Текст книги "Шеф с системой в новом мире (СИ)"
Автор книги: Afael
Жанры:
Бытовое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Annotation
Алекс Волков, гениальный су-шеф из Парижа, трагически погибает на своей кухне и перерождается в теле Алексея Веверина – униженного поваренка и последнего отпрыска опального дворянского рода в жестоком средневековом мире.
На грани голодной смерти он обретает уникальное «Дарование Кулинара» – магическую способность анализировать ингредиенты и создавать еду с невероятными эффектами.
Используя свои знания из прошлой жизни и новый дар, Алекс начинает путь с самого дна. Он превращает отбросы в целебные блюда и постепенно восстанавливает силы, находя первых союзников.
Его необычные таланты привлекают внимание хитрого управляющего крепостью. Алексу поручают почти невыполнимую задачу: подготовить к решающей дуэли больного и ослабевшего княжича Ярослава. Став личным поваром наследника, Алекс вступает в опасную игру, где на кону не только честь правящего дома, но и его собственная жизнь.
Ему противостоят могущественные враги, готовые на все, чтобы уничтожить выскочку.
Шеф с системой в новом мире
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Глава 17
Глава 18
Глава 19
Глава 20
Глава 21
Глава 22
Глава 23
Глава 24
Глава 25
Глава 26
Глава 27
Глава 28
Глава 29
Глава 30
Глава 31
Глава 32
Глава 33
Шеф с системой в новом мире
Глава 1

Мой ад пахнет раскаленным сливочным маслом, эфирной эссенцией белого трюфеля и чужим, едким потом. Запах ада был ароматом моей работы, моей страсти, моего персонального чистилища. Здесь я ежедневно сгорал дотла и возрождался вновь.
Вот уже шесть лет этот персональный ад носил громкое, претенциозное имя «Le Fantôme de Paris» и гордо демонстрировал две звезды Мишлен у массивной дубовой двери. За дверью скрывался мир бархата, хрусталя и приглушенных голосов.
Сегодня мы боролись за третью звезду. Вернее, боролся Серж, мой босс, владелец и самопровозглашенный гений самопиара. Его холеное лицо мелькало в глянцевых журналах чаще, чем на собственной кухне, а его руки лучше управлялись с бокалом шампанского, чем с рукоятью ножа. Я, его су-шеф, Алекс Волков, просто работал. Как всегда.
Симфония кухонного ада гремела в полную силу, достигая своего вечернего крещендо. Для всех нас это был не просто шум – это была музыка, где каждая партия имела свое значение. Глухой рокот мощной вытяжки, всасывающей в себя жар, пар и мириады ароматов от готовящихся блюд, был ее основой.
Стаккато ножей, с хирургической точностью кромсающих овощи на досках, задавало бешеный ритм. Звон сотейников, кастрюль инвентаря, которые с грохотом приземлялись на плиту или с лязгом отправлялись в мойку, звучали как партия ударных.
Над всем этим, сплетаясь в один неразборчивый рев неслись десятки коротких, лающих команд: «Да, шеф!», «Минута готовности!», «Сервис!», «Убрать!», «Горячо!».
Это был хаос, но хаос управляемый, балет, где каждое движение было отточено тысячами повторений, танец, который я знал до последнего па. Я его хореограф и первый солист одновременно. Мое рабочее место, мой «остров» – эпицентр этого шторма, и я стояю в нем, неподвижный и спокойный, как скала в бушующем море.
– Волков, где гребешки на пятый стол⁈
Голос Сержа, отточенный сотнями таких вечеров, обладал уникальной способностью пробиваться сквозь любой шум. Он не кричал громче всех, но в его тембре были ноты паники и власти, которая заставляла каждого, к кому он обращался, вздрогнуть.
– Тридцать секунд до готовности, шеф! – бросил я, не оборачиваясь. Нет нужды. Я чувствую спиной его испепеляющий взгляд, но руки не дрогнули. Им некогда дрожать. Они мое продолжение, инструмент, моя суть. Движения, отточенные до автоматизма сотнями часов работы. Они въелись в мышечную память, которая надежнее любого рецепта.
Я подхватил с полки свою любимую сковороду – тяжелую, из толстой нержавеющей стали с медным сердечником. Серж обожал свой капризный медный антиквариат, который красиво смотрелся на фотографиях, но я предпочитал надежность и равномерный, честный жар.
Плеснул не больше столовой ложки оливкового масла – не для жарки, а только лишь чтобы создать тончайшую, невидимую пленку. Когда над поверхностью зазмеился легкий, сизый дымок – пришло время жарить. Это тот самый момент, который отделяет идеальную корочку от сожженного угля. Момент, который дилетант упустит, а профессионал чувствует безошибочно.
Один за другим, с выверенным, как у часовщика, интервалом, я выложил на раскаленный металл четыре идеально откалиброванных, жемчужно-белых, почти полупрозрачных морских гребешка.
Ш-ш-ш-ш-ш.
Это моя любимая музыка. Песня белка, который в одно мгновение схватывается, карамелизуется, вступая в реакцию Майяра. Запах завораживает. Корочка запирает внутри всю свою первозданную нежность и сладковатый, йодистый привкус.
Никакой суеты. Я не тряс сковороду, не двигал гребешки, позволяя им впитать в себя чистую энергию огня. Просто дал жару сделать свою работу, считая про себя. Раз, два, три…
Сердцебиение замедлилось, мир сузился до размеров этой сковороды. На сороковой секунде подцепил один из гребешков тонким поварским пинцетом. Идеальная золотисто-коричневая корочка – ровный, уверенный, хрустящий загар цвета старого янтаря.
Быстрый переворот всех четырех. Огонь до минимума. В ту же секунду в сковороду полетел щедрый кусок ледяного сливочного масла из Нормандии, жирностью 82,5%, не меньше. Оно тут же яростно вспенилось, зашипело, наполняя воздух густым ореховым ароматом. Следом – веточка тимьяна, которую я раздавил прямо в ладони, чтобы высвободить эфирные масла, и один зубчик чеснока, лишь слегка придавленный плашмя лезвием ножа.
Я наклонил сковороду, давая ароматному маслу собраться в углу. Подхватил его ложкой. Снова и снова, в быстром, почти гипнотическом ритме, поливая пенящимся, шипящим золотом нежную плоть гребешков.
Аромат ударил мне в нос, заполнил легкие – ореховый, сливочный, с травяной ноткой и едва уловимой чесночной пикантностью. Процесс, который мой первый учитель, старый француз-ворчун месье Дюбуа, называл «le baptême au beurre» – крещением в масле. Священнодействие, превращающее хороший продукт в божественный.
Рядом со мной, как испуганный птенец, пытался выжить практикант Лео. Парень девятнадцати лет с вечным ужасом в глазах и руками, которые, казалось, жили отдельной от него жизнью. Он должен был сервировать шафрановое ризотто для тех же гребешков. Его рука с ложкой дрожала, и на белоснежную, раскаленную тарелку плюхнулась бесформенная золотистая горка, похожая на работу экскаватора.
– Лео, – мой голос был тихим, почти шепотом, но заставил парня замереть и вжать голову в плечи, словно я собираюсь ударить его. – Мы не в столовой. Мы не кормим людей. Мы создаем впечатление, воспоминание, понимаешь? Ты же вывалил гостю гору каши, которую он забудет через пять минут. Не нервничай и дай лопатку.
Он растерялся и тогда я сам взял силиконовую лопатку. Пара быстрых, точных, вращательных движений – и унылый холм превратился в идеальный, чуть вогнутый круг шафранового риса, оставив вокруг него безупречно чистое белое поле. Это было полотно. Теперь нужны были краски.
Я снял с огня гребешки, промокнул их бумажным полотенцем, убирая излишки жира. Выложил три штуки на ризотто, оставив один себе – контроль качества. Гребешок, еще дымящийся, исчез у меня во рту. Я жевал медленно, с закрытыми глазами, анализируя вкус. Хрустящая корочка, под ней – почти кремовая, упругая текстура. Сладость. Соль. Аромат тимьяна на выдохе. Да. Это было оно. Совершенство. То мимолетное мгновение, когда продукт достигает пика своей формы.
Последние штрихи на тарелке. Тончайший, как папиросная бумага, лепесток вяленого томата для цветового акцента и едва заметной кислинки. Несколько капель изумрудного базиликового масла, расплывающихся по горячему ризотто. Пара кристаллов крупной морской соли «Флёр-де-Сель» на золотистую корочку гребешков.
– Пятый готов! Раннер!
Официант-бегунок, словно призрак, материализовался рядом. Его движения были бесшумными, отточенными, как у хищника, – единственно возможный способ выжить в этом кипящем котле. Он подхватил тарелку с гребешками, и его глаза на долю секунды встретились с моими.
В них не было ни страха, ни подобострастия, лишь молчаливое, профессиональное признание. Он знал, что несет в руках не просто еду, а произведение искусства, маленький шедевр, за который он получит щедрые чаевые, а гость – гастрономический экстаз. Он кивнул, почти незаметно, и исчез за маятниковой дверью, унося мой труд в мир хрусталя, белых скатертей и приглушенных голосов.
Внезапно на моем островке воцарилась тишина. Заказ отдан. На секунду я остался без дела, и этот вакуум был оглушительным.
Я прислонился спиной к холодному металлу рабочего стола, закрыв глаза и чувствовал, как с каждым выдохом из меня уходит чудовищное напряжение. Только в эти мимолетные мгновения, в эти короткие антракты между актами кулинарной пьесы, когда очередной маленький шедевр покидал мои руки, я чувствовал, что по-настоящему жив.
Все остальное было лишь фоновым шумом. Необходимой платой за эту единственную секунду творчества, когда ты, твой продукт и огонь становитесь единым целым. Это было мое топливо. Мой наркотик. Причина, по которой я все еще терпел этот ад.
Моя минутная медитация была грубо прервана. Не криком Сержа, а чем-то худшим – пронзительным, паническим воплем с другого конца кухни, со стороны суповой станции.
– Нет! Нет, нет, нет! О, боже, нет!
Это был Жан-Пьер, молодой повар, отвечавший за супы. Его голос дрожал от ужаса. Я открыл глаза. Вся кухня замерла. Симфония звуков оборвалась на полуноте. Серж, который как раз распекал кого-то у секции гарниров, развернулся и устремился к источнику паники, его лицо исказилось от ярости.
– Что здесь происходит⁈ Какого черта⁈
Я увидел, как Жан-Пьер, бледный как полотно, трясущейся рукой указывает на огромный медный котел, в котором томился signature dish нашего ресторана – бархатный биск из омаров. Рядом с котлом стоял большой сотейник с солью. Крышка с него была снята.
Картина сложилась в моей голове мгновенно, еще до того, как Серж добежал до несчастного повара.
– Я… я… шеф, я перепутал! – лепетал Жан-Пьер, на грани истерики. – Я думал, это сахар для карамелизации… я добавил… я все испортил!
Серж схватил чистую ложку, зачерпнул из котла и сунул в рот. Его лицо сначала побагровело, а затем пошло сизыми пятнами. Он выплюнул суп на пол.
– Ты идиот! – взревел он, и его голос сорвался на визг. – Ты убил его! Пятьдесят литров биска! Ты знаешь, сколько стоят эти омары⁈ Ты знаешь, что у нас банкет на тридцать персон через час⁈ Вон! Вон с моей кухни! Ты уволен, ничтожество!
Кухня погрузилась в хаос. Жан-Пьер зарыдал. Другие повара испуганно отшатнулись, боясь попасть под горячую руку. Серж метался у котла, схватившись за голову и бормоча проклятия. Он не видел решения. Он видел только катастрофу: финансовые потери, удар по репутации, разъяренные гости. Приготовить новую партию биска было физически невозможно – на это ушло бы не меньше четырех часов.
Я спокойно подошел к котлу, игнорируя бушующую фигуру Сержа. Взял чистую ложку. Зачерпнул отравленный солью суп. Поднес ко рту и попробовал. Остальные смотрели на меня как на сумасшедшего.
Да. Это была катастрофа. Суп был не просто пересолен. Это был концентрированный соляной раствор, который обжигал язык. Несъедобно. Абсолютно.
Я закрыл глаза, анализируя. Соль. Хлорид натрия. Как его нейтрализовать? Просто разбавить – не вариант, это убьет насыщенный вкус омара. Нужен абсорбент и балансировка.
– Лео, – мой голос прозвучал ровно и холодно, разрезав панику. Практикант вздрогнул. – Два килограмма картофеля. Крахмалистого. Быстро. Очистить и нарезать крупными кусками. Жан-Пьер, – я повернулся к рыдающему повару, – хватит плакать. Ты совершил ошибку, теперь помогай ее исправить. Мне нужны жирные сливки, 35%, литр. И три лимона. Нет, не эти, а те, что из Амальфи, они менее кислые и более ароматные.
Они смотрели на меня, не понимая, но в моем голосе была такая уверенность, что они бросились выполнять приказ. Даже Серж замолчал, с недоверием и проблеском надежды глядя на меня.
Когда мне все принесли, я начал действовать. Крупные куски картофеля, завернутые в марлю, опустились в котел. Картофельный крахмал, как губка, начнет впитывать в себя излишки соли. Это первая помощь. Через десять минут я вынул мешочки с картофелем, который стал соленым до невозможности, и выбросил их. Попробовал суп снова. Лучше. Соленость все еще была сильной, но уже не смертельной.
Теперь – алхимия. Я начал медленно, тонкой струйкой, вливать в суп сливки, постоянно помешивая. Жир обволакивает вкусовые рецепторы и смягчает восприятие соли. Затем – сок одного лимона. Кислота вступит в реакцию с солью, балансируя вкус.
Я пробовал после каждого шага. Снова и снова. Добавил еще немного сливок. Еще пару капель сока. Суп светлел, его текстура становилась еще более шелковистой. Соленый удар ушел, но вкус стал плоским, несбалансированным.
Нужен был финальный аккорд. Я взял кусок ледяного сливочного масла, бросил его в суп для глянца и богатства, а затем добавил щепотку кайенского перца. Не для остроты. Легкая жгучесть перца «обманет» рецепторы, отвлекая их от остаточной солености и возвращая вкусу объем.
Я в последний раз зачерпнул суп ложкой. Попробовал.
Есть. Бархатная текстура. Глубокий, сладковатый вкус омара на первом плане. Затем – нежная сливочность. И в самом конце – легкая цитрусовая нотка и едва уловимая теплота перца.
Соль ушла на задний план, превратившись из дефекта в необходимую часть палитры, подчеркивающую сладость морепродуктов. Это был не тот биск, что был полчаса назад. Он был другим. Но он был превосходен.
Я повернулся к замершему Сержу.
– Суп спасен. Можно подавать на банкет.
Я развернулся и пошел обратно на свою станцию, оставив за спиной оглушенную тишину, в которой было слышно лишь тяжелое дыхание потрясенного Жан-Пьера.
Снова прислонился к холодному металлу рабочего стола, но на этот раз чувство было иным. Я был не просто творцом, создающим шедевры в идеальных условиях, антикризисным менеджером.
Инженером. Единственным человеком, который мог удержать этот сложный, готовый в любой момент взорваться механизм от полного коллапса. Вся эта кухня, со всем ее блеском, звездами и паникой, держалась не на криках Сержа, а на моих руках и на том, что было у меня в голове. И эта мысль была тяжелее любой усталости.
– Волков, ко мне! Немедленно!
Шум вернулся. Резко и безжалостно.
Я вздохнул и, выпрямившись, подошел к стойке раздачи, где стоял Серж, нахмурив свои густые, ухоженные брови. Его холеное, слегка одутловатое от хорошей жизни лицо выглядело недовольным. Палец в безвкусном перстне с кричащим бриллиантом тыкал в медный сотейник с соусом демиглас.
– Объясни мне вот это, – прошипел он, стараясь не привлекать внимание остальной кухни, но его ярость была почти осязаема.
– Это соус для утиной грудки, шеф, – спокойно ответил я, заглядывая в сотейник. – Редукция из телячьего бульона двойной выварки, вина «Каор» урожая двенадцатого года и корнеплодов.
– Я, в отличие от тебя, читаю наше же меню, Волков, – съязвил он, его ноздри затрепетали. – Я спрашиваю, почему он до сих пор на плите? Седьмой стол – критик из «Le Guide», заказал утку! Он ждет уже двадцать минут!.
Я снова посмотрел в сотейник. Темная, почти черная, глянцевая жидкость лениво и нехотя пузырилась, источая густой, сложный мясной аромат. Я зачерпнул немного ложкой и попробовал, прокатив по языку. Вкус был хорош, но еще не глубок. Плосковат.
– Ему нужно еще минимум сорок минут, шеф, – констатировал я, вытирая ложку. – Он должен увариться ровно на треть, до консистенции сиропа, когда он будет обволакивать ложку. Сейчас это просто бульон с вином. Вкуса нет, текстуры нет. Подавать это нельзя. Это будет провал.
Серж скривился, словно съел лимон. Его взгляд метнулся к большому холодильнику из нержавейки. Я проследил за его взглядом и почувствовал, как внутри все похолодело. Я знал, что там стоит. Мой личный кулинарный кошмар.
– У нас нет сорока минут, – процедил он сквозь зубы. – Критик не будет ждать. Открывай «базу».
«База». Это слово было ругательством на нашей кухне, кодовым названием профессионального позора. Пластиковые ведерки с коричневой желеобразной массой. Промышленный концентрат соуса демиглас. Да, он был сделан из натуральных ингредиентов где-то на огромном заводе, но он мертв. В нем нет души, не тех часов, что я вложил в бульон, обжаривая кости до темно-коричневого цвета, пассеруя овощи, выпаривая вино. Это обман, имитация.
– Серж, нет, – твердо, отчеканивая каждое слово, сказал я. – Мы не будем подавать этому человеку соус из ведра. Это профессиональное самоубийство. Он поймет. Эти люди, критики, они чувствуют фальшь костным мозгом. Это их работа.
– Ты будешь делать то, что я говорю! – зашипел Серж, его лицо начало наливаться нездоровой краской. – Я здесь шеф! Мое имя на вывеске!. Я сказал – взять базу, развести бульоном, плеснуть для аромата хереса и немедленно отдавать утку!
Годы усталости, сотни таких споров, тысячи компромиссов, на которые мне приходилось идти, – все это разом навалилось на плечи. Я вспомнил своего первого учителя, месье Дюбуа, который говорил: «Повар, который обманывает гостя, сначала обманывает себя. А повар, который обманул себя, – мертв как творец».
Я посмотрел на Сержа, на его самодовольное, испуганное лицо, на его бриллиант, и впервые за долгое время почувствовал не раздражение, а холодное, отстраненное, брезгливое презрение. Он был не поваром. Он был бизнесменом, торговцем иллюзиями.
– Нет, – сказал я тихо, но так, что услышала вся замершая в напряжении кухня. – Мое имя, может, и не на вывеске, но оно стоит за каждым блюдом, которое выходит из этих дверей сегодня. Я не позволю позорить его из-за вашей паники и лени. Утка для критика выйдет через сорок минут. С настоящим, живым соусом или не выйдет совсем.
Я развернулся, давая понять, что разговор окончен. За спиной повисла звенящая, плотная, как кисель, тишина, нарушаемая лишь шипением моего соуса на плите.
– Волков… – прорычал Серж, и в его голосе была последняя капля ярости перед взрывом. – Пошел вон. Ты уволен!
Я, не оборачиваясь, позволил себе кривую усмешку. Наконец-то.
– С огромным удовольствием, шеф.
И в этот самый момент, на пике своего маленького, горького триумфа, я уловил его. Тонкий, но настойчивый, тошнотворно-сладковатый запах. Запах, который на профессиональной кухне был страшнее пожара. Запах, означающий неминуемую катастрофу.
Газ. Где-то травила газовая труба.
Я резко обернулся. Серж, ослепленный гневом, шагнул ко мне, видимо, чтобы схватить за китель. В ярости он со всей силы толкнул меня.
Не успев его предупредить, я отлетел назад и ударился о массивную плиту. Плита, о удара сдвинулась к стене и с сильным скрежетом врезалась прямо в трубу за ней.
И в этот момент тихое, едва слышное шипение усилилось многократно.
Я открыл рот, чтобы крикнуть, чтобы предупредить, но было поздно. Лишь увидел, как от открытого пламени соседней горелки, где томился мой идеальный соус, к полу метнулась тонкая, почти нереальная голубая искра.
Мир исчез. Растворился в ослепительно-белом, беззвучном свете и оглушительном реве, который, казалось, разорвал саму ткань реальности. Последней моей мыслью, до смешного спокойной и профессиональной мыслью в этом апокалипсисе, была:
«Надеюсь, гребешки на пятом столе успели остыть до идеальной температуры в шестьдесят два градуса».
Глава 2
Ослепительный, всепоглощающий белый свет, который стер мир, сменился не тьмой, а ее отсутствием. Пустота. Вязкое, безмолвное небытие, лишенное звуков, мыслей и ощущений. Я парил в этом ничто, бесконечно долго или всего лишь мгновение – время здесь не имело значения.
Разум, привыкший цепляться за детали, за текстуры и ароматы, оказался в вакууме, и это было страшнее любой боли. Это была не смерть, как ее описывают в книгах, а полное, тотальное аннулирование. Конец всего.
Потом, из самой глубины этой бездонной пустоты, словно первый росток, проклюнулось ощущение.
Холод.
Он не пришел извне, он родился внутри, в самой сути моего нового существования. Глубокий, вязкий, пронизывающий до костей холод, какого я не чувствовал с тех самых пор, как подростком сбежал из промозглого приюта в детстве, где вечно пахло сыростью.
Следующим камнем в этой кладке стала боль. Она не ворвалась криком, не обожгла, не пронзила. Она просто была. Тупая, тягучая, всепроникающая боль изможденного, истерзанного тела. Она гнездилась в каждой клетке как плесень, проросшая в сыром хлебе.
Ныли кости, словно их долго вымачивали в ледяной воде, а затем медленно скручивали. Протестовали мышцы, которых, казалось, почти не осталось под кожей – они болели не от напряжения, а от его отсутствия, от слабости, от атрофии, от того, что тело начало пожирать само себя в отчаянной попытке выжить. Болела даже кожа, стянутая слоями въевшейся грязи и покрытая мелкими ссадинами.
С неимоверным усилием воли я заставил себя разлепить веки, тяжелые, словно на них кто-то положил медные монеты, отправив меня в последнее путешествие с Хароном.
Первое, что увидел – грубо отесанные, серые от времени доски в паре сантиметров от своего лица. Я лежал на боку, на чем-то твердом и колючем, что впивалось в кожу, вызывая желание почесаться.
Попытался перевернуться на спину, и тело откликнулось такой чудовищной слабостью, что у меня потемнело в глазах, и комната качнулась, как палуба корабля в шторм. Я замер, пытаясь отдышаться, и опустил взгляд на свои руки, которые рефлекторно подтянул к груди.
Это были не мои руки.
Ужас начал медленно подниматься из глубин живота, затапливая сознание. Это был не страх смерти, а страх потери себя. Мои руки были картой моей жизни. Широкая ладонь, сильные пальцы, привыкшие к рукояти тяжелого шеф-ножа. Я помнил каждый шрам на них.
На указательном пальце левой руки, – длинный, чуть кривоватый, от японской мандолины, когда я в спешке готовил овощной террин.
Бледные отметины на костяшках правой – память об ожогах о края печи, когда я доставал противень с бриошью. Мозоль на большом пальце, набитая за годы работы с ножом. Это были руки творца, руки шеф-повара.
Руки, которые я видел сейчас, были похожи на уродливую насмешку. Тонкие, как птичьи лапки, кисти с хрупкими на вид пальцами. Ногти обломаны, с траурной черной каймой въевшейся грязи. Кожа, серая и нездоровая, покрыта мелкими царапинами и свежими, лиловыми синяками. Я сжал и разжал пальцы. Они двигались, но с какой-то неохотой, словно принадлежали марионетке.
Далее опустил взгляд на свое тело. Худая грудная клетка, на которой выпирали ребра, как обручи на пустой бочке. Острые, торчащие ключицы. Впалый живот, прилипший к позвоночнику. Это тело было истощено до предела, до состояния, которое в медицине называют кахексия.
Это не я. Это не может быть мной.
Мысли метались в панике. Взрыв… контузия… полевой госпиталь? Может, я в плену? В тюрьме? Но ни одна из этих версий, даже самая дикая, не объясняла главного – чужого тела. Кома? Галлюцинации после взрыва? Последний предсмертный бред угасающего сознания?
Я заставил себя поднять голову и осмотреться. Когда первый шок отступил, на меня обрушился окружающий мир. Вернее, его запах.
Смрад.
Не просто отсутствие чистоты, а концентрированная, густая эссенция человеческого упадка. Кислый, едкий дух немытого тела, смешанный с резкой, тошнотворной вонью перегара. Сырая затхлость соломы, которая служила здесь матрасами.
Этот букет ударил по моему обонянию, привыкшему к тонким ароматам тимьяна и трюфельного масла, с силой кувалды. Мой желудок, пустой и съежившийся до размера грецкого ореха, свело болезненным спазмом.
Глаза, привыкнув к полумраку, различили детали. Длинное, низкое помещение, похожее на барак или казарму. Вдоль стен в два яруса шли грубо сколоченные нары. На них, словно личинки в коконах, ворочались серые, бесформенные тела, укрытые рваными, засаленными одеялами.
Воздух сотрясал разномастный храп: один был влажным, булькающим, словно человек тонул во сне; другой – высоким, свистящим, как будто воздух с трудом прорывался сквозь сжатое горло; третий – низким, утробным, похожим на предсмертный хрип. Кто-то рядом надсадно кашлял глубоким кашлем больного человека.
Это не больница и не тюрьма моего мира. В моем мире тюрьмы лучше, чем этот сарай.
Я стоял, шатаясь, и мой взгляд, до этого затуманенный болью и шоком от осознания чужого тела, начал жадно впитывать детали, пытаясь найти хоть какую-то зацепку, хоть что-то знакомое. Мозг, привыкший к анализу и систематизации, заработал на автопилоте, каталогизируя окружающую реальность.
Дерево. Грубо отесанное, потемневшее, с торчащими занозами. Из него были сделаны уродливые, многоярусные нары.
Железо. Ржавые железные полосы на единственной двери, грубые петли, цепи, на которых, должно быть, висели котлы.
Медь. Тусклый, позеленевший от времени медный умывальник в углу, над бочкой с мутной водой. Ткань грубого плетения. Мешковина, из которой была сшита моя одежда и одежда этих спящих людей, без единой пуговицы, лишь на грубых тесемках.
Глина. Щербатые миски, сваленные в углу.
Я инстинктивно искал другое. Искал отблеск пластика, самый дешевый и вездесущий материал моего мира. Искал хоть один электрический провод, тянущийся по стене, хоть одну лампочку, но источником тусклого, дрожащего света была лишь масляная лампа в дальнем конце помещения, чадящая и распространяющая слабый запах горелого жира.
Никаких стандартных винтов, никакой заводской штамповки, никакой пластмассы. Ни грамма пластика, ни одного провода, ни одной детали из XXI века.
Осознание начало медленно оформляться в леденящую догадку. Это не просто чужая страна или какая-то изолированная община отшельников, а другая эпоха.
Мой разум лихорадочно перебирал исторические периоды из школьных и университетских курсов. Ренессанс? Нет, слишком грязно, слишком грубо. Новое время? Исключено. Это было что-то гораздо более раннее, архаичное. Первобытное по своей сути.
Сырость, отсутствие элементарной гигиены, грубость материалов, одежда, обувь в виде обмоток – все это кричало об одном. Средние века. Те самые «Темные века», о которых мы читали в книгах, как о чем-то далеком и почти мифическом. Эпоха феодальной раздробленности, эпидемий, тотальной безграмотности и права сильного.
Для меня, шеф-повара, одержимого чистотой и санитарными нормами, эта мысль была страшнее любой другой. Мир без холодильников, без нержавеющей стали, без индукционных плит. Мир, где само понятие «бактерия» будет воспринято как бред сумасшедшего. Мир, где любой порез мог привести к гангрене, а любая еда – к смертельному отравлению.
Это… дно. Я повторил это слово про себя, но теперь оно обрело новый, ужасающий смысл. Это было дно истории, выгребная яма цивилизации, куда меня, человека из мира хрома, тефлона и стандартов HACCP, выбросило умирать. Выжить здесь будет посложнее, чем получить третью звезду Мишлен.
Внезапно в голове помутилось, а боль от слабости и голода вспыхнула с новой силой, увлекая меня в вязкий, лихорадочный полусон. В этом мареве ко мне пришло чужое воспоминание. Яркое, как вспышка молнии, и реальное, как боль в моих костях.
Солнечный летний день, пахнет нагретой травой и яблоками. Мне лет семь, не больше. Я сижу на коленях у отца, а он, мужчина с усталыми, но гордыми глазами, показывает мне старый, потертый серебряный перстень с выцветшим гербом – парящий сокол, держащий в когтях маленькую юркую белку. «Никогда не забывай, Лёша, – говорит он, и его голос, хоть и тихий, полон достоинства. – Мы – Веверины. Честь – это единственное, что они не смогли у нас отнять. Помни это, даже когда все остальное потеряно». Мама стоит рядом, поправляя на мне простую, но чистую рубаху. От ее рук пахнет ромашкой. Она улыбается своей обычной печальной, но безмерно любящей улыбкой. Воспоминание пронизано теплом, любовью и чувством собственного достоинства, хоть и омрачено тенью бедности…
Картинка рвется, как старый пергамент, сменяясь другой.
Холодный, промозглый осенний двор крепости. Серое небо давит на плечи. Я стою в грязных лохмотьях, которые на мне сейчас, и смотрю, как двое стражников уводят отца. Его руки связаны за спиной, но он идет прямо, не сгибаясь. Мама бежит следом, ее лицо мокрое от слез, она умоляет о чем-то. Я голоден. Ужасно, невыносимо голоден. Я вижу, как у одного из стражников, грузного детины с рыжей бородой, из мешка за спиной торчит край большой буханки хлеба и я, маленький, быстрый, как зверек, срываюсь с места. Забыв обо всем, бросаюсь вперед. Мои пальцы уже касаются теплой, хрустящей корки, когда меня хватает грубая, как медвежья лапа, рука.
Меня рывком поднимают в воздух за шиворот. Рыжебородый стражник хохочет, показывая меня своим товарищам. «Поглядите на этого юркого веверя! Поймал белку!» – кричит он, и его товарищи тоже взрываются грубым, унизительным смехом. Мне стыдно, страшно, больно, и это прозвище – Веверь – прилипает ко мне, как грязь, как клеймо, выжженное на моей душе…
И последний обрывок. Подслушанный разговор двух чиновников в коридоре. Тихие, ненавистные слова.
«…род Вевериных низвергнут навечно… предательство деда против самого князя Святозара… земли и титул отобраны по праву… сироту можно и в поварята, на кухню к Прохору, там из него дурь быстро выбьют…»
Я резко открыл глаза, чувствуя мокрые дорожки на щеках. Создавалось ощущение, что бывший хозяин тела прощается со мной и с этим миром, показывая самые яркие воспоминания из своей тяжелой жизни.
Головная боль медленно отступала, сменяясь гулкой пустотой, но на душе осталась горечь чужого унижения, чужой потери, которая теперь ощущалась как моя собственная. Сомнений не было. Я, Алекс Волков, шеф-повар, перфекционист, человек XXI века, погиб в ослепительной вспышке на своей кухне в сердце Парижа, а очнулся здесь. В теле мальчика по имени Алексей Веверин, потомка опального дворянского рода, раба-сироты по кличке Веверь. В крепости тех, кто уничтожил его семью.
Эта последняя мысль заставила меня на мгновение замереть. Мозг, привыкший к холодному анализу и выстраиванию логических цепочек, отчаянно пытался собрать из разрозненных, безумных фактов хоть какую-то стройную картину.
«Дворянский род Вевериных», – пронеслось в голове. Название звучало смутно знакомо, отдавая чем-то восточноевропейским, славянским. Язык, на котором здесь говорили, я понимал идеально, он был похож на архаичную, более грубую форму русского. Веверины… Воспоминание, чужое и навязчивое, подкинуло образ герба: сокол, держащий в когтях белку. Веверь. Белка. Ирония была жестокой. Некогда благородный символ, изображенный на гербе, превратился в унизительную кличку для последнего отпрыска рода.








