Текст книги "Речной Князь 6 (СИ)"
Автор книги: Afael
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
А из темноты, от берега, уже неслось Щукарёво ворчание.
* * *
Мужики стояли поодаль, у самых ветел, и всё слышали.
Их было семьдесят с лишком – те, что взяли серебро на Яру и два дня тащили за нами эти четыре гроба. Гребли они, надо сказать, честно. За два дня ни одной жалобы. Медведь на переднем струге поставил счёт гребка и держал его сам. А теперь они стояли и глядели на нас, потому что до них дошло то, что мы планируем сделать.
Я пошёл к ним. Волк дёрнулся было следом, но я мотнул головой, и он остался.
– Медведь.
– Тут я, батюшка. – Здоровяк выступил вперёд. – Слышали, о чём говорили?
– Слыхали. – Он помолчал. – Струги наши, стало быть, гореть будут.
– Будут.
– С людьми?
Кто-то сзади охнул. Толпа колыхнулась.
– Вот об этом и говорим, – сказал я. – Слушайте все, и слушайте внимательно.
Они подались ближе.
– Уговор наш был: дотащить струги. Работа выполнена и серебро у вас в кошелях. Никто у вас его не отберёт, хоть вы сейчас разойдитесь все до одного.
– А чего надо-то? – осторожно спросили из темноты.
– Надо разогнать струги по тихой воде и довести до мыса. Всё. За мысом мы поднимаем парус, и с этой минуты вы мне не нужны – прыгаете за борт и плывёте к нам на корабли или к левому берегу. Там мелко и до вас никому дела не будет. Дальше на стругах идём мы вчетвером.
Молчание.
– Огонь – потом? – уточнил Медведь.
– Огонь потом. Пока вы на борту, ни щепки не горит. Я вам не мясник, чтоб живых людей на костёр сажать.
– А ежели по нам стрелять начнут?
– За мысом может и начнут, – сказал я честно. – До мыса не достанут, темно и далеко. За мысом вы будете в воде, а в воде по человеку стрелять – только зря стрелы мочить, им не до вас станет.
Они зашептались, запереговаривались.
– Батюшка. – подал голос Тощий, лет сорока, с раздавленным носом. – А коли я плавать не умею?
– Тогда не ходи. Скажи сейчас – и ступай с богом, я слово держу.
– Так серебро-то…
– Серебро твоё. Ты его отработал. Два дня грёб.
Он поглядел на меня недоверчиво, потом на своих и опустил глаза.
– Тогда я… это… пойду я, батюшка. Не серчай. У меня баба и трое.
– Иди.
Он пошёл. За ним потянулись сперва двое, потом ещё трое, потом сразу шестеро, и толпа начала редеть. Уходили молча, не глядя на остающихся, и лезли через кусты к дороге. Кто-то на ходу сунул руку за пазуху – проверить, там ли кошель.
В итоге ушло десятка два с лишком.
А потом уходить перестали.
Осталось человек пятьдесят. Стояли, переминались, и никто больше не шёл к кустам.
– Ну, – сказал я. – Кто остался – тому объясняю ещё раз. Дело опасное для нас четверых, кто у правила останется, но и вам достанется страху. Кто передумал – уходи сейчас, потом уже нельзя будет.
– Да чего уж, – сказал Медведь. – Догребём, батюшка. Плавать умеем, мы речные.
– Почему остались?
Он подумал. Почесал обгорелую бороду.
– А по-разному, батюшка. Вон Кривой – у него в Устье сестра замужем. Вон те двое сами устьевские, у них там дворы. Мне-то что – я с низовьев. – Он помолчал. – Только я тебе так скажу. Я, батюшка, восемь лет на Глебовых стругах грёб, ещё до того, как он князем сел. Он мне за восемь лет ни куны сверх положенного не дал. А ты мне серебро вперёд отсыпал и отпустить обещал. Вот и вся моя причина.
– Складно.
– Чего складного. – Он повёл плечом. – Дай нам дело, батюшка, а то стоим тут, лясы точим.
– Медведь, ты идёшь со мной, на первом. Остальных раскидай сам, ты их знаешь.
– Раскидаю.
– И вот ещё что. – Я обернулся ко всем. – Как прыгнете в воду – плывите к левому берегу и не оглядывайтесь. Что бы вы за спиной ни услышали. Там будет громко.
– А ты, батюшка? – спросил кто-то из темноты.
– А я тоже поплыву. Только позже вас.
Пошёл короткий, нервный смешок.
Медведь уже разворачивался к своим и командовал, будто всю жизнь у меня служил:
– Кривой, Сом, Опара – на второй, к рыжему которому. Тимоха, ты со мной. Да не суйся вперёд, сказано! Вёсла разобрать, ждать слова!
Я поглядел, как они разбираются по стругам, и пошёл обратно, к нашим. Волк ждал меня у борта.
– Двадцать три ушло, – сказал он. – Я считал.
– Пусть.
– Я думал, все уйдут.
– И я думал.
Волк поглядел в темноту, куда ушли мужики, потом на оставшихся, которые уже лезли на битые струги и рассаживались по лавкам.
– Знаешь, Кормчий, что чуднее всего? – сказал он. – Ты им мог просто велеть. Ты у них серебро отобрал бы, кнутом погнал – и погребли бы как миленькие, у нас самострелов на всех хватит.
– Погребли бы.
– И вышло бы то же самое.
– Не то же. – Я поглядел на струги. Медведь на первом уже усаживал своих и что-то втолковывал Тимохе, тыча пальцем в темноту. – Гнать надо тех, кто побежит. А эти не побегут.
Из темноты, от стругов донеслось сиплое ворчание. Щукарь дошёл до последней мачты.
– Куда ты его тычешь, дубина стоеросовая! Клин под пяту, клин! Ох, руки бы вам поотрывать… Кормчий! КОРМЧИЙ!
– Тут я.
– Иди сюда, окаянный! Показывать буду, как оно должно быть, а то ты сядешь и всё поломаешь!
– Иду, дед.
Волк усмехнулся мне вслед.
– Один человек на всей реке, который тебя дураком не считает, – сказал он. – И тот на тебя орёт.
* * *
Щукарь работал на первом брандере и был счастлив так, как бывает счастлив только он, потому что вокруг всё делают неправильно, а он один знает как.
– Куда ты её катишь, дубина? – Он навалился плечом на бочку, отпихивая мужика. – К борту её, к борту! Не в кучу! Вот заладили – в кучу, в кучу… Ты что, костёр на берегу палишь?
– Дак, дед, оно ж…
– Оно ж! – передразнил Щукарь. – Оно ж полыхнёт посерёдке и прогорит, а борта целые останутся! А мне надо, чтоб она вся занялась разом, от носа до кормы. Разом, понял? Кати к борту.
Он ходил вдоль борта, кряхтя перелезая через бочки, и распоряжался. Смолу лили не на палубу, а по бортам изнутри, по набою, и Щукарь показывал куда: где дерево старое и сухое, где просмолённая пакля в пазах, где щели. Он знал брандер лучше, чем те, кто на нём ходил.
– Тут лей. И тут. Вот сюда особо – тут у него шов гнилой, тут само пойдёт. – Он выпрямился и вытер ладони о штаны. – Кормчий! Иди сюда, показывать буду.
Я перелез к нему.
– Гляди. Бочки я по бортам поставил, по четыре на сторону. Днища у них подрублены, я топором прошёлся. Как жаром возьмёт – лопнут разом, и смола потечёт по всему брюху. – Он ткнул пальцем. – Хворост тут, тут и на носу. Пакля по всем пазам натыкана, я её маслом пролил. Горшки с маслом на настиле, чтоб побились, когда во что упрёшься.
– А парус?
– А парус я проверил, весь. – Он задрал голову. Прямой квадратный парус на короткой мачте висел собранным, готовым. – Веревки перевязал, у двоих гнильё было – сменил на свои. Рей подтянул. Дёрнешь вот эту снасть – он упадёт сам и наберёт ветер. Тут дурак справится.
– А раз дурак справится, чего ты полночи с ними возился?
– А того. – Щукарь поглядел на меня искоса. – Того, что на этой дуре сегодня Кормчий поедет. Мне тебя вытаскивать неохота, я старый.
Он присел на корточки у кормы, и я присел рядом.
– Теперь главное. Фитили.
От кормы вдоль борта тянулись фитили, подведённые под паклю.
– Зелье сыпать не стал, – сказал Щукарь. – Сыпь его, а оно возьми да отсырей от брызг, и стой ты потом как дурак с огнивом. Фитиль надёжней. Я их три положил, вот, гляди: этот к носу, этот к серёдке, этот вниз, под настил.
– Три?
– Три. Один поджигаешь – и всё три пойдут, они у меня в один узел сведены. – Он поглядел на меня. – А ежели один потухнет – двое других сработают. Я, Кормчий, на одну верёвку никогда не вешаю.
– Сколько горит?
– От узла до пакли – вздохов пять.
– Мало.
– В самый раз. – Щукарь поднялся, держась за поясницу. – Больше нельзя, иначе они увидят, что ты горишь, и оттолкнут баграми. А пяти тебе хватит. Поджёг, распрямился, три шага к борту – и в воду. Ежели, конечно, ты не станешь любоваться, как оно занимается.
– Не стану.
– Все так говорят. – Он поглядел на реку, потом на мачту. – И последнее, Кормчий. Правило.
На правило был накинут двойной оборот верёвки, концы уходили к бортам и вязались на утки.
– Ставишь на курс, вяжешь узел вот так – и она пойдёт прямо, покуда во что-нибудь не воткнётся. Стало быть, ставить надо один раз и точно.
– Понял.
– Ни лешего ты не понял. Один раз, Кормчий. Промахнёшься на пол-локтя – она у тебя мимо всей ихней плотины пройдёт, и вся ночь моя коту под хвост.
– Не промахнусь.
Щукарь помолчал.
– Знаю, что не промахнёшься, – сказал он тише. – Оттого и злюсь.
Он перелез через борт на второй брандер – там уже ругался на кого-то Бес, – и оттуда донеслось:
– А ты чего дорожку по палубе кладёшь, ирод⁈ По борту клади! По борту, я сказал!
– Дед, да я ж…
– Я тебе покажу «я ж»!
Небо на востоке серело. Не светало ещё – просто чернота становилась серой. Ветлы над водой проступали из темноты. Ветер шёл ровно, тянул снизу вдоль реки и шевелил листья в одну сторону – вверх, к мысу.
– Задул, – сказал Щукарь со второго струга, не оборачиваясь. – Как я и говорил. До полудня продержится, а после сдохнет.
– Мне до полудня не надо.
* * *
Прощались коротко, потому что долгие проводы – плохая примета, а других примет у нас и без того хватало.
Хвощ подтянулся на руках к самому борту, когда я проходил мимо.
– Кормчий.
– Что, Хвощ.
– Ты это… – Он подбирал слова, и было видно, как ему это тяжело. – Ты, главное, прыгай раньше, чем надумаешь. Не тяни. Я на своём веку троих видал, кто тянул. Все трое хорошие люди были.
– Прыгну.
– Ну и ладно. – Он отпустил борт. – А мы тут сработаем. Ты за нас не думай, Кормчий. Ты плыви себе, а мы сработаем.
Луня сунул мне в руку сухарь и тут же смутился. Мал стоял у мачты в своём чужом шеломе и глядел во все глаза. Кувалда молча снял шапку.
Волк дошёл со мной до самого борта.
– Значит, так, – сказал он. – Как займётся – я встаю поперёк. Всё, что пойдёт – наше. Тебя ищем после.
– После.
– Я так и сказал: после. – Он помолчал. – Слышь, Кормчий. Я тебе вчера про леща говорил, помнишь? Про тот свет?
– Помню.
– Так вот, это в силе. – Он протянул руку. – Не заставляй меня тебя искать.
Я пожал. Ладонь у него была сухая и твёрдая, как доска.
Потом я перелез на брандер.
Он сидел в воде тяжело и пах смолой так, что щипало в носу. Гребцы разобрали вёсла на четырёх стругах. Медведь на моей корме уже стоял у передней лавки и оглядывал своих.
Я поглядел на реку.
Она лежала передо мной серая, гладкая, ещё сонная, и ветер тянул по ней рябь снизу вверх. За мысом, версты за полторы, небо было желтее, чем везде.
Ну что, Чёрный. Вот тебе и большой платёж.
Сегодня будет много.
– Бес! Рыжий! Гнус! Идёте за мной след в след, по моей корме. Не обгонять, не отставать. За мысом – по моему свисту парус.
– Слыхали! – отозвался Бес с соседнего борта. – Голова свистнет – мы паруса, потом дорожки, потом в воду!
– И не спотыкаться! – крикнул Гнус.
– И не спотыкаться, – согласился Рыжий.
Я обернулся к Медведю.
Он стоял, положив лапу на весло, и глядел на меня спокойно, как глядят люди, которые всё для себя решили давно.
– Готовы, батюшка, – сказал он. – Говори слово.
– Навались.
Вёсла ударили по воде.
Четыре тяжёлых струга медленно вышли из тихой заводи, качнулись на течении и пошли, разгоняясь на длинный ход. За кормой остались ветлы, и «Разящий» под ними, и «Навь», и вся моя ватага, стоящая молча вдоль бортов.
Впереди был мыс.
А за мысом – флот, три больших лодьи, два князя и полторы сотни вильцев, которые всю ночь ходили кругом и пели.
Ветер дул нам в спину.
Глава 17
Пахло смолой, и от этого запаха у Рыжего сводило зубы.
Он стоял на корме второго брандера, у правила, и проверял узлы. Двойной оборот верёвки к потеси, концы на утки – Щукарёва работа, крепкая. Он подёргал. Держало. Тогда он присел на корточки и взялся за фитили, проверяя все. Первым тот, что к носу, затем тот, что к серёдке, и в конце тот, что уходит под настил. Все три сухие и сведены в один узел у самой кормы, как старик и говорил.
Перед ним на лавках сидели мужики и тряслись.
Струг шёл тяжело, вразвалку, разгоняясь по тихой воде. Восемь бочек по бортам, пропитанная пакля в пазах, горшки с маслом на настиле. Всё это теперь дышало на него в темноте, и с каждым вдохом становилось хуже.
Смола, масло, сухое дерево, сухая солома.
Соломой пахло сильнее всего.
…Тиуна звали Прошка, и у него был белый шрам через бровь. Он приехал под вечер, в конце сентября, и с ним было четверо конных. Отец вышел к нему на двор без шапки и стал говорить про то, что корову отдал весной, а второй у него нет, и что зимой дети помрут без молока. Он говорил долго и всё время держал руки перед собой, ладонями кверху, и Рыжий, которому было девять лет и которого звали тогда Первушкой, смотрел из-за угла и не понимал, почему отец – самый сильный человек на свете, поднимавший бревно, которое двое не поднимали, – стоит перед этим Прошкой вот так, с открытыми ладонями.
Прошка сказал: не отдашь корову – возьмём избой.
Отец сказал: избой не возьмёшь, изба не твоя.
Тогда Прошка кивнул своим, и отец шагнул назад, в сени, и захлопнул дверь. Мать в тот вечер пекла хлеб. Она уже вынула его и поставила на лавку остывать, и когда дверь захлопнулась, в избе стало темно и пахло хлебом.
Дверь подпёрли колом снаружи. Потом на крышу полетела горящая пакля.
Крыша была соломенная, и она занялась не сразу, а сперва пошёл сладкий дым. Он пополз внутрь, и мать начала кашлять и кричать, чтобы дети лезли под лавку, к полу, потому что у пола воздух чище. Двое младших полезли. Самый маленький, Первушкин брат, которому был год с небольшим, не полез, потому что не понимал, – мать держала его на руках и кашляла.
Отец рубил дверь топором. Он бил в неё изнутри, и Первушка помнил, как это звучало: раз. Раз. Раз. Ровно, как он бил всегда, когда колол дрова. Потом кол снаружи прижали чем-то ещё, и удары стали чаще, и уже не ровно, а как попало.
А потом отец бросил дверь и подсадил Первушку к волоковому оконцу.
Оконце было такое, что взрослому не пролезть, – узкая щель в стене под самой крышей, которую летом открывают, чтобы вытянуло дым. Отец поднял его на руках, как поднимал всегда, легко, и сказал всего два слова: «Лезь. Живи».
Первушка ободрал бока и вывалился наружу, в крапиву за баней.
Он лежал там, потому что от дыма и от крапивы горело всё лицо и он не мог встать. И слышал.
Сперва кричала мать. Потом двое младших, вместе. Потом остался один голос – самого маленького, который и говорить-то не умел, – и он кричал долго, дольше всех, тонко и без слов, и Первушка лежал в крапиве в двадцати шагах и слушал, как этот голос делается тише.
Отец не кричал ни разу.
Конные стояли на дворе и ждали, пока прогорит. Один из них ковырял в зубах. Другой отъехал за баню – по нужде, надо думать, – и прошёл в трёх шагах от крапивы. Первушка видел его сапог. Потом они уехали.
К утру изба села. От неё остались чёрные брёвна и горячий пепел.
Первушка ушёл в лес и не разговаривал восемь месяцев. Не потому, что не мог. Просто он один раз слышал, как кричит годовалый ребёнок в огне, и после этого всё, что говорят люди, показалось ему слишком мелким, чтобы тратить на это слова…
– Рыжий. – Голос с лавки. – Рыжий, ты чего?
Он разжал руку. Верёвка на правиле давно была проверена, а он всё держал её и тянул, так что пальцы онемели.
– Ничего.
Кривой – тощий, с раздавленным носом – глядел на него снизу вверх и трясся. Рядом Сом вцепился в весло обеими руками и раскачивался. Опара смотрел в темноту и не моргал. На носу кто-то молился, повторяя одно слово, и это было хуже всего: молитва расползалась по лавкам, как холодная вода.
До мыса ещё полверсты, а они уже разваливались.
Рыжий встал.
Он не умел говорить, потому что слова у него выходили тяжёлые, как чурбаки, и падали куда попало. Но сейчас говорить было надо, потому что больше некому.
– Кривой.
Тот вскинулся.
– Гребёшь, как на Яру грёб. Ровно, за Медведем. До мыса.
– Так ведь…
– А за мысом я скажу вам бросить весло – и в воду. Левый берег, там мелко. – Он поглядел на них. – Кормчий сказал: спрыгнете живыми. Я говорю: спрыгнете живыми. Двое сказали. Хватит.
Молитва на носу оборвалась на полуслове.
Они глядели на него, и Рыжий знал, что они видят здоровенного мужика, который за весь поход сказал слов меньше, чем иные говорят за обедом, и который сейчас стоит спокойно посреди восьми бочек, хотя ему вести эту лодью до самого врага. Стоять спокойно, когда внутри горит изба, он умел с детства.
– Гребём, – сказал Сом. Голос сел, но трясти его перестало. – Чего уж.
Рыжий кивнул и снова взялся за правило.
Под Городцом фитиль отсырел и потух – он тогда сам его укладывал, сам проверял, – и Кормчий тогда отпихнул его рукой и сунул «Драконий Зуб» прямо в бочку. И чуть не погиб. Ярик после не сказал ни слова и не винил его. А Рыжий носил это в себе.
Сегодня осечки не будет.
Впереди в сером сумраке шёл первый брандер. Кормчий стоял у правила чёрным столбом и не оглядывался. Сзади пыхтел третий – там Бес что-то втолковывал своим и, судя по голосу, ещё и посмеивался. Дальше шёл Гнус и уже мурлыкал себе под нос, потому что молчать он не умел даже сейчас.
Ветер тянул в спину, ровно, без порывов.
А за мысом небо было жёлтым от чужих костров, и в этом жёлтом проглядывали стены Устья.
Там, за стенами, сейчас сидели по домам чьи-то бабы и чьи-то дети и ждали, что будет утром.
Рыжий поглядел на них и проверил узел ещё раз.
Мыс уходил вправо, и река открывалась.
Рыжий видел, как первый брандер вышел из-за черноты берега на светлую воду. Вскоре и ему открылся вид на город.
Устье стояло на мысу. За городскими стенами горел посад. Полоса огня тянулась версты на полторы, и дым стелился над ней низко, прижатый ветром к земле. В дыму бродили факелы. Там ещё ходили и выискивали, чего не сгорело.
Стены были целы. По ним стояли люди кучками и жгли огни, и от этого казалось, что город моргает. Порт тоже частично пострадал вместе с посадом.
А перед городом лежала плотина.
Струги стояли поперёк реки, запирая порт. Борт к борту, притянутые канатами так, что между ними не прошла бы и лодка. Поверх бортов настелили досок, и по настилу ходили люди, свободно, как по улице. Мачты стояли лесом.
За плотиной, ближе к городу, поднимались три большие лодьи. Над самой высокой висела красная тряпка с птицей. Над соседней белая, с чёрным кабаном.
У берега, где под стеной мель, покачивались плоты. На них лежали лестницы и вокруг них копошились люди.
Вода перед плотиной была грязная. По ней плыли доски, вёсла, короба, полузатопленная лодка кверху днищем. И мёртвые. Их несло вниз по течению. Один прошёл в двух саженях от борта – мужик в холщовой рубахе, лицом вниз, руки раскинуты.
Кто-то на лавке застонал.
– Не глядеть, – сказал Рыжий. – Гребите.
– Мамочки родные… – выдохнул Кривой. – Рыжий, там же тьма их…
– Гребите.
Он высматривал своё место. Правая четверть, где струги стояли ровно и где по настилу бегали люди. Кормчий уходил в середину, где гуще всего. Бес забирал левее. Гнус правил к берегу, к плотам с лестницами.
Ветер ударил в спину сильнее. Они вышли из тени мыса на открытую воду, и он взял их всей грудью.
Впереди Ярик поднял руку.
Рыжий рыкнул.
– Парус.
Тимоха у мачты дёрнул снасть. Щукарь показывал ему трижды, и он не сплоховал. Рей упал, парус развернулся, хлопнул и надулся.
Струг дёрнуло. Он пошёл так, как не ходил ни разу за эти два дня. Вода зашипела вдоль борта, правило налилось под ладонями силой.
– Вёсла бросай! За борт! Пошли!
Они посыпались. На один вздох замешкались, а потом Сом бросил весло на настил и махнул через борт, за ним Опара, за ним ещё двое разом. Кривой застрял у борта, вцепился в него обеими руками и глядел вниз, на чёрную воду.
Рыжий шагнул к нему и взял за шиворот.
– Плавать умеешь?
– У-умею…
– Тогда чего?
– Так холодная…
Он поднял его и перекинул через борт. Всплеск. Отфыркиваясь, Кривой заработал руками к берегу.
Последним стоял Тимоха.
– Рыжий… а ты? Я плаваю хорошо, я б остался. Вдвоём-то оно сподручней.
– Иди. – Рыжий кивнул на плотину. – Там пекло, парень. Тебе туда незачем.
– Так и тебе…
– А мне по-другому нельзя. Хочешь остаться – к кораблям нашим иди.
Тимоха постоял ещё вздох. Потом сунул ему в руку что-то маленькое и тёплое, перекрестился и прыгнул. Рыжий разжал ладонь. На ней лежал медный крестик на порванном гайтане.
На струге стало тихо. Гудел ветер в парусе, шипела вода вдоль борта, спереди наплывал гул чужого лагеря. А на струге было тихо, потому что на нём остался один человек.
Рыжий сунул крестик за пазуху и поглядел вправо и влево.
Ярик стоял впереди у правила чёрным столбом. Бес левее подпрыгнул и махнул рукой, будто на гулянье. Гнус шёл с краю, дальше всех.
Четверо на четырёх плавучих кострах, и полверсты до чужого флота.
Он положил обе руки на правило, поймал курс и повёл струг в правую четверть плотины.
Заметили их не сразу.
На плотине увидели четыре струга, идущие снизу под парусами. Струги были свои, глебовские, битые в бою. Кто-то на настиле остановился, приложил ладонь к глазам, потом махнул рукой – свои, мол.
Потом увидели, что на палубах пусто.
Крик пошёл по настилу. Побежали к бортам, побежали назад, к большим лодьям. На высокой, под красной тряпкой, ударили в било.
Полтораста саженей.
Первые стрелы пошли навесом. Они падали сверху, кувыркаясь, и втыкались в воду за кормой и перед носом. Одна легла на палубу и покатилась. Рыжий поглядел на неё и переложил правило.
Впереди Ярик поднял руку и повёл ею в стороны.
Значит, расходимся веером.
Рыжий переложил ещё. Струг пошёл правее, отваливая от Кормчего, и открылась правая четверть плотины – там струги стояли теснее всего и по настилу вились люди. Слева Бес уходил в другую сторону, за ним Гнус, ещё дальше. Четыре брандера расходились по реке, забирая плотину во всю её ширину.
Меж ними было саженей по тридцать, не больше. Рыжий видел Беса как на ладони: тот стоял на корме, расставив ноги, и что-то орал в сторону плотины.
Сто.
Стрелы пошли чаще и злее. Теперь они прилетали. Одна ударила в мачту и осталась в ней, вторая воткнулась в бочку. Третья взвизгнула у самого уха. Рыжий стоял и не пригибался: правило надо держать двумя руками, а курс глазами.
А потом слева запели.
Ой, не жди меня, мать родимая,
В чистом поле легла кость рубимая…
Гнус стоял на своём струге в полусотне саженей, посреди летящей смерти, и пел, задрав голову, словно у костра после третьей чаши.
Бес подхватил во второй голос, хрипло и весело:
Обвенчала меня сталь калёная,
Постелила постель вода тёмная…
Рыжий знал эту песню. Её пели, когда наутро идти в дело, откуда возвращается половина. В лесах, где он мыкался мальцом, её пел ему один бродник, умирая от раны в живот, и допел до самого конца.
Он открыл рот.
Так гуляй, душа, покуда не продана!
Напоим допьяна чёрна ворона-а-а!
Голос у него был низкий и шёл над водой басом. Впереди на один вздох обернулся Кормчий и вскинул кулак.
На плотине услышали и сперва замолчали. Потом отхлынули от бортов, и там, где только что стояли лучники, стало пусто. Кто-то заорал. Первый прыгнул в воду с дальнего борта, за ним второй, и вот уже с крайних стругов сыпались в реку.
Но не все.
С большой лодьи под красной тряпкой доносился командный голос. На настиле снова забегали. Потащили багры. Четверо волокли к борту длинную жердь.
Семьдесят.
Теперь били прямой наводкой. Стрелы приходили низко и часто, стучали по борту, по бочкам, по мачте. Одна ударила Рыжего вскользь, в кожаный наплечник, и отскочила. Другая воткнулась в правило в ладони от руки, и он переставил руки пониже.
Он поглядел на фитильный узел у кормы.
Пора.
Рыжий вытер ладонь о штаны, взял с настила пальник и раздул кончик. Фитиль на палке затлел красным.
Он поднёс пальник к узлу.
Три конца схватились, зашипели, и по борту побежали три огонька – к носу, к серёдке и вниз под настил.
Пакля занялась первой. Пламя пошло по пазу вдоль борта, потом добралось до пролитого маслом хвороста на носу, и хворост вспыхнул с треском. Загорелись доски настила. Лопнул горшок, и масло потекло, унося огонь дальше.
– Эх, гори-полыхай, свеча ясная! – донёсся слева дурной, надрывный голос Гнуса сквозь шум ветра.
А смола не бралась.
Она чернела, пузырилась по бортам, курилась вонючим дымом и не горела.
Пятьдесят саженей.
Рыжий стоял на корме и глядел, как огонь идёт на него от носа. Он шёл медленно, съедая настил доску за доской, и дым тянуло ветром прямо в лицо, так что слезились глаза.
На плотине увидели, что пожар. Четверо подтащили к борту длинную жердь и упёрли комель в доски, разворачивая наконечником навстречу. Рядом суетились с двумя баграми.
Рыжий переложил правило и повёл струг прямо на жердь.
Сорок.
– Кому чёрная ночь, кому красная! – заорал Рыжий басом, перекрывая гул разгорающегося пламени.
Он увидел бородатые, орущие лица. Один из тех, что держал жердь, бросил её и побежал по настилу прочь. Оставшиеся трое налегли, разворачивая комель.
Тридцать.
– Разливайся, смола, да пожарами! – ударил из темноты голос Беса.
– Заплатили мы смертью за старое! – проревел Рыжий.
Огонь дошёл до середины. Жар шёл в лицо волнами, и рубаха на груди стала горячей. Рыжий сощурился, отвернул голову вбок и держал правило.
Пора прыгать.
Он оглянулся назад, чтоб поглядеть, куда прыгать, и увидел паруса.
«Навь» шла из-за мыса на всех трёх, догоняя брандеры. На носу её стояли люди, и Рыжий отсюда разглядел, как они вскидывают самострелы.
Волк нарушил приказ.
Впереди на своём струге обернулся Кормчий. Рыжий увидел, как Ярик ударил кулаком по воздуху и что-то заорал, но Волк даже не думал отворачивать.
Рыжий разжал руки на правиле. Узел держал, парус тянул, впереди стояла стена чужих бортов, и по ней метались люди.
Он шагнул к левому борту, вдохнул и щучкой ушёл в воду и погреб так далего сколько хватало воздуха, потом ещё немного, и, наконец, вынырнул, задыхаясь.
Обернулся.
Его брандер вошёл в корабли с хрустом, разворотив носом чужой борт, и лёг между двумя стругами. Пламя всё еще разгоралось и там мужики уперллись в струг бортами, силясь его оттолкнуть.




























