355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Астра » Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина » Текст книги (страница 11)
Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:29

Текст книги "Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина"


Автор книги: Астра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

Глава четвертая

Движение социальной мысли в Европе в конце тридцатых годов девятнадцатого века возглавлялось известными социальными философами Сен-Симоном, Фурье, незадачливым чистосердечным практиком Робертом Оуэном с его «Утопией», и множеством начинающих социальных вождей из всех слоев населения. Картина была пестрой. Тревога острых европейских умов с беспокойной совестью оправдывалась бесчеловечным лицом, стальными челюстями, которые выказывал крепнущий капитализм. Неведомый доселе класс буржуазии с одной стороны, и толпы голодных бедняков с другой раскаляли обстановку до опасной черты. Революционный взрыв в Париже в 1830 году, отчаянное выступление лионских ткачей: «Жить, работая, или умереть, сражаясь!» – приближали потрясения еще более мощные.

Народный Самсон шевельнул плечами, чтобы сбросить облепивших его филистимлян, которые тут же обманули его.

… Берлин! Наконец-то, Берлин! Михаил Бакунин примчался на всех парах. Новая жизнь ожидала его именно здесь! Все, что было раньше, отъехало далеко назад, стало мелким и несущественным. Берлин! Он был уверен в успехе, все будет хорошо, едва лишь он всей душой припадет к науке, которая для него была и «есть не только отвлеченное понятие, но и жизнь вместе..».

Здесь он встретился с Варенькой, красивой дамой в трауре. Только тогда узнал о совсем недавней кончине Станкевича. После всех переживаний Варенька хворала, ее до слез тянуло домой, в Прямухино, ей и ненаглядному сыночку Сашеньке так полезна была бы жизнь в прямухинском раю, общение с дедом, тетками и сверстниками из русских мальчишек, но развод, начатый Мишелем пятый год тому, еще не был закончен, хотя и близок к положительному завершению.

Мишель, втайне встревоженный ее состоянием, был непреклонен.

– Да известно ли тебе, – стращал он сестру, – что твой Дьяков имеет право отобрать у тебя сына? Он отец, все права у него, поэтому живи здесь и жди, пока мои друзья в Петербурге устроят все в нашу пользу.

– Мишель! Я больше не могу! Я хочу домой!

– Это нервы, Варенька. Я найду тебе лучших здешних докторов. Какие средства тебе присылают? Вот видишь, на все хватит.

Но Варенька давно была взрослой женщиной в тридцатилетнем расцвете сил, ей ли быть в подчинении у брата!? Ей ли, самостоятельно прожившей за границей несколько лет, потерявшей здесь единственную любовь, незабвенного Николая Станкевича. Ее связь с родными не прерывалась, и о своих переживаниях, опасениях, обо всем грустном и веселом она в очередной раз поведала в длинном письме к сестрам. На отдельном же листочке, откликаясь на просьбу мужа, начертала собственной рученькой, что давно готова вернуться в Прямухино, когда б не досадные опасения и косые взгляды. О сыне она даже не заикнулась.

Берлин, Берлин! Он встретил студенческим многоголосием, средневеково-грубоватой вольницей нравов и обилием возможностей. Наконец-то!!

– Скоро начнутся занятия, я примусь живо, весело и крепко за работу, она уже и теперь славно идет. Здесь можно все узнать, и я все узнаю! Медовый месяц моей образовательной жизни начался!

Мишель записался на курс к Шеллингу и к добродушному логику Вердеру, он намерен изучать историю, право, экономию. Здесь можно все узнать!

– Приезжай скорее, – писал он Герцену, – наука разрешит все сомнения, или, по крайней мере, покажет путь, на котором они должны разрешиться.

А сколько здесь кондитерских с журналами и газетами! Как проста жизнь! Бакунин стал брать уроки верховой езды и фехтования, участвовать в ночных факельных шествиях в честь любимых профессоров, например, Шеллинга, под звуки средневекового студенческого гимна.

 
Viva, Academia! Viva, Profeccore!
 

– где его пронзительный голос звенел громче всех, а черты лица словно исчезали, лишь один рот, один рот оставался на всю толпу, по язвительному наблюдению Каткова. О дуэли между ними речи уже не шло, добродушный Мишель первый протянул руку и тому ничего не оставалось, как ее пожать.

В небольшой квартирке, где он жил с Варенькой, Сашенькой и бонной, частым гостем, почти своим человеком стал Иван Тургенев. Он был четырьмя годами моложе Мишеля и поначалу во многом доверился ему, как старшему. Немало значили и давние отзывы Станкевича. В занятия, начатых еще при нем, Иван ушел так далеко, особенно в философии и истории, что собирался на будущий год держать в России экзамен на магистра.

Но через год! А пока они подружились. Бакунину ничего не стоило покорить сердце молодого талантливого человека. К тому же, если бы не скупость строгой старухи-матери в Спасском-Лутовинове, Тургенев был бы весьма богат, хотя и те талеры, коими он ссужал Мишеля, оказывались нелишними. На табак, на чай, на рейнвейн. Нет, нет, дело не в деньгах, отнюдь не в деньгах! Здесь, на чужбине, они стали почти братьями, оба высокие, красивые, один в зеленом дон-жуановском бархатном жилете, другой в лиловом, также бархатном. После Бетховенских симфоний, у Вареньки за чаем с копчеными языками, они говорили, смеялись и пели русские песни.

– Я приехал в Берлин, – с улыбкой счастья признавался Иван, – и предался науке. Первые звезды зажглись на моем небе. И, наконец, я узнал тебя, Бакунин. Нас соединил Станкевич – и смерть не разлучит. Скольким я тебе обязан, едва ли могу сказать, мои чувства ходят еще волнами и не довольно утихли, что вылиться в слова.

Его художественная натура глубоко насыщалась впечатлениями о личности нового друга и его сестры. В будущих и еще неведомых ему русских романах воспоминания о них составят лучшие, самые поэтичные страницы.

Вскоре, поблизости от Вареньки, друзья сняли для себя отдельную квартиру с печкой, «любезной» изнеженному Ивану, и длинным диваном для Мишеля. На их курсе учились Энгельс, Гумбольдт, Киркергор. Эти студенты и молодые профессора, даже сам строгий и добрейший логик – господин Вердер частенько заглядывали на огонек к восторженным русским, пили чай и рейнвейн, ели холодную телятину и шумели до самого утра.

Осень, зима прошли в счастливой торопливости занятий. Тут и фехтование, скачки, новые светские знакомства, где изящный офицер Бакунин, душа общества, подсмеивался над застенчивым Иваном, не умевшим вальсировать. Мишель по прежнему руководил издали сестрами и братьями, описывал в длиннейших письмах-тетрадях самые примечательные события и пришедшие мысли, не уставал расхваливать Тургенева и, по старому обыкновению, просить денег.

Замечательно жить в Европе! Все московские друзья кажутся отсюда мелкими букашками, муравьишками, с их игрушечными заботами и страстями. Что бы он там делал? Зато здесь Мишелю, голубоглазому красавцу, всегда шумному и веселому, удаются самые сложные логические построения, самые престижные знакомства, ему рады и в русских землячества, и в немецких сообществах – среди разговорчивых завсегдатаев кондитерских с их свободным обилием европейской прессы на всех языках…

Так, так, так. Все так.

Но понемногу медовый месяц радостных надежд начал таять, как европейский снег, в сухих категориях метафизики начинала сквозить пустота, а по душе заходил едкий знакомый холодок неудачника. Действия не было никакого! Отсутствие отсутствия. Мишель вновь упадал в мутную жуть старчества и бесцельности.

Даже Шеллинг не подпитывал его отныне! «Философские откровения» старичка накренились в боязливую религиозность, но и прежние работы, вроде «Теории продуктивного созерцания» уже не давали былых толчков силы повзрослевшему философу с его собственным взглядом на предмет изучения.

«…Дайте мне природу, состоящую из противоположных деятельностей, одна из которых уходит в бесконечность, другая стремится созерцать себя в этой бесконечности, я создам вам из этого интеллигенцию со всей системой ее представленией..».

Уф! Сколько споров вызывали его суждения тогда в России! Теперь – ничего, ничтожно мало. Но Гегель! Георг Фридрих, палочка-выручалочка последних, столь блистательных лет! Увы, и его система вселенского торжества Абсолютного Духа и Абсолютной идеи, его диалектика, коими щегольски владел и блистал Мишель в любом кругу, сдавались в архив, как старый хлам, под напором учения молодого Фейербаха о том, что человек сам правит своими идеями и руководствуется ими. Куда идти, чего искать? Он-то надеялся, что вечно искомый Абсолют, наконец, схвачен и понят, и его можно продавать оптом и в розницу, но появился Фейербах и с его отрицанием дошел до… материализма. Квантилианский прыжок из логики в мир природы не удавался никому.

И для обычного-то человека оказаться в безвоздушном пространстве без дел и зацепок есть состояние не из приятных, а уж для Бакунина, полного бешеной, никогда не растрачиваемой энергии, это была сущая пытка.

А тут еще Генрих Гейне с его пророчествами.

«Мы, имевшие дерзость систематически, ученым образом, уничтожать весь божественный мир, мы не остановимся ни перед какими кумирами на земле и не успокоимся, пока на развалинах привиллегий и власти мы не завоюем для целого мира полнейшего равенства и полнейшей свободы». Вот как можно мыслить!

– Святого дела хочу я, чудо живого дела, я предчувствую его! – вопил Мишель устно и письменно, удивляя своих почитателей.

И вдруг…

Первый проблеск – в книге Макса Штирнера «„Единственный“ и его собственность»: «… для меня нет ничего выше меня. Я объявляю войну всякому государству, даже самому демократическому».

Мишель не верил своим глазам. Голова его кружилась. Такое не снилось даже ему, эгоисту и ниспровергателю. Предчувствие битв, потрясений, даже катастроф, предвестие ударов и бурь, быть может, самых смертельных, расширили грудь восхищением. Он кинулся в чтение этого толка. Труды Фурье, Сен-Симона, Прудона довершили новообращение, а личное знакомство с Вильгельмом Вейтлингом, обаятельным портным, автором наивных памфлетов и манифестов «Человечество как оно есть и каким оно должно быть», «Гарантии гармонии и свободы», и его друзьями привело в редакцию журнала «Галльские ежегодники» к Арнольду Руге. Сам Руге считался одним из литературных вождей, философом; правда, несмотря на твердую волю и ясность рассудка, на первых порах пылкому Мишелю пришлось спасать Арнольда от пессимизма. Это надолго сблизило их. Журнал его был умен и политизирован, на его страницах мелькали резкие статейки какого-то острого рейнца Маркса.

Все было ново, стремительно и шумно, сколько молодого веселья, азарта, игры в опасность и похоти умствования! Разумеется, все это неизбежно и неуклонно разворачивало Бакунина в сторону от магистерской диссертации и от будущей профессуры. Завеса новой сцены с гулом баррикад, всенародными мистериями, противоборствами с сильными мира сего ослепительно качнулась перед его очарованным взором. Новая Дульцинея поманила его своими мечтательными прелестями…

Мишель «возстал».

– Во мне совершился новый переворот, я нахожусь в самом его начале. Пыль отряхается, чувство старости прошло, я ощущаю ясность и мощь в моей душе. Этой зимой я прожил полную значения жизнь. Жизнь прекрасна, хотя она также тяжела, и именно потому, что она тяжела – она прекрасна и истинна. Миролюбие ничего не производит. Запасы ненависти и разрушений, накопленные в народе, – вот до чего надо добираться.

Теперь его собеседниками стали мастеровые и ремесленники из круга Вильгельма Вейтлинга. Кипение энергии в Мишеле и в их переполненных возмущением душах воспринимались ими как родство собратьев по борьбе.

– С кем ты общаешься, где проводишь вечера? – не без насмешки вопрошал Иван Тургенев, дожидаясь друга поздними вечерами. – Что тебе эти скорняки и подмастерья?

– Т-сс! Эти достойные и честные люди, они составляют тайное общество для борьбы с деспотизмом. Скоро молодой, «революционный» король, взойдя на престол, окажет им поддержку в устройстве справедливого общества. Вот увидишь.

– Коро-оль? – Тургенев покатился со смеху, и, вытирая слезы, покачал головой. – Ну, Мишель, ну, не ожидал. Прости, но ты наивен, как дитя. Достойно ли короля связываться с твоими оборванцами? Зачем ему это делать?

– А затем, что в ином случае, начнется нечто неслыханное! Вильгельм предлагает выпустить из тюрем всех уголовников, разбойников, всех лиц дурного поведения, потому что именно у них жажда свободы и неповиновения пылает ярче всего. Мне лично это напоминает русский бунт…

– …бессмысленный и беспощадный?

– Пусть так!

Всегда голодный, Мишель набросился на вареную курицу и пиво. Тургенев смотрел на него, приподнявшись на локте. От печных изразцов струилось легкое тепло, он прижимался к ним спиной через ночную рубашку. Близился апрель, их экономные хозяева топили печи едва-едва, в четверть силы, и на втором этаже было весьма прохладно.

Тургеневу показалось, что Мишель его разыгрывает.

– Что за шутки, mon cher? – мягко спросил он. – Не верю, что тебе это нравится. Полноте, Мишель, оставь это. Тебе лестно, что среди них, малообразованных бунтарей, ты выделяешься своим умом, что ты приобрел их доверие кипучей энергией и энтузиазмом, но подумай, пока не поздно, эти забавы могут оказаться опасными для тебя даже здесь, в Германии. Зачем тебе, русскому человеку, ввязываться в чужие драки? Или, на твой взгляд, у Третьего отделения руки коротки? Или ты хочешь по возвращении иметь неприятности с полицией? Твое святое дело – прослушать курс наук, чтобы впоследствии служить отечеству с усердием, достойным дворянина… как пишут в циркулярах.

Поев, Мишель вымыл руки, распушил офицерские усы, и закурил трубку, сев верхом на подоконник, для чего беспечно распахнул окно и свесил наружу одну ногу. Ему не было холодно. На румяном лице его играла тайная мысль, которая, это легко заметил любивший его Тургенев, просилась быть произнесенной вслух со всевозможной многословной убедительностью.

Так и произошло.

– Я должен открыть тебе, душа моя, страшную тайну, – начал Бакунин, глядя в темноту…

Тургенев, замирая, ждал продолжения. Мишель помолчал, помолчал и вдруг сказал так, словно ухнул головой в омут.

– Я решился… никогда не возвращаться в Россию.

– Ты с ума сошел! – Иван так и подскочил на постели. – Не заигрывайся, Мишка! Типун тебе на язык!

Мишель посмотрел на него длинным взглядом. Чего только не было в его глазах! И вызов, и безмерная тоска, и что-то ужасное, омутно-глубинное, не доступное слову, такое, что у Тургенева мурашки побежали по спине. Кто перед ним?

В комнате стало тихо. Вздохнув, Мишель продолжал.

– Я не гожусь для теперешней России, Иван. Не удивляйся. Я испорчен для нее, – Бакунин опять смотрел в темноту. – А здесь я чувствую, что я хочу жить, и могу здесь действовать, во мне еще много юности и энергии для Европы. Здесь я могу служить… своей госпоже. Ты ведь знаешь, я более не молод, и не могу свою жизнь прошутить.

Тургенев молчал, пораженный.

– Это слишком серьезно, Мишель, – тихо произнес он, наконец.

– Я все продумал и решил.

Захлопнув окно, он принялся ходить по комнате большими шагами, длинные руки его, по обыкновению, не зная покоя, двигались словно сами по себе.

– Не бойся за меня, друг. Что будет, то будет, а будет то, что должно быть. Лучше одно мгновение действительной жизни, чем ряд годов, прожитых в метрвящем призраке. Мне предстоит великое будущее. Предчувствия мои не могут меня обманывать. Передо мной широкое поле, и моя участь – не мелкая участь. Я не хочу счастья, оно не для меня, я не думаю о счастье. Строгого святого дела хочу я, – почти крикнул он и гулко стукнул в широкую грудь своим огромным кулаком. – Только дело есть настоящая жизнь!!

– Тебя объявят преступником. Подумай о своей семье. Они не заслужили.

– Там никому ничего не грозит.

– И все же, Мишель, я надеюсь на твой здравый смысл. Утро вечера мудренее. Спокойной ночи.

Мишель задул свечу, завозился на своем диване и затих. Тургеневу не спалось.

– Миша! Мишель, не спишь?

– Что случилось?

– Мне известно одно средство отвернуть тебя от пагубного решения.

– Навряд ли. А что такое?

– Любовь к женщине. Что может быть прекраснее?

– Пустые хлопоты, друг мой. Что касается до нее, моей женщины вообще, то я ее еще ни разу не встретил, да, вероятно, и не встречу никогда. Я почти отказался от нее. По крайней мере, особенно искать не буду. Двум госпожам служить нельзя, а я хочу хорошо служить своей.

– Уж не революции ли, не дай Бог?

– Может быть, может быть, Тургенев. Что будет, то и будет.

– Я в ответе за тебя перед твоими родными, друг. А я предлагаю дело. Завтра же едем в одно семейство. Это недалеко, в маленьком городке. Там нас встретят две премиленькие сестренки, старшая из которых очень недурна, совершенно в твоем вкусе.

– О?

– Как я его себе представляю, конечно.

– Но приглашение?

– Завтра воскресный день, следовательно, гостя Бог посылает. И потом, они привыкли к приезжим.

– Ты-то откуда знаком с ними?

– Станкевич жил у них короткое время. Право, за год они подросли и повзрослели, но вряд ли уже просватаны.

Мишель добродушно рассмеялся в знак согласия.

– Ты желаешь, Тургенев, чтобы я влюбился? Тебе в угоду, я буду стараться из всех сил. Настрою себя самым чувствительным образом, вот увидишь.

Наутро они уже катили в коляске по мягкой грунтовой дороге среди опрятных селений, ровно расчерченных полей, зеленых взгорий, по которым понизу бродили стада коров и овец, а выше росли густые леса; над лесистыми гребнями издали высились настоящие горы, а еще-еще дальше, едва видимые в раскидистых просветах между горными грядами белели скалистые снежные вершины.

– Какая все таки разница, – прищуривался Тургенев, вдыхая весенний воздух, – здесь уже все в цвету, и облака совершенно летние, с огневой серебряной каемочкой вокруг кудрявых краев, а наши крестьяне еще только-только разбрасывают навоз на поля, белеющие пятнами снега. Заяц-беляк еще не слинял, прячется-трясется по чащам и тальникам, зато грачи уже прилетели, галдят и хозяйски устраиваются на прежних гнездовьях. Наш мартовский снег можно пересыпать в ладонях как зерно, наст крепок и блестящ, как огромные зеркала, лис и волков держит надежно, а вот для лосей пора худая, их спасают от хищников только удары копытом.

Мишель обнял его за плечи.

– Ты, Иван, чудный живой одухотворяющий человек! Помнишь, ты описывал ночь, проведенную тобой при лунном свете на горе над Рейном? И что же? Я словно был с тобой тогда и чувствовал все, что видел ты. У тебя талант, Тургенев!

Мишелю представлялось, что друг везет его в селение, каких немало повстречалось им на пути. Все опрятные, соразмерные, с круглыми прудами для уток и гусей, с лужайками для пестрых кур, с добротными тяжеловесами-лошадьми, с гладкими упитанными, несмотря на весну, коровами. По местной пословице, если у хозяйки чистая корова, в дом к ней можно не заходить.

«Скушно, Тургенев!»-молча зевнул Мишель.

Но вот в долинке за поворотом показался настоящий маленький городок. Это было курортное место, здесь били подземные целебные ключи, привлекавшие людей искать здоровье. Конечно, и селение с пашнями и коровниками располагалось не дальнем соседстве, но городок есть городок, его узнаешь с первого взгляда. Коляска остановилась возле каменного двухэтажного дома местной гостиницы. Наскоро разместившись, освеженные холодной водой, поданной им в ведерном кувшине над тазом, молодые люди прошли по улице и свернули к городской почте.

Городской почтмейстер, серьезный солидный человек, и был отцом семейства, в которое без предупрежденья, по-русски, нагрянули друзья, груженые угощениями от столичных кулинаров, заморскими фруктами, парой бутылок хорошего вина и неумело выбранными безделушками для юных красавиц.

– Ах, ах!

Минуты первой суматохи и знакомства похожи, наверное, во всех странах. Как и везде, молодежь отправляют гулять, пока дома готовится угощение и накрываются столы.

Моника и Каролина с удовольствием ушли из дома в обществе своих гостей. Старшая сестра, Моника, девушка лет восемнадцати, была стройна и казалась очень высокой, хотя вблизи Мишеля не достигала ему и до бровей. В зеленоватых глазах ее сквозь веселую улыбку приветствия, светился ум, привычный к размышлениям. Вторая сестра, Каролина, была моложе года на полтора, и, казалось, еще не вышла из отрочества, была смешлива, полновата и голубоглаза. Обе были воспитанные строго, но без ущерба для природной девичьей жизнерадостности, поэтому разговоры начались тотчас же и, переходя с одного на другое, очень скоро объяли весь их кругозор. Оказалось, что Моника играет на фортепиано, но Бетховена, к удивлению Мишеля, не жалует, предпочитая Моцарта, Шопена и Шуберта, знает наизусть Шиллера и Гете, Каролина же «бренчала» на клавишах веселые народные песни и танцы.

В самом начале серьезно и нежно, что так шло их юным лицам, они вспомнили Станкевича, показали его любимые тропинки и скамью, улыбнулись, вспомнив его шутки.

Показывая гостям ручей, бежавший из лесного оврага, Моника взобралась на край обрывистого берега, тогда как все остались возле русла. Сойти вниз, не испачкав нарядных, с бантиками, туфель, белых чулок и крахмальных кружевных нижних юбок было невозможно, и, конечно же, оба кавалера протянули к ней руки, чтобы поймать, снять ее с каменистой осыпи. Они стояли плечо к плечу, высокие, красивые, глядя ей в глаза.

Кого она выберет? Кому доверится?

Изящно наклонившись, девушка положила рука на плечи Мишелю. Он легко сомкнул длинные пальцы на ее мягкой талии.

– Анц!

И бережно снял девушку себе на грудь, и, чуть задержав, опустил на землю. Иван весело перемигнулся с Каролиной.

Потом гуляли, взявшись за руки. Мишель рассказывал о своих сестрах.

– Мои девочки очень много знают, ни в чем не уступают мужчинам. Ведь, согласитесь, ни у кого нет единоличного права на истину, и женщине она доступна так же, как и мужчине. Женщине необходимы знания, сильная умственная работа, она обязана стать полноправным членом общества. Конечно, для нее это несравненно сложнее, в большей, гораздо большей степени сложнее, потому что служение женщины в этом мире включает в себя многое из того, что недоступно нам, мужчинам. Для своих родных сестер я всегда был духовным отцом.

– Как это необыкновенно, – проговорила Моника, – неужели в наше время женщина может стать свободной? Как госпожа Жорж Санд?

– Она тоже несвободна, – ответил Мишель. – Женщины почти везде рабы, а мы, мужчины, рабы их рабства. Без их освобождения, без их полной безграничной свободы, наша свобода невозможна, а без свободы нет ни красоты, ни достоинства, ни истинной любви.

Лицо девушки разгорелось, она порывисто дышала, глядя в голубые глаза Мишеля.

– Ах, как это ново! Как замечательно! Говорите, говорите, Михель!

Он горячо поддержал ее восторженный настрой. Слова его звучали неотменимым призывом.

– Близится особенное время для Европы, оно уже рядом, когда каждый сознательный человек, мужчина или женщина, должны всмотреться в свою душу и спросить себя: «На чьей я стороне? Имею ли я право оставаться безучастным?» и принять свое решение, и посвятить себя на борьбе за общую справедливость.

– А вы, Михель, вы могли бы показывать дорогу, стать духовным отцом для… для… таких людей?

Каролина настороженно взяла сестру под руку.

– Милая сестричка, а как посмотрит на это твой Генрих?

Моника вздрогнула. Мишель удивленно повернулся к ней.

– Вы помолвлены, Моника?

– Да, да! Генрих вернется недели через две и увезет меня к себе на ферму в Силезию. Нет, он поймет меня, поймет… Говорите еще, еще. Вы открываете истины, от которых кружится голова, и я готова хоть сейчас идти к своему освобождению, я давно томлюсь среди родных, я хочу свободы! – с девушкой происходило что-то нервное, неуправляемое. Мишель в который раз мог видеть поразительное воздействие своих речей.

Иван был встревожен.

– Как чиста вода ваших горных ключей! – воскликнул он, зачерпнув горстью из ручья. – Теперь я понимаю, почему так алеют щечки у наших милых спутниц! А воздух! Как у Гете! А что означает серебристый звон колокольчика?

– Это пришла очередная почта. Вон, видите, как из многих домиков потянулись за весточками люди? Ах, сестренка, когда ты вдали от родных, никакие истины тебя не утешат! – проговорила Каролина, обнимая любимую сестру. – Генрих обещал после свадьбы почаще приезжать к нам вместе с тобой, пока ты не привыкнешь к новой семье.

Наконец, всех позвали в дом. За столом присутствовали постояльцы, люди с бледными вежливыми лицами, но Мишель, Иван и девушки с первой же минуты взяли такой резвый тон, учили гостей таким смешным тостам, что всем стало весело и приятно обедать за одним столом. Потом Иван играл в четыре руки на пианино с Каролиной, Мишель с офицерским ухарством отплясывал с Моникой, даже бледнолицые постояльцы порозовели и тоже хлопали и топали в такт простенькой мелодии.

И лишь хозяин дома, плотный мужчина с обширной лысиной на макушке, сидя возле дородной супруги, пристально смотрел на русских гостей из холодной богатой страны, солдаты которой никогда не уступали немецким солдатам и даже бивали их на полях сражений. Ja, ja.

Наконец, уже в темноте, молодые люди стали прощаться, пообещав сестрам назавтра продолжить приятное времяпровождение.

– Не уезжайте, не повидавшись, – с тихой твердостью сказала Моника, шагнув за калитку. – Я должна сообщить вам кое-что решительное, только вам, Михель.

Молодые люди направились в гостиницу.

– Что она сказала? – обеспокоился Тургенев.

– Пустяки. Ты же сам желал, чтобы я влюбился. Я и пытался, но никак не мог, несмотря на все старания. Уж я настраивал, настраивал себя, да уж никак не мог чувствительно настроиться. Все-то меня тянуло к тому, чем полна сейчас моя душа. Уж извини.

– Что она тебе сказала у калитки? – резко повторил вопрос Тургенев.

– Да что… мол, готова сообщить мне нечто решительное. А что такое? Чем тебя задело?

– Так я и знал! Мишель, ты чудовище эгоизма! Своей болтовней о женском освобождении ты позвал ее с собой, таким «необыкновенным»! Понимаешь ли ты, садовая твоя голова, что это может ни за что сломать ей жизнь, а вина падет на тебя!

– В самом деле? Я как-то не догадался. Да и зачем бы она мне нужна была?

Иван Тургенев посмотрел на него странным взглядом.

– Очень сожалею, что затеял эту поездку, Мишель. Бедная Моника! Я слышал краем, а теперь утвердился тоже, что для тебя не существует субьектов, живых людей, нет их чувств, судеб, страданий. Бог с тобой, иди, делай, что хочешь, но, ради всего святого, не соблазняй слабых сих, готовых довериться тебе. Сила убеждения у тебя страшная, нечеловеческая, нынче я убедился в этом воочию.

Скоро, очень скоро Иван Тургенев убедится в том, что и сам способен вызывать нешуточную любовную страсть, чувство, чуть не убившее достойнейшую из женщин, и что событие это надолго освятит, укажет путь в его творчестве.

Наутро они выехали на рассвете, почти затемно. В доме почтмейстера в крайнем окошке светился огонек. При звуке повозки занавеска откинулась, показался девичий силуэт.

– Погоняй, – тихо произнес Тургенев вознице.

Девушка так и осталась стоять у занавески со стиснутыми на груди руками.

Еще в бытность Михаила Бакунина в России его младший брат Николай, видный молодой офицер гвардии, познакомился с Виссарионом Белинским и подружился с ним доверительной мужской дружбой. Со стороны Verioso это была, по обыкновению, открытая любующаяся нежность к прекрасному представителю прекрасного семейства, которое он по-прежнему глубоко чтил, несмотря на вынужденную резкость выражений в иные минуты. В Николае он с радостью нашел недюжинный ум, отстраненно разобравшийся во всех метаниях старшего брата и ни на минуту не потерявший уважения и братской любви к нему, увидел и «нормальность», здравость натуры Николая, к которой так тянулся всю жизнь, но, главное, с замиранием души узнал в этом бравом гвардейце легчайшие проявления светлого духастаршей сестры, покойницы-Любаши.

С Николаем Бакуниным и Васенькой Боткиным оплакал он очередную горькую потерю русской литературы, гибель Михаила Юрьевича Лермонтова.

– Это трагедия для русского общества, – горестно говорил он, сидя с ними у себя в кабинете, заваленным журналами и книгами, листами корректуры, перевязанными пачками, – и трагедия уже непоправимая. Все ждали от него произведения, которым он расплатился бы с Россиею. За ним числился великий долг – его роман «Герой нашего времени». Его надлежало выкупить, и Лермонтов, ступивший вперед, оторвавшийся от эгоистической рефлексии, оправдал бы его и успокоил многих. Теперь его не может оправдать никто.

– Автор романа есть невидимое дополнение к тому, что удалось написать, – произнес Василий. – Настолько бы Лермонтов шагнул вперед, чтобы принять новое мироощущение?

– Ах, Вася! Шаг гения… разве можно предугадать?

Получив письмо от мужа, Варенька раскрыла его с замиранием сердца. Слишком многое значили сейчас его строки. Послание Николая Дьякова оказалось достойным и убедительным.

«Получив Ваше письмо, я вижу, что Вы имеете намерение вернуться, и что только моя докучливость и сплетни заставляют Вас откладывать свое возвращение. Что касается меня, то я Вам обещаю оставить вас в полном покое. Трехлетнее пребывание за границей должно Вас в этом уверить. Я желаю, чтобы Ваше пребывание в Прямухине дало Вам испытать счастье, которого Вы так заслуживаете. Имею честь быть Вашим покорным слугою. Н. Дьяков»

И через два месяца она вернулась.

– Варенька!

– Танюша! Александра! Сестры мои любимые! Папенька! Маменька!

Все обнялись в кричащий радостный ком. Целовались, любовно всматривались друг в друга, в дорогие черты, отступали, любуясь, и вновь обнимались сестры и братья со своей странницей и ее сыночком.

– Сашенька, малыш ненаглядный! Совсем большой! На каких языках умеешь говорить? На маму похож, на тебя, Варенька, одно лицо!

– Сначала к Любаше, помолиться на могиле. Сколько я пережила там, девочки, сколько всего! Чужбина! И Станкевич… Ох, не могу. К Любаше, к Любаше.

Поздним вечером три сестры шли по аллеям цветущего премухинского сада. На светлом небе вставала прозрачная луна, заря догорала, по лугам тянулись все те же белесые туманы.

– Станкевич был посланцем Бога на земле. И Любинька это знала, и я тоже. Его улыбка на мертвом лице, его высокое выражение… ах, таких людей Бог посылает для очищения нашего.

– Для тебя его смерть – преображение, Варенька, – строго отозвалась Татьяна. – Теперь ты должна быть матерью своему сыну и… женой своему мужу.

– Николай бывал здесь?!

– Почти нет. Этот человек ведет себя на удивление благородно.

Они помолчали.

– А зато я… зато у меня скоро помолвка, – с веселой твердостью произнесла Александрия.

– Ах, счастье! Поздравляю! С кем же?

– С Гавриилом Вульфом.

– О-о! Наши дальние соседи. Благородный дворянский род.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю