355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Астра » Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина » Текст книги (страница 5)
Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:29

Текст книги "Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина"


Автор книги: Астра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

– Как в отставку? Ты желаешь подать в отставку? – переспросил он. – Ты в своем уме, Михаил? Посмотри-ка на меня.

Тот поднял глаза. В них сверкал вызов.

– Меня не привлекает офицерская карьера, – смело продолжал Мишель. – Это был не мой выбор. Дальше я хочу жить своею волею.

– Ты попадешь под военный суд.

– Я уже послал рапорт, сославшись на болезнь.

Александр Михайлович понял, что сегодняшнюю ночь он спать не будет. Новость была на редкость безотрадной.

– Поди, подумай до утра, – он невольно захватил сердце рукой. – Утро вечера мудренее.

– Давно продумано, папенька.

– Ступай, ступай. До завтра.

Пожав плечами, Мишель удалился.

Тяжелые сцены вновь сотрясли семейство. Отец и слышать не хотел о позорной для всего рода скоропалительной отставке сына. Он грозил судом и крепостью, он звал в свидетели великих полководцев своего времени… Мишель был неколебим. Его доводы о духовной жажде, о стремлении к внутреннему развитию и полной свободе отец отметал, как незрелую блажь незрелого ума, видя в них лукавство и позорную леность. Мишель не уступал. Его пламенные цицероновские речи и разящая логика камня на камне не оставляли ничего от нравственных доводов Александра Михайловича.

Нашла коса на камень. Делать было нечего. Рассудив на трезвом размышлении, Александр Михайлович, в недавнем прошлом Губернский предводитель дворянства, действуя через друзей, вытащил-таки сына из армии и даже доставил ему место чиновника по особым поручения при губернаторе Твери. За это место чиновный люд бился не на жизнь, а на смерть, в поте лица выслуживался годами усердия, с утра до вечера скрипя пером в «присутствии». А Мишель занял его играючи, просто так, даже не собираясь задерживаться в заштатном губернском городишке.

В Тверь выехали на зиму. На зимние балы для дочерей, и к сыновьям-гимназистам, временно порученным заботам тетушки.

Предчувствия Бакунина-старшего горестно сбывались. Очутившись в «казенном доме» чиновником, в чуждом окружении, Мишель запил горькую на целую неделю. Он еще утаивал всю правду, но отец уже многое понял. После множества мелких уловок и нечестностей сына, он, увы, не доверял Мишелю, и, можно сказать, смирился, что «в семье не без урода», уберечь бы от него остальных членов семейства.

В Твери ему пришлось убедиться, что забота сия неотложна. Начать с того, что мальчики-гимназисты, юные вольнодумцы, подпав под влияние старшего брата, уже сбежали однажды из учебного заведения в знак несогласия с преподавателем. Шуму получилось на весь город. Почтенному предводителю дворянства пришлось улаживать неприятность с попечителем, испуганным возможными карами и проверками из столицы.

Дело замяли. В дворянском собрании начались балы, сестры, сопровождаемые красавцем-братом, были в центре внимания. Но недолго длилось и это затишье. Мишель рвался в Москву. Туда, туда, к духовному обновлению, к трудам на ниве философии.

В дни Рождества он выдал, наконец, и второй залп из своих орудий.

– Я не могу более жить в семье, – заявил он отцу по-французски, после очередного празднества с балами и увеселениями. – Мне нужна личная свобода. Я не желаю погибать духовно, ограничиваясь приемом гостей, шарканьем в гостиных и сопровождением сестер на балы.

У Александра Михайловича задрожали перед глазами радужные блики, предвестники головной боли. Он призвал на помощь всю свою выдержку.

– Что же тебе мешает в родной семье? – осведомился он.

Мишель увернулся, как угорь.

– То, что я не имею от вас никакого доверия. То, что не могу быть душой семьи и положительно действовать в ее пользу, – он темнил, подыскивая благовидные предлоги, чтобы не потерять лицо и будущий кредит.

Но Александр Михайлович, ослабевший зрением и здоровьем, видел сына насквозь.

– Доверия нашего ты никогда не имел, потому что заслужить его никогда не старался, – жестко расставил он все точки над i. – А быть душой… я переведу тебе это по-русски. Быть может, без ведома твоего, тайной побудительной причиной возникшего между нами несогласия есть желание господствовать в семействе, и тебе обидно, что не вступили в твое подданство. Положительно же действовать в пользу родных мог бы ты, исполняя волю нашу, а не твою собственную. Горячка в душе твоей продолжается, а сердце молчит. Опомнись, образумься и будь добрым послушным сыном.

– Это невозможно. Я перешел полосу жизни, для меня настало поприще деятельности.

– Позволь узнать твои настоящие намерения?

– Уехать в Москву, – с вызовом сказал Мишель.

Александр Михайлович качнул седой головой.

– Чем будешь содержать себя? Ввиду большой семьи ты не можешь рассчитывать на крупные средства, и со временем получишь не более семидесяти душ.

– Мне много не надобно. Я стану тратить лишь на необходимое, а средства добывать уроками математики.

Отец усмехнулся. Что за юношеский бред!

– Ты хочешь показать, что для материальной твоей жизни немного тебе надобно. Худо этому верю. Ты не бережешь и легко занимаешь деньги, не зная, чем и когда платить будешь, а куда как тяжки проценты!

Он вздохнул. Сын ускользал, летел стремглав в придуманную жизнь, и всей мудрости Бакунина-старшего не доставало вразумить заблудшего. И надо ли? «Теперь их черед вопрошать жизнь и бояться смерти. Cogito, ergo sum. Поиск истины жжет сердца молодых». Он вновь покачал головой. Оно бы и благо, когда бы не дух разрушения, так явственно обозначивший себя в поведении Мишеля. Это не сулило ему удачи. Несчастный человек, что его ждет?

– Сомневаюсь, чтобы ты уроками мог получить себе безбедное содержание, но дай Бог тебе полного в этом успеха, – отец слабо махнул рукой. – Передай от меня поклон графу Сергею Григорьевичу Строганову, попечителю московского учебного округа. Он выправит тебе разрешение на преподавание.

Мишель облегченно расправил плечи. Он снова был весел и беспечен.

– Где собираешься жить? – посмотрел отец. «Как с гуся вода» – подумал он.

В глазах его стояли любовь и жалость.

– У друзей. Либо на квартире.

– Остановись у Левашовых, в особняке на Старой Басманной улице. На друзей своих не слишком полагайся, будь осторожен. Вашу философическую дружбу малейшее несогласие во мнениях, неосторожное слово не только разрушить может, но даже превратит в ненависть, а вечно друг другу потакать, всегда остерегаться невозможно.

– Спасибо, папенька.

– Тогда последнее. На дороге, которую ты избираешь, много кочек и ухабов. Я не запрещаю тебе ей следовать, но усердно прошу не сбивать с толку меньших братьев. Не просвещай их своими советами, и предоставь мне моральное их управление. Более мне нечего сказать. Совесть твоя все тебе доскажет.

Мишель поцеловал отцу руку и вышел.

«Я разоблачен и нет нужды маскироваться. И моя ли вина, что я не могу обрезать свою душу условностями привычек, приличий и обязанностей? Будущее передо мной мрачно и таинственно, а на душе светло и ясно».

Глава вторая

Особняк Левашовых на Старой Басманной улице в Москве, окруженный скромным садом и чугунной решеткой с широкими каменными воротами, состоял из главного здания в два этажа и двух флигелей. Чета Левашовых, в особенности Екатерина Григорьевна, любившая общество умных людей, жила открыто, дважды в неделю принимала своем салоне литераторов и политиков, сводя зрелые поколения с передовой молодежью.

В левом флигеле жил Петр Яковлевич Чаадаев. В его покоях царила тишина, он редко покидал кабинет, где вызревали его резкие разоблачительные статьи, нигде до поры не печатываемые.

Мишеля встретили ласково. Сынок Александра Михайловича с его офицерской выправкой, барскими манерами, остроумием и способностью нравиться всем, кому хотел, стал поначалу украшением их гостиной. Их меньший сын был его первым учеником. Однако, весьма скоро гостеприимная улыбка на хозяйских устах побледнела. Как только кончились отцовские деньги, Мишель прибег к их щедрости и раз, и другой, и неоднократно, не отдавая старых долгов, набирал и набирал новые. Это было не по-дворянски. И вообще, приглядевшись, увидели, что Бакунин-сын – человек в общении пренеприятный, весьма высокомерный и непочтительный. Даже внешность Мишеля перестала свидетельствовать в его пользу. Хотя в облике его и манерах сохранялось барское воспитание, но густые вьющиеся волосы его неприлично отросли и торчали во все стороны, за что получили прозвище «Орлиное гнездо на Старой Басманной» и «Косматая порода». Многое не устраивало Левашовых в беспокойном их госте.

Но не Мишеля.

Явившись с рекомендательным письмом к попечителю московского округа графу Строгонову, он получил разрешение на преподавание математики. Доброжелательность графа к отпрыску Бакунина-старшего распространилась столь далеко, что он предложил Мишелю взяться за перевод немецкого учебника «Всеобщей истории» Шмидта. Это сулило неплохое вознаграждение, не менее десяти тысяч рублей, могших поддержать молодого человека в течение долгого времени.

– Я встаю в пять и работаю до полудня; с полудня до четырех – уроки, затем я снова свободен, – сообщил он отцу. – Вначале достал я всего один урок, у Левашовых, но скоро у меня будет двенадцать уроков в неделю, и даже больше, как только известность моя укрепится. Дай Бог, чтобы спокойствие, доставляемое моим отсутствием, вознаградило Вас за все огорчения, которым я был причиною.

Александр Михайлович в далеком Прямухине печально покачал головой.

– Не хочу лишать тебя нужной бодрости для прохождения тобою избранного пути, но посылка твоя от одного урока к двенадцати и от одной недели ко всем последующим кажется мне не совсем основательной, – отвечал он издали.

Сын снисходительно усмехался.

– Все мое – внутри меня. Отец не понимает моей высшей жизни. Я работаю за десятерых, я счастлив этой работой. Мне все равно, жить ли во дворце, или на чердаке, вкушать великолепный тончайший обед или питаться черным хлебом – для меня все едино. Наконец-то у меня есть главное – друзья и философия.

Да, теперь он был не один. Станкевич свел его со своим кружком.

На Белинского Мишель произвел поначалу неприятное впечатление. Громогласная непосредственность офицера-аристократа решительно не понравилась застенчивому, краснеющему от пустяков Виссариону, борцовская страстность которого обнаруживала себя исключительно в его статьях. Но кипение жизни в этом «офицеришке», беспокойный дух, живое стремление к истине пленили его, как и Станкевича. «Совсем пустой малый в своей внешней жизни, этот человек – высокая душа, олицетворенная сила в своей жизни внутренней,» – с удивлением насторожился Белинский.

На первых порах Станкевич засадил Мишеля за «Критику чистого разума» Канта.

– Его надобно читать, ничего не пропуская, возвращаясь к непонятым местам. Я сам не очень тверд в Канте.

Мишель с воодушевлением принялся грызть гранит науки. Однако, «сумрачный немецкий гений» отбивал все его приступы. Даже Станкевичу он не дался с первой попытки, поскольку требовал знания в подлинниках всех его предшественников и сложнейшего понятийного словаря, которого негде было достать. В немецкой философии они, можно сказать, шли по целине, были первопроходцами, ведомые жаждой всепонимания, когда кажется, что вот-вот и ты сможет объяснить смысл и жестокости жизни, еще чуть-чуть и ты окажешься в мире уверенности и блаженства, в мире истины.

– Что, Мишель, как идут дела твои с Кантом? Кто кого одолел? – любопытствовали друзья.

– Я боюсь трудности до ее наступления, – отшучивался он, – а когда она приходит, я с ней сражаюсь. Кстати, Николай, зачем Канту нужны суждения синтетические и аналитические? Первые называет он «расширяющими», вторые «поясняющими»?

– Этим он отрицает учение Лейбница о возможности аналитически вывести всеохватывающую систему знаний из первичных априорных понятий, равно как утверждает, что подобная система может строиться лишь синтетически, то есть с обязательным включением эмпирического материала, органически соединяемого при этом с априорными элементами.

Мишель обалдело мотал курчавой головой.

– Ничего, ничего, идем вперед, – вновь приступался он, заглядывая в свой конспект, – «Пространство есть ничто, как только мы отбрасываем условия возможности всякого опыта и принимаем его за нечто, лежащее в основе вещей-в-себе. Время, если отвлечься от субъективных условий чувственного созерцания, ровно ничего не означает и не может быть причислено к предметам самим по себе». Как тебе такие суждения?

Николай кивнул головой.

– Пространство и время эмпирически реальны, имея значимость для всех предметов, которые когда-либо могут быть даны нашим чувствам. Это лишь явления. Как видишь, законы природы, по Канту, подчинены высшим основополаганиям рассудка.

– Тогда он противоречит сам себе. «Чувственность и интеллект есть два основных ствола человеческого сознания, которые вырастают, быть может, из одного общего, но неизвестного нам корня».

– Не вижу противоречия. Есть неизвестность, оправданная состоянием науки на данный момент.

Горячий Verioso, всегда готовый схватиться за новое, откуда бы оно ни исходило, нервно вслушивался в их разговоры. Он привык жить чувствами, гениальным художественным чутьем, но область чистой мысли, где парил Станкевич, была ему неведома, а сам он, «недалекий в языках и науках», по его убеждению, стеснялся задалживать друга руководством своим развитием. Что ни говори, а скудное провинциальное детство, неряшливое воспитание, глубокая болезненность никак не способствуют внутренней свободе человека. Мучительно биться за нее в одиночку, варясь в котлах ревности, зависти, самоуничижения, в тысячах темных страстей, и терпеть язвы тайных поражений, и вкушать плоды редких одолений, ступенька за ступенькой выпрастывая себя из-под гнета духовного рабства. В этом была часть его действительности.

Другое дело Мишель. Он несся вперед, словно конь, закусивший удила, уверенный, что все духовные сокровища мира доступны его мысли, схватывал на лету самые абстрактные построения, которые в тот же миг обогащал собственными, невесть откуда блеснувшими идеями. И немедля делал их достоянием всех окружающих. Толковал в салонах, писал диссертации в Прямухино, развивал перед сестрами Беер.

Белинский был заворожен его способностями проникаться и передавать чужое учение, едва коснувшись его. Станкевич улыбался, Мишель посмеивался.

Вскоре Станкевич протянул новичку книгу полегче.

– Это Фихте.

Мишель погрузился в учение Фихте, воинствующего религиозно-научного подвижника Германии. Эти одежды оказались более впору.

– Жизнь есть стремление к блаженству, – усваивал он. – Стремление к соединению с объектом влечения называется любовью. Кто не любит, тот не живет. Причина всякого знания есть самосознание. Принцип всякого самосознания есть абсолютное единство бытия и знания, полное тождество субъекта (познающего) и объекта (познаваемого), без чего не может существовать и само сознание. Абсолютная тождественность, составляющая основу самосознания и является истинно действительным бытием, Божественным или Абсолютом. Полное разделение субъекта и объекта есть состояние тьмы. Полное соединение, абсолютное тождество есть состояние света. Между тем и другим состоянием может быть бесконечное множество ступеней..

О, божественный Фихте! Но далее, далее!

«Я хочу знать, свободен ли я или я ничто, явление чужой силы? Сознание вещи вне нас не есть что-нибудь большее, чем продукт нашей собственной способности представлений. Теперь ты навеки искуплен от страха, уничтожавшего и мучившего тебя, теперь ты не будешь дрожать перед представлением, которое существует только в твоем мышлении. Я сам вообще не знаю и не существую. Моя воля является силой, принадлежащей мне и зависит от меня. Добрая воля. Свободная воля. Жизнь дана для того, чтобы приобрести твердую основу в будущей жизни. Принцип нашей жизни есть абсолютная свобода воли».

Ура-а! Ура-а! Ура-а!

Эврика!!!

Теперь Мишель и его семейство с упованием стали жить под знаком божественной любви. Действовать, действовать! Это то, ради чего мы существуем. Абсолютное «Я» есть нечто совершенное, безусловное и ничем высшим не определенное. Абсолютная свобода воли есть безусловный принцип нашей жизни. Речь идет только о себе самом. Мы – не бесцельные твари. Нравственный долг человека стать свободным и достичь этого благодаря своей активной нравственности, включая обязанность уважать свободу других.

Наконец-то!

– Миша, ради Бога, переведи «Наставление к блаженной жизни» и подари нам, – просила Татьяна. – Я не буду покойна, пока у меня не будет этой книги! Хочется ее тысячу раз перечесть, особенно последнюю лекцию.

Не отставала и Варенька. Она уже растила сыночка Сашеньку, но неделями, месяцами жила в родительском доме. Это не нравилось отцу, который обвинял Мишеля в том, что тот убил в сестре чувство любви к мужу, и непрошенными хлопотами о разводе разрушает семью. Но Николай Дьяков, сердечный добрый малый, все прощал и по-прежнему безоглядно любил жену.

– Мишель, я жду «Назначение человека» Фихте, ты обещал! – напоминала Варенька.

Любаша искала в его письмах сообщений о Николае. Ах, как сожалела она о напускной холодности, которой окружила себя в его присутствии! Они тянулись друг к другу через время и расстояние, возвышенные родственные души, но как подать весть, не нарушив приличий, необычайно строгих к благородной девушке, Любаша придумать не могла.

– Ты дал нам новую жизнь, Мишель, ты помог увидеть цель нашего существования, – писала она. – И тебя здесь нет, чтобы порадоваться на плоды своего труда, чтобы разделить с нами счастье, придать нам силы и храбрости, потому что, по-правде сказать, немало препятствий предстоит нам побороть. Твое малое стадо тебя ожидает. Только не отымай у нас религию, которая является самым драгоценным нашим благом на земле.

Его ответ звенел железом, словно удар меча.

– Опять сомнения? Что же, они никогда не кончатся? Ваша истинная жизнь состоит в дружбе со мной. Никакой пощады тем, кто ее не заслуживает.

Он переживал давно не испытываемую им полноту жизни. Друзья встречались часто, и были открыты друг другу со всем пылом юности.

– Подобные знакомства необходимы для того, чтобы не потерять веры в высокое назначение человечества, – рассуждал Мишель в присутствии друзей. – Я на своем пути. Я подружился с вами, и здание моей духовной жизни уже имеет прочные основания. Но отымите опору – оно упадет. Пойдемте вместе, бодро и смело.

После Левашовых он сбежал к Станкевичу, потом снимал квартиру, возвращался к Левашовым, жил у Белинского, и занимался, занимался, выходя из дома только на уроки, читал Гете, Шиллера, Жан-Поль Рихтера, Гофмана. Его интересы охватывали историю Греции, историю христианства, всеобщую историю, его убористые конспекты с собственными замечаниями превращались в самостоятельные труды по изучаемой теме. Еще никогда не наслаждался он таким чудным, таким полным покоем. Он ощущал рай в душе. Каким великим он чувствовал себя в иные минуты!

Молодые люди сходились после дневных трудов. И с улыбкой авгуров судили обо всем на свете!

– Фихте мечтает уничтожить Зло, и уверяет, что победа Добра обеспечена, несмотря на все препятствия.

– Откуда такая уверенность? Что есть Добро?

– Любовь, если следовать Фихте.

– Но он же заявляет, что для него в мире нет решительно ничего, кроме его «Я».

– Интересно, что думает об этом фрау Фихте? – Мишель сделал испуганное лицо.

Все расхохотались. Они сидели у Станкевича в опрятной квартире, в которой за двумя-тремя дверьми помещалась кухня и прислуга. Вечерело. Николай сидел за фортепиано и тихонько наигрывал вальс Грибоедова.

За окнами крупными быстрыми хлопьями падал мокрый весенний снег.

Скатав длинными пальцами хлебный шарик, Мишель с изощренной точностью выстрелил им в пламя свечи, одной из трех в канделябре, стоявшем на дальнем краю стола. Пламя погасло. Мишель, потягиваясь и доставая в прыжке до потолка длинным средним пальцем, принялся ходить по комнате, заворачивая в коридор, возвращаясь. Облако дыма окутывало его косматую голову.

– Друзья мои! – говорил он. – Потеряв многие годы, я наверстываю огромными шагами, и скоро, скоро истина откроется мне. Мое «Я» божественно и сознает свой божественный источник! Я хочу быть сильным, ибо мне предстоит еще многое совершить и много пострадать. Вот почему, чтобы быть порядочным человеком, мне необходимо быть в беспрестанном соприкосновении с внутренним миром. Я жажду действительности, ищу бурь и штормов. О! Другие бегают ударов, а мне нужны удары! Мое самолюбие чисто внутреннее и не заботится о внешнем, поэтому можно указать на мой недостаток без опасения меня задеть. Висяша! Заметь себе это, и не завешивайся дымом. Вот моя грудь. Где твой критический меч?

Белинский тоже курил трубку, в воздухе плавали густые клубы дыма. Прочитавший днем горы стихов и прозы, поток самых разнородных, и сносных, и скверных книг, выходивших в России этой весной 1836 года, и написавший на них множество журнальных рецензий и статей, изнемогший от трудов, Виссарион молча внимал своим друзьям, наслаждаясь самим присутствием среди них в этой квартире.

Услышав последнее заявление, он прищурил глаза. Это не сулило продолжения самодовольного философствования, на которое был настроен Мишель. Белинский был резок, это давно ощутили все, кого коснулись его критики.

– Иными словами, – усмехнулся он, – желаешь ты сказать, что, мол, кто же мне скажет правду, если не друг? И говоришь о порядочности?

– Отвечаю – да.

– Изволь. Тогда скажи-ка, друг-Мишель, что думает твое божественное «Я» о необходимости быть честным человеком, которая для тебя более нежели для кого-нибудь насущна?

– Фактецов, фактецов, Висяша.

– Недалеко ходить. Ты, Мишель, составил себе громкую известность попрошайки и человека, живущего за чужой счет. Ты в долгах по уши. Левашовы отказали тебе в последний раз вовсе не потому, что у них нет, но потому, что ты берешь без отдачи.

– Я им отдам. Этот долг мучает меня, ты прав. Сколько опрометчивых поступков сделано за короткое время! – Бакунин запустил пальцы в волосы и закатил глаза.

– Так. Ты умеешь признавать свои недостатки. Это хорошо. А известно ли тебе, что матушка Ефремова, у которого ты взял шестьсот рублей, готова употребить твои записки к нему как векселя?

– И ему отдам.

– А Каткову?

– Всем отдам. Мне должны за перевод «Всеобщей истории».

– Вот и приехали. Ты взялся для графа переводить книгу, назначаемую для учебных заведений, следовательно, требующую труда честного, добросовестного, отчетливого. Так ли?

– Ну, так. А что?

– А то, что как я посмотрю, такого рода труды – не твое дело. Ты раздал книгу друзьям, сестрам, братьям, Аксакову, Каткову, из чего должен выйти перевод самый разнохарактерный, потому самый бесхарактерный. Долги твои растут, как снежный ком. Скажи, неужели это не мешает твоей внутренней жизни?

– Нисколько. Душа моя спокойна и сильна.

– В таком случае, ты слишком высок для меня, Мишель. Ты не хочешь слышать о гривенниках, но хочешь иметь их. Это бессмысленно.

Мишель добродушно посмотрел в глаза Verioso.

– А ты-то сам, Висяша? – с кошачьей мягкостью произнес он. – Признайся и покайся.

– Я еще хуже, – согласился Виссарион. – Но я тружусь и тружусь, я бедствую незаслуженно. На меня никто не смотрит, как на попрошайку, а на тебя это обвинение пало, как проклятие.

– Меня не интересует мнение других людей.

– И все потому, что ты не…

В эту минуту музыка оборвалась, Николай встал между ними, с улыбкой направив ото лба указательные пальцы.

– Керата – таурис! Рога – быкам!

Все рассмеялись. Был уже поздний вечер. Угощение давно остыло, тонкие ломтики рыбы и хлеба подсохли, бутылка легкого «Рейнвейнского» была пуста. Кликнув прислугу, хозяин распорядился обновить стол и поменять оплывшие под абажуром и в канделябрах свечи.

– Как-то поживают Бееры? – вопросил он. – Давно я у них не бывал.

Белинский весело прищурился, прихлебывая ароматный сладкий чай.

– Можешь приходить без опаски. Теперь от Натальи бегает сам Бакунин, – кивнул он в сторону Мишеля. – Что молчишь, Дромадер?

Мишель откинулся на диване с довольной улыбкой. Наталья с Ольгой, наравне с его родными сестрами в Прямухино, давно стали его послушницами. Он проповедывал им каждую прочитанную и пришедшую в голову мысль. О любви истинной, любви божественной, небесной! И делал это с таким блеском, что девушки, в особенности легко воспламеняющаяся Наталья, с добровольным суеверием исполняли каждое его повеление. Разумеется, все оставалось в рамках приличий, на которые Мишель, в отличие от Натальи, почти никогда не покушался. Почти. Его мечта о тайном братстве духовно и кровно-близких людей, сестер и братьев, согревала глубины его души.

– Я собираюсь произвести переворот в сестрах Беер, – ответил он.

Белинский пожал плечами.

– Охота же тебе преследовать людей в качестве ментора! Ты и фихтеанизм принял как род робеспьеризма, и в новой теории почувствовал запах крови. Остановись, Миша!

Мишель замер. Как проницателен Verioso! Ведь только вчера Мишель отослал с мальчиком длинное письмо Беерам и теперь выжидал, чтобы оно подействовало. Как-то они встретят его завтра!

– «Я вам пишу! – заключалось в том послание после исповедальных порывов и призывов к бескорыстному духовному подвигу. – Я вам пишу! Понимаете ли вы всю важность этого дела? Я! Михаил Бакунин, посланный провидением для всемирных переворотов, для того, чтобы свергнуть презренные формы старины и предрассудков, вырвав отечество мое из невежества и деспотизма, вкинуть его в мир новый, святой и гармонию беспредельности – я вам пишу! Ваша неколебимая вера в меня придала мне силы, чтобы вести вас к истинной пристани!»

Пораженный словами Виссариона, Мишель вскочил и стал прохаживаться взад вперед в облаке дыма. Виссарион заглянул в него слишком глубоко, слишком! Это необходимо чем-то немедленно прикрыть. Вот! Вчерашняя встреча пришла на ум. Он было открыл рот, чтобы рассказать о ней, но его опередил Николай.

– Есть ли вести из Прямухина? – поинтересовался он. – Что пишут тебе сестры?

В осторожном его вопросе скрывались тайные смыслы, он хотел услышать о Любиньке, о том, помнит ли она, думает ли о нем? Но Мишель, столь чувствительный к сменам настроя внутри себя, был, в отличие от друзей, поразительно глух к душе чужой; в словах Николая он нашел лишний повод поговорить о себе.

– Сестры не понимают меня, – ответил он хмуро. – Они привержены долгу, и не могут понять, что долг исключает любовь. Отец же твердо уверил себя в том, что я эгоист, что считаю себя гением и не способен любить… Я-то знаю своих сестер и не ошибаюсь, но там опять сомнения! Я не доволен ими. Нужен долгий, полный, даже страшный разговор, который бы перевернул душу, потряс сердце и разрушил железную стену и железные двери, которыми они себя окружили.

Николай молча смотрел на него с дивана, куда пересел от фортепиано. В эти весенние сырые дни он чувствовал слабость, никуда не выходил, и лишь присутствие друзей исполняло его радостью.

– В твоих словах нет любви, – заметил он, отводя ото лба черную прядь волос, – это апостол Павел с мечом в руке. Они так любят тебя, Мишель! Я был поражен, как боготворят тебя твои сестры!

– Да, Дромадер, ты счастливчик, каналья, тебя любят чудные святые создания, – не без зависти поддержал Verioso. – Только не передавай им своих идей, не порть их. По-совести говоря, мы больше горды своими убеждениями, чем счастливы ими. Мысль не для женщины. Чувство – вот ее царство.

Мишель выбил золу из трубки, набил свежего табаку, наклонился и раскурил от свечи. В разговорах о сестрах его позиция всегда была самая выигрышная. Таких сестер не было ни у кого.

– Женщинам доступна вся полнота истины так же, как и мужчинам, – бросил он свысока. – А между тем, женщина всегда раба. На удивление!

– Мы говорим о любви, – порывисто возразил Виссарион. – В ней нет места рассудку. Женщина – поэт, когда любит. Мысль есть погибель для нее, уничтожение ее врожденной гармонии. Чувствовать, чувствовать должна женщина! – Белинский даже вскочил на ноги.

– Ты готов заковать женщин в цепи, Висяша! Женщины и так ограничены в своей свободе, действительность для них подобна тюрьме, – отбил Мишель. – Для них невозможно гулять в одиночестве, нельзя учиться, предаться мысли, чувству. Как выдерживают и ухитряются быть счастливыми мои сестры – самая непостижимая загадка!

– Действительность есть чудовище, вооруженное железными когтями и огромной пастью с железными челюстями, – с надрывом прокричал Белинский, потрясая руками. – Рано или поздно, но пожрет оно всякого, кто живет с ним в разладе и идет ей наперекор. Чтобы освободится от него и вместо ужасного чудовища увидеть источник блаженства, для этого одно средство – осознать действительность. Дано ли это женщинам? Их спасение – в чувстве, только любовь – их рай.

Николай смотрел на него мягким лучистым глазами.

– А скажи, Verioso, закончился ли твой роман с тою… гм-гм, – спросил Станкевич с нежным проникновением в голосе и кашлянул, то ли не решаясь выговорить слово, то ли от густого табачного дыма, которым обильно потчевали его друзья.

– Гризеткой? – потемнел Белинский. – Мы расстались. Чувственность, все животное опротивело мне.

Выпуская из горла колечки дыма, Мишель с важностью хранил молчание в своем углу, потом сказал, думая скорее всего о Наталье Беер.

– Женщина, если не понимает любви, если пресмыкается… для них нет спасения.

Друзья переглянулись.

– А ты-то, друг-Мишель, разделался-таки со своей глупой невинностью, с которой носился, как курица с яйцом? – спросил Виссарион с улыбкой, от которой дрогнули тончайшие мышцы его некрасивого лица, сделав его прекрасным. – Я бы несказанно обрадовался этому, ей-Богу! Это был бы первый твой шаг в действительность, и он, верно, придал бы тебе мягкости и человечности, отняв сухость и жесткость.

Глаза Мишеля неприятно сверкнули. Чуткий Белинский спохватился.

– Ты сердишься? Если так – отрекаюсь от каждого слова. Мишель! Скажи, что ты не обижен.

– Я не обижен, Висяша.

– А коли так, пойдем к девкам. Я там бываю. У Никитских ворот. Вот, кстати. В моих глазах, женщина, принадлежавшая многим, есть женщина развратная, но гораздо менее развратная, нежели женщина, которая отдала себя на всю жизнь по расчету, или женщина, любив одного, вышла за другого из уважения к родительской воле.

Бакунин задумался, потом вздохнул.

– Я был спасителем моих сестер, я им открыл истину. Но Варенька… Чистой девушке оказаться в объятиях мужчины… ужасно! Брак по рассудку есть проституция. Невыносимо думать об этом! Я продолжаю хлопоты о разводе. Но странно: кому не расскажу, все заключают, что Варвара с мужем любят друг друга, а я, деспот, разрушаю их счастие!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю