Текст книги "Речной Князь 6 (СИ)"
Автор книги: Afael
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Глава 18
Корма последнего брандера растворилась в темноте, и Волк сосчитал про себя.
Он умел ждать. Вся его жизнь после отцова двора была наукой ждать: в засадах, в сенях перед чужими дверьми, в ночных секретах на порубежье. Сейчас он ждал, пока Кормчий отойдёт настолько, чтобы не услышать команду. Незачем человеку перед смертным делом орать через воду и ругаться. Пусть идёт спокойно.
Досчитав, Волк повернулся.
– Паруса ставь.
На «Нави» стало тихо. Потом у потеси заворочалось, закряхтело, и Щукарь вырос из темноты, как леший из-под коряги.
– Чего – паруса?
– Того. Ставь. Идём следом.
– Следом⁈ – Дед задохнулся. – Ты, боярская твоя душа, белены объелся? Кормчий что велел? Стоять ниже пожара и ждать! Ждать, покуда займётся! А ты…
– Дед.
– … а ты его лодью в самое пекло! Под стрелы! Я эту лодью строил, я её…
– Дед, – сказал Волк, и Щукарь осёкся, потому что таким голосом Волк говорил редко и всегда по делу. – Теперь слушай меня. Смола холодная. Ей разгореться надо, ты сам это знаешь лучше всех – ты её сам по бортам разливал. Она будет коптить, дымить и разгораться, и всё это время лодьи будут стоять, воткнувшись в их борта. А теперь скажи мне, старый, что сделают Глебовы мужики, когда увидят, что в них воткнулись четыре дымящих струга?
Щукарь молчал.
– Багры возьмут, – сказал Волк. – Багры, жерди, вёсла. Упрутся и оттолкнут. И поплывут наши костры вдоль плотины, никого не подпалив, и сгорят посреди реки, красиво и без толку. А Кормчий с парнями будет глядеть на это из воды. – Он наклонился к деду. – Вся затея висит на полусотне вздохов, покуда смола не взялась. И эти полсотни вздохов кто-то должен не подпускать врагов к кострам. Кто, дед? «Разящий» с пушками? Он по настилу бить не может, пока в воде наши головы плавают, – ядро дура, ей всё равно, кого рвать. А болту не всё равно. Болт умный.
– Так чего ж ты Кормчему это не сказал⁈ – взвился Щукарь. – На совете чего молчал⁈
– А он бы запретил.
Дед открыл рот. Закрыл. В темноте было слышно, как он скребёт бороду.
– Запретил бы, – согласился он наконец. – Он бы тебя с лодьёй рисковать не пустил… – И вдруг ткнул в Волка сухим пальцем: – А ты, стало быть, наперёд всё решил. Ещё на совете. Сидел, поддакивал, а сам уже паруса считал. Ох и зверюга ты, боярин.
– Какой есть. Паруса, дед. Время уходит.
Щукарь ещё секунду глядел на него снизу вверх. Потом развернулся и зашипел в темноту так, что услышала вся палуба:
– Чего разлеглись, сомы! Кормовой пошёл! Бык пошёл! Кочет, упряжь разбери, руки твои корявые! Тихо работать, без звона – услышу стук, весло об башку изломаю!
Палуба ожила. Забегали тени, заскрипели блоки, и над головой с мягким хлопком развернулось первое полотнище. Ветер взял его сразу.
Волк перешёл к борту и негромко позвал через воду:
– Ворон.
– Тут, – отозвалось со струга.
– Держишься за мной, только отстанешь на полсотни саженей. Твоё дело – головы в воде. Всех, кого увидишь, тащить к себе. В драку не лезть.
– Понял.
– Клещ!
– Слушаю! – донеслось с «Разящего».
– Малый ход. На семьдесят саженей подойдешь, а ближе не надо. Как пожар займётся в полную силу и мы отвалим – начинаете работать по всем крупным целям. До того – стоять.
– А ты куда⁈ Кормчий велел…
– Кормчий велел мне остаться за старшего, – сказал Волк. – Вот я и старшу́ю. Исполнять.
С «Разящего» помолчали. Потом Клещ выругался с завистью и стало слышно, как он вполголоса раздаёт команды гребцам.
«Навь» набирала ход. Второй парус лёг в ветер, за ним третий, и лодья пошла, рассекая воду. Вода зашелестела вдоль бортов. Щукарь стоял на потеси, вцепившись в правило, и ворчал себе в бороду – Волк разбирал через слово: «…своевольник… под суд… а лодью-то, лодью побьют…»
Волк встал рядом с ним на корме.
– Дед. А чего ты согласился-то так быстро? Я думал, ты орать до самого мыса будешь.
Щукарь покосился на него.
– А того, – сказал он, – что про смолу ты всё верно сказал. Смола – она правда холодная.
– И всё?
– И всё.
Помолчали. Ветер гудел в снастях, темнота неслась навстречу, и за мысом уже дрожало на облаках жёлтое зарево чужого лагеря.
– А ежели не всё, – сказал вдруг Щукарь, глядя прямо перед собой, – то там, в воде, четыре наших дурня плавать будут. И один из них такой, что без него вся эта река назавтра осиротеет. И искать его «после», как он велел, – это не искать, это тело ловить. Так что ты, боярин, хоть и зверюга, а зверюга правильная. Ставь своих стрелков по бортам. Подходим.
Волк усмехнулся в темноте и пошёл на нос – поднимать самострелы.
* * *
Мыс срезался влево, и «Навь» вылетела на открытую воду.
– Лешему в дышло… – выдохнул Брага рядом.
Вражьи костры начинались от мыса и уходили вниз по реке – Волк повёл глазами вдоль огней и края им не нашёл. У воды на отмели рядами лежали плоты, а на плотах лестницы. Поперёк реки стояла стена из стругов, борт к борту, с настилом поверху. За стеной высились три большие лодьи. Над самой высокой висел красный прапор с птицей. Над соседней – белый, с чёрным вепрем. Ещё дальше каменный мыс, и на нём город.
На «Нави» стало тихо. Только вода шелестела вдоль бортов да Щукарь на корме длинно, с чувством выругался.
– Волк… – новичок слева сглотнул. – Это сколько ж их там?
Волк прикидывал по кострам. Костёр – десяток ртов. Он дошёл до трех десятков костров и бросил, потому что дальше огни сливались в сплошное зарево.
Гребец на Яру сказал южному торгашу, что вильцев полторы сотни. Дурень. Полторы сотни – это то, что он видел. Вепрь пустил через свою межу далеко не одну ватагу.
И тогда Волк понял замысел целиком.
Город с земли не взять, потому что он стоит на мысу. К воротам ведёт одна горловина меж склонов, где десяток защитников положит сотню. А со стороны реки стена у порта низкая и длинная – да только под ней сухого берега три шага. К этой стене можно подойти лишь по воде, широким фронтом.
Вот князь и построил себе сушу. Плотина – его берег. На ней он выстроит вильцев валом, положит лестницы на плоты – и одним броском накроет портовую стену по всей длине. Орда полезет первой, город будет рубить её и захлёбываться, а Глебова гридь войдёт следом, свежая.
Всё князь рассчитал. Только спину не прикрыл. Плотина глядела на город, а снизу, с реки, её не сторожил никто. Снизу врагов у князя не было.
До нынешнего утра.
– Волк, – тихо сказал Лыко. – Ты смотри их сколько…
– Вижу, сколько. – Волк оскалился в темноту. – А теперь погляди, чего у них нет. Дозора снизу нет. Вся эта сила спит и глядит на город. Четыре наших костра уже идут ей в спину.
– Волк! – крикнул Брага рядом. – Гляди, наши!
Волк поглядел.
Четыре брандера шли к плотине веером, под парусами, разогнавшись так, что за кормой у каждого стоял ус белой пены. До плотины им оставалось саженей сто. Над ними уже висели стрелы – с настила били вразнобой, но часто. На каждом струге чернела у правила одинокая фигура.
Ближняя фигура, на струге Рыжего, вдруг обернулась.
И следом обернулся Кормчий.
Секунду он смотрел, а потом ударил кулаком по воздуху и заорал. Слов за ветром не было слышно, но по кулаку, по развороту плеч, по тому, как дёргается голова, читается всё до последнего словечка.
На носу «Нави» заржали.
– Ох, ругается!..
– Это он тебя, Волк, поносит!
– Не, мужики, гляди – грозится! Кулаком-то!
– Кулаком – это ладно. Вот приплывём, он тебе растолкует, кто на реке главный!
– Цыть! – рявкнул Волк, но сам уже скалился, во всю пасть, зло и весело. – Работать! Он пущай ругается – ему сейчас в воду сигать, вот пусть злее сигает!
Ярик на своём костре махнул рукой в последний раз – плюнул, надо думать, – и отвернулся к правилу. Дела у него были поважнее.
А у Волка по жилам уже шёл чистый, звонкий, ледяной восторг, от которого мир делался медленным и прозрачным. Он видел каждую стрелу, начавшую постукивать по воде вокруг «Нави». Ветер в парусах чувствовал всей кожей. Своих за спиной чуял, как чуют собственную руку. Это было единственное на свете место, где всё было его – всё, за что его гнали в другой жизни, – становилось правильным.
Удивительно как оно обернулось. Ведь резать же его хотел.
Он помнил ту иву и все то, что произошло после. Как Ярик выгородил Атамана, а потом этот нахал поднял глаза, и в глазах этих было спокойное, холодное дно, какого Волк не видал ни у воевод, ни у палачей, ни у самого себя в тёмной воде. Зверь почуял зверя. Только тот зверь был опаснее.
Люди это тоже чуяли. Волк замечал как здоровые мужики, что не боятся ни ножа, ни воды, начинают говорить тише, когда Ярик просто проходит мимо. Как обережные знаки тайком сотворяют, когда он не видит. Одни дети к нему тянулись без оглядки, да ближники вроде Беса. Дети и ближники – у них нюх другой.
А Ярик не видел. Шёл себе и не видел. И в этом, пожалуй, было самое жуткое.
Волк перевёл взгляд на плотину. Над лесом мачт болтался белый прапор, и кабанья морда на нём то сворачивалась, то расправлялась на ветру.
От этой морды у него свело скулы.
Отцова межа лежала бок о бок с Вепревой. Они грызлись за броды и покосы, а выходили вильцы из леса, и грызня кончалась, потому что бились с ними плечом к плечу, ведь позади спала земля, которой знать не положено, чем за её сон плачено. Отец держал свой край много лет. Он и сейчас его держит и не знает что творится.
Сидит на своей меже, глядит в лес, ждёт врага, а враг прошёл у него за спиной и провёл их сосед. Тот, с кем отец стоял плечо в плечо на бродах. Вепрь знал, где отцова стража сидит, – сам же с ним те засеки ставил. Потому и прошли чисто.
Спи, батюшка. Стереги свой лес. А с соседом твоим я сам поговорю – от твоего имени, хоть ты о том и не узнаешь.
Вспомнился двор. Осенняя грязь. Отец на крыльце делит нажитое: старшему вотчина, среднему мельница.
А тебе, волчонок, земли не будет – тебе землю дать, ты братьев съешь. Конь вот тебе, топор и вон порог.
Братья не обернулись. Ни один.
Волк знал, что отец давно уже разглядел в нём зверя. Одного не сумел – цепи по зверю не нашёл. Выгнал из дому, вот и вся наука.
Зато к его зверю управу другой нашёл и в дело поставил. Зверь зверя издали чует.
Смотри, батюшка. С вышки твоей не видать, а ты всё одно смотри.
Твой волчонок сейчас переломит хребет княжьему войску.
Стрела чиркнула по борту у самой руки. Вторая впилась в мачту.
– Щиты поднять! – Волк вскинул самострел. – Стрелки – по местам! Бить по моему слову!
«Навь» неслась в железный дождь, и впереди, в тридцати саженях от вражьей стены, четыре плавучих костра уже дымили. С настила на них орали. К бортам плотины уже тащили багры.
Волк повёл самострелом, выбирая первого.
Первым в плотину воткнулся брандер Кормчего, с хрустом, который Волк услышал через всю воду. Он смял носом чужой борт и встал, глубоко засев в проломе. Следом ударил Бесов, левее. Потом Рыжего, в правую четверть. Гнусов дошёл последним и ткнулся у самого края, возле плотов с лестницами.
Четыре дымных столба поднялись над плотиной. Смола коптила чёрным, огонь полз по настилам брандеров лениво, как спросонья.
– Толкают! – заорал Брага. – Волк, толкают уже!
К борту напротив Кормчего брандера сбегались люди с баграми, с жердями, с вёслами. Передние упёрлись в дымящий нос, и Волк увидел, как брандер подался. На пол-локтя, но подался.
– Щукарь! Клади вдоль! Двадцать саженей!
– Не учи! – рявкнуло с кормы. – Вожжи левые трави! Шверт – в воду! Пошёл, пошёл, соколики-и!
«Навь» легла на борт и покатилась вдоль плотины. Стрелки стояли у борта в два ряда, самострелы упёрты в планширь, и Волк повёл рукой, выбирая где гуще всего.
– По тем кто с баграми! – Он бросил руку вниз. – Бей!
Два десятка болтов ушли.
По толпе у борта будто провели невидимой косой. Передние, что упирались в брандер, повалились друг на друга – кого швырнуло в воду, кто осел на настил. Багры посыпались из рук, гремя по доскам.
– А-ха! – взвыл Брага. – Легли! Все легли, гляди!
– Заряжай! Не глазеть – заряжай!
Стрелки уперлись, вставив ноги в стремена. И тут же над бортом взвизгнуло – стрела с треском вошла в щит над головой Волка.
Проснулись.
С настила били уже десятка три луков. Гребца на второй лавке достало в предплечье – он взвыл и выпустил весло. Второй пригнулся вовремя, и ему сорвало шапку.
– Щиты! Головы! – Волк присел за планширь. – Щукарь, уводи!
– Вожжи перекинь! Табань правым! – Дед орал с кормы, не пригибаясь вовсе, будто стрелы были дождём. – Шверт подымай! Живо, сомы дохлые, живо!
«Навь» вильнула прочь от плотины, из-под стрел, разворачиваясь через нос. Лодья слушалась старика, будто вожжи были у неё в зубах. Она покатилась, легла на другой борт, и стрелы пошли сзади, вслед.
– Кру-угом пойдём! – Щукарь уже перекладывал потесь. – К рыжему дурню правим. Там тоже возятся!
Волк поглядел. У брандера Рыжего толпились с жердями – трое упёрлись, четвёртый бежал вдоль борта с багром. Дым над брандером стоял уже гуще.
Занимается. Медленно, сволочь, но занимается.
– К нему! Стрелки – правый борт! Готовьсь!
«Навь» описала дугу и пошла на второй заход. Ветер сам вкатывал её вдоль плотины, Щукарь только подправлял, и Волк мельком успел оценить, как дед работает.
– Двадцать пять саженей! Пятнадцать!
– Бей!
Второй залп смёл и этих. Четвёртый, что бежал с багром, добежать не успел – болт взял его в бок и снёс с настила в воду. На плотине заорали, и Волк увидел, как от края побежали назад, вглубь, бросая багры.
– Не любят! – ржал Брага. – Не любят болты, служилые!
– Тебе бы понравилось. Заряжай.
Третий заход шёл мимо лодьи Беса – там уже никто не толкался, потому что горело всерьёз, и от жара чужие сами пятились по настилу. Четвёртый, Гнусов, у плотов, дымил чёрной свечой, и возле него метались с вёдрами.
Вёдрами. Смолу. Волк оскалился.
Стрела чиркнула по шелому, дёрнув голову. Он мотнул башкой и присел ниже. Лучники пристрелялись, били теперь слитно. Над «Навью» стоял непрерывный стук, щиты вдоль борта щетинились древками. Долго так кружить не выйдет.
Долго и не надо. Ещё десяток вздохов, другой…
– ВОЛК! – послышался крик с носа. – В воде! В воде головы, гляди! Наши плывут!
Волк перекинулся к борту.
Две – нет, три, – тёмные точки виднелись в тридцати саженях ниже пожара. Плыли вразмашку, наискось течению, прочь от плотины. Одна голова встала на месте, крутнулась – искала остальных.
Эта, которая искала, и была Кормчим. Волк узнал бы его в любой воде.
– Щукарь! К пловцам! Забирай ниже!
– Вижу-у! – Дед налёг на потесь. – Вожжи правые добери! Шверт левый в воду! Помалу, помалу, не подрежь их, дурни!
«Навь» покатилась вниз, срезая пловцам дорогу. Стрелы шли следом – с плотины били вдогон, и вода вокруг голов вскипала белыми стежками.
– Стрелки! – Волк вскинул руку. – По лучникам! Не подпускать близко! Бей!
Залп хлестнул по настилу, и стежки вокруг пловцов поредели. Стрелки работали злым ладом: нога в стремя, крюк за тетиву, разогнулся, болт и выстрел. Волк, бросив свой самострел, сдёрнул с крюков багор.
Первая рыжая голова подошла к борту.
– Хватайся!
Рыжий взялся за багор одной лапой – вторая прижимала что-то к груди, – и Волк с Брагой вздёрнули его через планширь. Рыжий свалился на настил и разжал кулак: на ладони, на порванном гайтане, лежал медный крестик.
– Не потерял, – просипел он. – Тимохе отдать…
– После отдашь! – Волк уже вёл багром вторую голову. – Хватайся, зараза!
Бес взлетел по багру сам, как по лестнице, – мокрый, скалящийся, с рассечённой бровью.
– А я говорил – роскошь! – Он рухнул рядом с Рыжим и заржал, стуча зубами. – С ветерком, с песней! Не то что под Городцом, брат!.. А Гнуса взяли? Гнус где⁈
– Ворон берёт! – крикнули с кормы. – Вон, у струга своего тащат!
Третьим был Кормчий.
Он подошёл к борту злыми ровными гребками, и за багор взялся так, что древко хрустнуло. Волк потянул – и через борт перевалилось мокрое, чёрное от копоти, с ожжённой левой скулой и глазами, от которых Брага рядом попятился.
Водяной, подумал Волк. Чистый водяной, только что из омута. Такому в глаза глянешь – и сети сам бросишь.
Кормчий встал на настиле, качнулся, нашёл взглядом Волка.
Волк приготовился.
– Ты… – Голос у Ярика был сорванный. – Приказ был – стоять ниже.
– Был.
– Ладно. – Ярик утёр рот и оскалился. – Спорить после будем. Живы – и ладно.
И тут за их спинами взялась смола.
Она взялась на всех четырёх разом, будто сговорившись. Рёв прошёл над водой. Жар докатился до «Нави». Огонь прыгнул с брандеров на чужие борта, побежал по смолёным канатам, взял настил, лизнул ближний парус – и парус вспыхнул весь, от шкаторины до шкаторины, осветив плотину до последней доски.
На плотине закричали.
– Красиво горит, – сказал Бес с настила. Он так и сидел в луже, привалившись к борту, и глядел на дело рук своих. – Ох, красиво…
– ЩУКАРЬ! – Кормчий уже стоял у мачты, и сорванный голос его перекрыл рёв пожара. – ОТВАЛИВАЙ! Право на борт, уводи к стрежню! Дорогу «Разящему» дай!
– Пошла, родимая! Вожжи трави!
«Навь» покатилась прочь от пожара, разворачиваясь поперёк реки, и за её кормой открылась чистая вода – а на воде уже ждал «Разящий».
Плотина горела во всю ширину. Канаты лопались с звоном, струги расползались, волоча за собой огонь, а с настила сыпались в воду люди.
Кормчий поднял голову. В глазах его стояло пламя.
– ХВОЩ! – заорал он в темноту. – БЕЙ!!!
Глава 19
Ночь стояла тихая, и тишина эта была нехорошая.
Путята шёл по портовой стене, трогая ладонью холодный камень, и камень был единственным, что этой ночью не врало. Камень держал. Всё остальное – держалось.
Люди спали вповалку прямо на боевом ходу, подстелив кто щит, кто свёрнутый кафтан. Меж ними горели малые огни в горшках, и у огней сидели те, кому не спалось. Таких было много. Путята шёл, переступая через ноги, и считал – по привычке, которую не мог из себя выбить. Дружины его, братчинной, вчера утром стояло восемь десятков. К ночи в строю осталось сорок шесть. Стражи городской уцелело поболе, сотни полторы, да ополчения мужицкого сотни три с посадскими вперемешку. Вот и вся сила.
У третьей бойницы сидел Гюрята и точил топор. Шестнадцать лет парню, в братчину вписался по весне, отцовым именем. Топор был наточен ещё с вечера – Путята слышал по звуку, что железо давно звенит, а не шуршит, – но парень всё водил бруском как заведённый.
– Порежешь лезвие, – сказал Путята.
Гюрята вскинулся, брусок соскочил.
– Я, воевода, это… не спится.
– А ты поспи. Утром сон дорогой будет, не купишь.
– Да я не боюсь! – Парень сказал это громко, и сосед под стеной заворочался. Гюрята втянул голову и договорил шёпотом: – Я, дядька Путята, не боюсь. Просто руки сами. Им занятие надо.
Врёт. И правильно делает, что врёт. Вояка начинается с этого вранья.
– Тогда вон, стрелы перебери. У Сновида в коробах намешано – свои, чужие, ломаные. Разложишь по перьям – цены тебе не будет.
Парень укатился к коробам, довольный, что при деле. Путята поглядел ему вслед. К полудню его убьют. Может, к обеду, если стена постоит. Хороший парень, руки ловкие, отец за него просил – пристрой, Путята, к делу, пусть при тебе…
Вот и пристроил. Вот и при мне.
Он пошёл дальше.
Под навесом у башни лежали раненые – три десятка тяжёлых, которых не снесли в город. Пахло калёным железом, палёным мясом и травами, которые жгла знахарка Милуша. У крайней лежанки Путята остановился.
Сновид уже не проснётся. Это было видно по лицу – оно уже разглаживалось, отпускало всё, что держало его: и службу, и раны, и три свадьбы, на которых он пил старшим дружкой. Стрела взяла его вчера у мостков, когда они вдвоём прикрывали последний заслон, и он ещё сам дошёл до ворот, сам, только держался за бок и ругался, что сапог хлюпает.
Много лет плечом к плечу. Начинали вместе – два сопляка в страже у старого посадника, делили один тулуп на двоих в зимних караулах.
Путята постоял, снял шапку, надел обратно.
Спи, брат. Утром догоню.
С реки тянуло гарью. Он подошёл к зубцу и поглядел вниз, на воду. Всё, что там было, лежало перед ним как на ладони, потому что чужие костры освещали реку лучше всякой луны.
Порта больше не было. Мостки, вымолы, амбары, весовая изба, крановый ворот, на который он сам, молодым, ставил сваи, – всё это было теперь чёрное, битое, и меж свай качалась мёртвая вода с мёртвыми людьми. За порт вчера дрались до третьего пота. Ополчение стояло на берегу насмерть – мужики, которым он сам, положа руку, не дал бы столько времени, – держали мостки до полудня, пока с посада выводили баб и детишек. Потом пятились улицами, огрызаясь, поджигая за собой дома, и последних втаскивали на стену на верёвках. Посад догорал до сих пор – зарево стояло за городом вполнеба, и оттуда, из зарева, ночью доносилось то, отчего люди на стене переставали спать.
Вильцы гуляли по пепелищу. Искали, кого проглядели.
А на мысу, ниже города, горели их костры и у воды штабелями лежали плоты и лестницы. Свежий тёс белел даже в темноте. Днём Путята с этой самой стены смотрел, как их вяжут.
Ещё плотина поперёк всей реки, борт к борту, да с настилом. Глеб создал себе мост, по которому утром пойдет пехота. Путята был воеводой долго и цену этому замыслу знал точную: стена у порта низкая, длинная, людей на ней – вполовину от нужного. Продержатся подольше, если Бог даст злости.
Он оперся о зубец и вдруг подумал про жену.
Любава сейчас не спит. Сидит в доме на Гончарной, у образов, и лампадка у неё, поди, уже третья за ночь. Она всегда его так ждала – из походов, из замирений, из усобиц – и всякий раз дожидалась, и уже внуков нянчила с этим своим ожиданием. Старший сын двоих ей принёс, младший троих. Оба сына нынче на стенах. Старший здесь, у порта, сотником над ополчением. Младший на закатной стене, при воротах.
Всех положат в один день. Обоих сыновей, и его, и город.
А вывезти нельзя. Он думал об этом третьего дня, когда флот только показался, – собрать баб, детишек, стариков, дать обоз, увести лесной дорогой на полночь… Дозор вернулся к вечеру и сказал, что дороги крыты. Глебовы разъезды стоят на всех выездах и лесную тропу стерегут тоже. Князь запер город со всех сторон ещё до первой стрелы. Умный князь. Обстоятельный. Никто не выйдет, не вбежит, и помощи ждать неоткуда.
Молиться, что ли. Любава молится – за троих разом, поди, и горит её лампадка… А он не умел. Вся жизнь в боях отучила: какие боги такое терпят – те и без его поклонов обойдутся.
Был, правда, один. Не бог – наёмник.
Путята усмехнулся в бороду, криво. Месяца полтора тому сидел перед ним молодой, наглый человек, с холодными глазами и обещал очистить реку от Глеба. Не хвастал даже, вот что помнилось. Говорил, как о решённом, будто реку уже поделил. И ведь поверилось тогда, старому дураку, – было в нём что-то такое, от чего верилось… Где ты теперь, Кормчий? Взял серебро да сгинул в низовья – то ли Глеб тебя словил, то ли степь, то ли своя же ватага ножом под ребро. Обещал реку очистить. Очистил. Вон она, чистая, – глебовские борта от берега до берега.
– Воевода. – Сзади подошёл сотник стражи, Твердило, хмурый, с перевязанной головой. – Ходил я по нижним улицам, как велел. Неспокойно там.
– Что?
– Шепчутся. У Гончарного конца собирались мужики, человек десять, – мол, чего ждать, покуда всех вырежут, надо к князю послов слать, ворота открыть, он-де торговых не тронет, ему город целым нужен… – Твердило сплюнул. – Я двоих взял, что громче орали. В порубе сидят. А шёпот, воевода, не возьмёшь – он ползёт.
Путята помолчал. Шёпот. Всегда этот шёпот – в каждом осаждённом городе, в каждую последнюю ночь, и всегда находятся эти десять человек у Гончарного конца. Своим умом дошли или подсказал кто?
– Пусть сидят. Утром разберём. – Он поглядел на восток. Небо над лесом ещё стояло чёрное, но черноте этой оставалось недолго. – Иди, Твердило. Подымай сменных. Есть у нас немного времени.
Сотник ушёл. Путята остался у зубца.
Ну что, старый. Вот и вся твоя служба, вот и весь итог: стена да утро, до которого лучше бы не досыпать. Он потрогал рукоять топора и оскалился в темноту, туда, где горели чужие костры.
Приходите, гости. Затворы у нас худые, зато угощение доброе. Кому-то из вас до полудня тоже не дожить.
А с реки, снизу, из-за мыса, потянуло вдруг ровным, низовым ветром, в сторону плотины.
Ветер окреп.
Путята почуял его щекой и удивился. Такой ветер в эту пору редок, и добра от него городу не было никакого, потому что по такому ветру глебовским стругам сподручней подходить к стене. Он поглядел на реку и уже отворачивался, когда глаз зацепил движение.
Снизу, из-за тёмного мыса, по воде шли паруса.
Он сощурился. Четыре. Шли вразброс, веером, и шли ходко – ветер нёс их прямо на плотину. Путята решил было, что это Глебово подкрепление подтягивается к утру, и в груди стало ещё на камень тяжелее. А потом он разглядел, что струги битые. Борта у них были ободраны, у одного зияла дыра над самой водой, и палубы…
Палубы стояли пустые. Только на корме каждого чернела одинокая фигура у правила.
– Твердило, – позвал он, не отрывая глаз. – Поди сюда. Глянь.
Сотник подошёл, глянул – и замер.
– Это чего ж такое, воевода? Куда они?
– В плотину идут, – сказал Путята медленно, ещё сам себе не веря. – Прямо в лоб идут.
– Так там же… – Твердило осёкся. Дошло и до него.
По стене уже поднималось. Кто-то увидел, ткнул соседа, сосед третьего, и вдоль всего боевого хода зашуршало, забормотало, полезли к зубцам заспанные головы. Гюрята прибежал со своими стрелами в охапке и втиснулся рядом.
– Дядька Путята! Чьи это⁈ Наши⁈
Путята перебрал в голове всех, кого мог, – и никого не нашёл. У соседей флота нет. Володетели за лесами, им до Устья дела нет. Низовые городки сами под Глебом стонут. На всей реке некому – а вот же они, идут, четыре битых струга под парусами, и с плотины их уже увидели. Там ударило било, раз, другой, и по настилу забегали огни.
А потом над водой полетела песня.
Далёкая, рваная ветром, – но ветер нёс её к стене, и Путята расслышал. Пели с тех стругов. Несколько глоток, вразнобой, зло и весело, как поют на последней гулянке. Слов было не разобрать, кроме одного, которое вылетало в конце и катилось по воде.
«…ворона-а-а!»
Рядом кто-то из ополченцев мелко закрестился.
– Смертники, – сказал Твердило сипло. – Воевода, это ж смертники. Они ж горелые идут, гляди – дымят!
Дымили. Теперь Путята видел, что над стругами вставал чёрный, жирный дым, и под дымом по палубам ползло рыжее. Четыре подожжённых струга с песней шли в глебовскую плотину, и на каждом стоял у правила живой человек и правил в самую гущу.
Стена молчала. Люди стояли у зубцов и молчали, потому что на такое молиться и то не сразу сообразишь.
Первый струг вошёл в середину плотины. Сухой, страшный треск долетел до стены через вздох, как кость об колено. За ним второй ударил левее. Третий воткнулся в правое крыло. Четвёртый дошёл до края, где плоты, и ткнулся там. Фигуры посыпались в воду за миг до ударов – Путята видел, как они прыгали, и поймал себя на том, что шепчет: доплыви. Доплыви, кто б ты ни был.
– Горит! – заорал Гюрята. – Горит, дядька Путята-а!
– Не горит, – сказал Путята сквозь зубы.
Он видел то, чего парню было не понять. Струги дымили – но не горели. Смола на холодной воде бралась лениво, коптила, и огонь полз по чужим палубам еле-еле. А на плотине уже опомнились. По настилу к воткнувшимся стругам бежали люди с баграми, с жердями, и передние уже упирались в дымящие борта, отжимая. Путята цену вздоху знал: сейчас оттолкнут. Выпихнут костры на стрежень, обрубят, где зацепилось, и сгорит вся эта отчаянная затея посреди реки, никого не подпалив.
– Оттолкнут, – простонал Твердило рядом. – Ой, оттолкнут же, суки, ну что ж вы…
– Стрелой достанешь? – быстро спросил Гюрята. – По тем, с баграми⁈
– Триста саженей, дурень. Плюнь ещё туда.
Стена смотрела, вцепившись в камень. Несколько сотен людей, которым оставалось жить до полудня, смотрели, как чужие смертники проигрывают их последнюю надежду, и не могли помочь ничем.
И тут из-за мыса вылетел пятый.
Путята увидел его – и на вздох забыл про плотину. Такого корабля он не видал никогда. Ни здесь, ни в молодости на полудне. Длинный, хищный, под тремя парусами разом, и шёл он вдвое быстрей любого струга. Кренясь, разрезая воду так, что глаз отказывался верить. Корабль нёсся вдоль плотины, к воткнувшимся кострам, прямо под стрелы, и у бортов его в два ряда стояли люди.
– Это что за навь… – выдохнул кто-то за спиной.
А с корабля ударили.
Путята узнал звук самострелов, только их было много, и били они залпом по тем, что с баграми. Людей у дымящих бортов будто смахнуло ладонью. Передние повалились, багры посыпались, а корабль уже катился дальше, разворачивался – немыслимо круто, против всякого разумения – и заходил вдоль плотины сызнова.
– Бьют! – Стена взорвалась. – Бьют их, братцы-ы! А-а-а, дави, дави-и!
Орали все. Гюрята прыгал у зубца и молотил кулаком по камню. Твердило ревел что-то нечленораздельное. Даже раненые под навесом поднимались на локтях и хрипло спрашивали, что там, что там. А Путята стоял, вцепившись в зубец, и смотрел, как неведомый корабль о трёх парусах кружит под стрелами, не подпуская глебовских к баграм, выгадывая своим кострам время. И как из чёрной воды у его борта тянут баграми тех самых смертников.
Работа была злая, точная, слаженная. Так не воюет ополчение. Так не воюет и дружина. Путята такой работы не видел и не знал никого на реке, кто б так умел.
Кто вы? Откуда вы взялись, такие?
И тут смола дошла.
Она взялась на всех четырёх стругах, будто по слову, – и четыре чадящих дымных столба в один удар сердца встали четырьмя столбами огня. Рёв прокатился по воде до самой стены. Пламя прыгнуло на плотину, побежало по канатам, по настилу, вскинулось на ближний парус – и парус вспыхнул весь, осветив реку от берега до берега.
Стена ахнула и замолчала.
Горела вся середина плотины, горело правое крыло, горело у плотов, и огонь шёл по глебовскому мосту вширь. В его свете было видно мечущихся по настилу людей, лопающиеся канаты, первый оторвавшийся струг, который потащило течением, – и хищный трёхпарусный корабль, что отваливал прочь от пожара, разворачиваясь поперёк реки.
Отваливал – и открывал воду. А на воде, ниже, стоял второй.
Второй корабль стоял на тёмной воде, ниже пожара, и не двигался.
Путята разглядывал его сквозь дрожащее зарево. Этот был грузный, широкий, приземистый, как кулачный боец против плясуна, – и он не спешил. Он стоял бортом к горящей плотине и к мысу с лагерем, стоял так, будто всё, что творилось на реке, делалось по его расписанию. На носу и на корме его горбились два тёмных возвышения.
– А этот чего ждёт? – спросил Гюрята шёпотом. – Дядька Путята, чего он стоит-то?
Путята не ответил, потому что ответа не знал. Он читал войну, как поп Псалтырь, а тут стоял и не понимал, что видит. И от этого непонимания по хребту тянуло холодом – раньше всякой беды, наперёд.




























