. Я остановлюсь в Богемии, там у меня есть приятель, у которого я смогу взять денег, сколько мне понадобиться!
– Ну-ну, рассказывай, – возразил Бакунин.
Он вытащил из стола небольшую деревянную коробочку, отворил и, сопя, отсчитал тридцать с лишним франков.
– Вот, теперь хватит.
– Хорошо, по приезде в Россию я вышлю непременно.
Но Бакунин сопел и, глядя на него, улыбался.
– Кому, мне вышлешь? Это я даю не свои деньги.
– Кому же их перечислить, в таком случае?
– Большой же ты собственник. Да отдай их на русские дела, если уже непременно хочешь отдать.
… После позднего ухода гостей Бакунин работал до рассвета, потом опять бросался на топчан до восьми утра, не снимая ни сапог, ни панталон из-за болей в почках, печени, сердце.
В начале лета 1876 года Антония с тремя детьми уехала в Неаполь к морю и к Гамбуцци. Бакунин, оставшись один, взялся было за дело. Конечно, ему хотелось «маленького Прямухино», память о возделанном рае которого грела его сердце всю жизнь. Вести из родного гнезда шли разные, ровесники понемногу уходили, умерла Татьяна, подросло новое поколение, мало говорившее сердцу. Но дом, но сад, пруды и аллеи, Осуга, природная и «поэтическая», сочиненная отцом… о, как понимал, почитал он сейчас своего отца, и по-прежнему мучительно, словно в одиннадцать лет, не принимал мать. Но прочь, прочь!
Фруктовые деревья уже стояли в рядок, зеленел кустарник, пышно цвели посаженные Антонией местные яркие цветы. В нескольких ямах по-прежнему жили лягушки. Упершись руками в толстые колени, Мишель с трудом наклонился посмотреть на пучеглазых квакушек, и вдруг чуть не свалился прямо к ним. Поскорей сделал шаг-другой в сторону и встал, расставив ноги для устойчивости.
– Michele! – к нему спешил итальянец-чернорабочий, единственный, оставшийся с ним.
– Да, милый, проводи меня в дом, что-то мне неможется.
Вечером они выехали из Лугано. Мишель направлялся в Берн, в клинику доктора Фогта, старинного своего друга.
Дорогой он молчал, не позволяя боли вынудить его на крик.
– Я приехал к тебе умирать, – объявил он Фогту.
Тот осмотрел и обслушал его, покачивая крупной лысой головой мыслителя от медицины.
– Прежде всего, друг мой, тебе нужно вести более упорядочную жизнь.
– Ба! Я всегда жил беспорядочно, и про меня скажут, что в порядке умер. Маша. – обратился он к Марии Рейхель, которая вместе с мужем пришла его навестить, – Машенька, свари мне гречневой каши. Вот что мне сейчас хочется.
И Мария Каспаровна отправилась искать гречку по всему городу. Едва нашла, сварила по-русски, пышную, с маслом.
– Вот каша – другое дело. Спасибо, родная.
– Мишель, – сказал Рейхель, – мы приглашаем тебя к себе на чашку чая. Это недалеко, ты знаешь.
Ему трудно было сидеть, он стоял, прислонившись к железной печке, опершись на стол тяжелыми локтями, и слушал игру на фортепиано своего неизменного друга, точно в вечность вперивши туманный свой безжизненный взгляд.
– Все пройдет, мир погибнет, но Девятая Симфония останется… А ты играй, играй, мой милый, ты же знаешь, что перед вечностью все едино.
Прошло еще несколько дней. Бакунин умирал с полным сознанием самого себя. До самой кончины его беседы сохраняли юношескую живость.
– Мне уже ничего не нужно, моя песенка спета. Вот каша – это другое дело.
Умер он тихо, без притворства. За полчаса до смерти поговорил о чем-то с сиделкой, и едва она вышла, испустил дух.
Было очень жарко. Тело поторопились предать земле.
… Два могильщика стояли с заступами в руках и, воткнув их, переговаривались.
– Не часто приходится рыть такие глубокие могилы, но эта вышла так глубока, что в ней, кажется, может успокоится и великий бунтарь.
– В жизнь свою не видел такого большого гроба, – посмотрел другой на дроги с телом Бакунина.
– И устали же лошади на такой жаре, – сказал его товарищ. – А кто же за ними? Все коммунары?
Жена на похороны не успела. В истерике, с цветами, в трауре, она появилась потом. Через год она обвенчалась с Гамбуцци.
Зато у Фогта вышла неловкая заминка с необходимым протоколом о личности умершего. Полицейский никак не мог взять в толк, чем занимался усопший.
– Да вы мне лучше скажите, чем и как он зарабатывал свой хлеб?
– Сдается мне, – неуверенно произнес знаменитый профессор, – что он обладал виллой в итальянской Швейцарии.
Полисмен просиял и поспешно записал в свою книжку.
– Мишель Бакунин, рантье.
В Лугано весть пришла без всяких приготовлений.
– Michele e morto, – произнес кто-то в кафе, где по обыкновению, сидело немало народу.
И какое потрясающее впечатление произвели эти слова! Плакали не одни бакунисты, плакали швейцарцы, один кинулся на землю, бил ногами по полу, как ребенок, и плакал навзрыд. От этого дня осталось смутное впечатление катаклизма. Рушились какие-то великие надежды, личность Бакунина выросла до сверхъестественных размеров. Куда бы не размела жизнь тех, кто сидел тогда в комнате, у каждого билось сердце гордого, свободолюбивого, независимого человека, ненавидевшего всякий род стадного рабства.
Вечный борец и протестант, Бакунин, кажется, действительно, воспринял в свою душу нечто от Аввакума, Разина и Пугачева.
Заключение
… Когда-то Герцен, размышляя о нечеловеческой энергии и широкой мечтательности молодого Бакунина, заметил, что тот, должно быть, далеко опередил свое время и что силы его остались невостребованными.
Но мы… мы промолчим.