Текст книги "Долгий сон"
Автор книги: А-Викинг
Жанр:
Эротика и секс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 37 страниц)
Серьги
Конечно, попытка вернуть украденные бабушкины серьги была изначально глупой. По крайней мере, Ксюшка в свои семнадцать лет никакими возможностями для этого не обладала – идти на конфликт с цыганами под силу разве что хорошо оснащенной уличной банде. Единственное, что было за душой у Ксюшки – упорство, больше похожее на упрямство. Серьги были старые, ручной ковки, реальной их цены Ксюшка тоже не представляла (хотя чувствовала, что немалая!) но уж очень обидно стало: зашли водички попить, пока бабка туда-сюда крутнулась, сережек и нет. Вместе со шкатулкой, но там еще бумажки всякие, может важные, может и нет, а вот сережки… Ее дожидались, в наследство, а тут вот какая история…
Может, погоревали бы и забыли, но на второй день Ксюшка увидала их на одной из цыганок, крутившихся на рынке. Дальше понятно – шум, гам, толпа визгливых черномазых лиц, кого-то куда-то потащили, кого-то толкнули, упали, снова завизжали и так далее – но даже в этой кутерьме Ксюшка запомнила эту цыганку и, порасспросив людей, поутру пришла в ставший за оврагом табор.
От такой наглости таборные обалдели настолько, что в растерянности даже показали кибитку своего барона. Он коротко рыкнул на галдящих баб, и их вместе с прорвой детишек словно ветром сдуло шагов за двадцать. О чем и как они говорили с Ксюшкой, нам не услышать, но видно, наговорила она цыгану много чего ласкового. От женского полу, да еще такого возраста, барон подобное стерпеть не мог, но и Ксюшка в запале беды не почуяла. Зато добросовестно пришла через два часа к заброшенной мельнице – аккурат в километре от табора, все за тем же оврагом. Там барон велел подождать, пока он виновницу найдет и золотые бабушкины сережки бедной безвинной девушке вот прямо как есть и возвратит…
Уже сидя на валуне у журчащей воды, Ксюшка вроде как засомневалась, однако вон мелькнула черная куртка, шнурками расшитая: значит, справедливый оказался барон у таборных, и вправду пришел к мельнице: высокий, похожий на бородатого Кощея Бессмертного, неспешно подошел, раскрыл ладонь: блеснули в кулаке сережки.
Ксюшка подхватилась с валуна, руку протянула, но барон снова кулак зажал:
– Ты смелая девка. Уважаю. За то, что не испугалась в табор придти, серьги верну. Мое слово железное. Но сначала я тебя научу, как говорить с мужчиной!
Через пару минут Ксюшка уже стояла под старой седой ивой, ее руки, плотно стянутые куском вожжи, были вскинуты вверх, и толстая веревка, перекинутая через сук, туго тянула вверх. Она даже приподнялась на носочках, что-то неразборчиво мыча сквозь засунутую в рот тряпку. Ноги девушки барон связывать не стал:
– Языком крутила, теперь вся покрутишься!
Закрепив веревку на стволе ивы, вплотную подошел к вытянувшейся перед ним Ксюшке:
– Насиловать не буду, мои женщины слаще тебя. Так что за честь свою не бойся. Ты вот этого бойся: этим языком я говорю с плохими женщинами. Видишь, какой длинный и хороший язык?
Ксюшка побледнела – в руке у цыганского барона как по волшебству возникла рукоятка длинного гибкого кнута, которой словно жил собственной жизнью: вот он свернулся кольцами, вот развернулся по всей длине. Мелькнул, словно косой срезав верхушки травы под ногами, заливисто свистнул большим полукругом и свистнул еще раз, уже короче, расчертив кору на стволе ивы.
Цыган почти не шевелил плечом: кнут играл, то как снайпер срезая один-единственный листочек на ветке, то, не долетев до цели, мягко возвращался к руке хозяина. Даже не думая о том, что такой «язык» может сделать с ней самой, Ксюшка заворожено смотрела на игру настоящего мастера.
Завершив короткое цирковое представление (оно стоило того!), цыган сбросил петлю кнута с кулака на запястье, освобождая руки. Неторопливо и аккуратно, начиная с верхней, расстегнул все пуговички на ее голубенькой блузке. Поцокал языком – руки-то наверху, не снимается… быстрым жестом фокусника появился нож – так же аккуратно, по шву, распорол рукава и бросил блузку на траву. Ксюшка промычала что-то сквозь забившую рот тряпку, барон успокоил:
– Заштопаешь. А не сумеешь – совсем плохая женщина, ходи с голыми титьками. Юбка – это хорошо. Женщина должна ходить в юбке, а не в штанах. Просто снять – и все…
С этими словами спокойно сдернул с девушки юбку, не обращая внимания на изогнувшееся тело. Теперь Ксюшка осталась только в лифчике, трусиках и босоножках. Сдернул бретельки лифчика, чиркнул лезвием, отбросил. Зажмурилась, когда цыган оттянул резинку трусиков и снова коротко махнул ножом. Тонкая ткань упала на блузку. Нож исчез, а барон удовлетворенно сказал:
– Будешь в туфлях. Никто не скажет, что тебя раздели совсем голую. А спина и задница должны быть голыми, когда с тобой говорит кнут. Сильно не крутись, иначе посеку титьки. Ну вот, девка-молодайка – сейчас я тебя научу говорить с мужчинами…
…Сначала ей показалось, что он резанул ее бедра ножом. Лишь спустя мгновение слух поймал короткий свист и резкий щелчок цыганского кнута, а тонкая «ножевая» линия боли зло охватила попу, затопив волной огня все тело. Только теперь Ксюшка поняла, что на ее ягодицы лег первый удар кнута, и что глухой звук в ушах – это ее собственный стон, рвущийся из-под кляпа.
Спокойно и размашисто он хлестнул снова, уложив жало кнута на пару сантиметров выше первого удара. Ксюшка вытянулась звонкой струной, рывком сжимая попу – но волной шла боль еще от первого удара. Когда растеклась и вторая полоса, ей захотелось сжать половинки еще сильнее, чтобы попа превратилась в маленькую точечку, куда не попадет этот страшный язык кнутовой боли… Она так и сделала – под свист третьего удара, сильнее, еще сильнее, и еще в три раза сильнее тиская полыхающий зад.
Цыган рукояткой кнута несильно ткнул сзади:
– Девка, разожми задницу!
Ксюшка с мычанием замотала головой, не в силах справиться с жуткой болью, которая все еще полыхала на голых ягодицах. Не сходя с места, одним локтевым рывком, цыган уложил кнут на ее плечи, мгновенно прочертив лопатки сине-багровой полосой. Ксюшка рванулась вперед, едва не повиснув на веревке, и дернула ногами, словно танцуя от порки.
– Ты не слышишь, девка? Разожми задницу!
Ксюшка что-то простонала в ответ, уже не рискуя отрицательно мотнуть головой, и медленно, со страхом, попыталась расслабить намертво сжатые половинки.
– Держи ее мягкой, только кожу посеку. Будешь сжимать – кнут и мясо прорежет! У меня каждая девушка знает, что зад под кнутом должен быть мягким и ласковым. Кнут – он как живой, он твердую задницу не любит, сразу мясо кусает. Поняла?
Ксюшка отчаянно закивала, но даже не представляла, как сумеет сдержаться и не сжать попу после таких жестоких ударов. Барон отошел на пару шагов назад и с силой хлестнул ее снова по попе: наверное, целых две-три секунды Ксюшка изо всех сил боролась с собой, но потом… Но потом не выдержала и сжала, сжала…
Цыган только пожал плечами, но… Но на первый раз «простил» – язык послушного кнута обнял ляжки спереди и по бокам, чуть ниже воющей от боли попы. Ксюшка подтянулась на руках, суча ногами, и не успела снова дотянуться пальцами ног до земли, как кнут языком огня лизнул спину.
Извиваясь всем телом, девушка под новыми вспышками огня забыла о своей круглой заднице, и кнут тут же обнял сочные половинки, оставляя борозду рубца. От боли она подалась не вперед, а наоборот – оттопырила бедра, словно приглашая кнут еще раз одарить ее лаской, и длинное жало охотно впилось в голое тело под тяжелый, забитый кляпом, стон девушки.
Кнут играл с ней, как хозяин, как хищник с добычей – и как ни извивалась, как ни дергалась под ним девчонка, горящее жало аккуратно и точно расписывало тело линиями рубцов. Ксюшке казалось, что ее подвесили над полыхающим костром: она уже не ощущала отдельных ударов, не понимала, по бедрам или по ляжкам, по спине или лопаткам хлестнул кнут – все слилось в один непередаваемый сгусток режущей, жаркой боли. И в этом сгустке огня вдруг пронзительно мелькнула, ударом молнии, одна-единственная вспышка: барон изящно и точно уложил удар снизу вверх, между раскинувшихся в судороге ног, словно насадив Ксюшку на раскаленное жало…
…Она так и не потеряла сознания, но все остальное подернулось пеленой тумана. Даже не помнила, стегал он ее дальше или нет, развязывал руки или снова блеснул лезвием ножа, говорил что-то или освободил молча. Скользнула вниз, на траву, бессильно уронив голову на руки с темными кольцами синяков на запястьях. И лежала так, пока не начал проходить туман и накатилась запоздалая, из спасительного тумана нахлынувшая, волна боли в измученном теле…
Боль подстегнула, заставила с мертво прикушенными губами встать – сначала на колени, потом в рост. Опираясь на иву, кое-как нашарила юбку, запахнула располосованную ножом блузку. Слезы снова прочертили дорожки на уже подсохших было щеках: даже тонкая ткань, коснувшись исполосованной спины, показалась кошачьими когтями по свежей ране. За разрезанными трусиками не стала даже наклоняться, боясь сделать лишнее движение. И только после нескольких шагов, когда всполохи боли слились в ноющий, но уже почти привычный жар, непривычно ощутила что-то почти забытое, какую-то помеху… Поднесла руку к лицу, тронула – неумело вставленные рукой барона, в ушах тяжко покачивались бабушкины серьги.
x x x
…Этот табор вернулся к городу спустя два года. Были цыгане и до него, и многие из них настороженно замечали, как пристально вглядывается в чернявые лица какая-то местная девушка, с толстой плетеной косой и тугой прической, открывающей аккуратные ушки с серьгами удивительной старинной работы. Присматривалась, уходила, возвращалась к новому табору и снова уходила. Но дождалась своего – и ранним вечером, пока еще только разгорались дымными искрами костры и храпели едва выпряженные из кибиток лошади, она прошла через весь табор к повозке, украшенной лентами и шнурами. Шла, не глядя по сторонам, и непривычная смелость этой молодой девушки как холодным ветром сметала перед ней замолкавших цыганок и суетливую мелочь детворы.
Барон спрыгнул с повозки, сделал шаг навстречу. Остановились, молча глядя друг на друга.
– Я искала тебя.
– Ты выросла…
– Я хорошо помню твой урок.
– Тебе идут эти серьги.
…Глаза в глаза. Тысячелетняя пауза прервалась ее шевельнувшимися губами:
– Завтра, на рассвете. Там же.
2001, 2005 г.
Цикл «Дайчонок»
Тихий час
Сначала в дверях появилась объемистая сумка, потом белый халат, туго обтянувший очень знакомую фигурку – причем обтянувший именно самую вкусную часть этой фигурки, – и лишь потом сама ее обладательница. Порядок появления объяснялся довольно просто: пропихнув в палату сумку, она еще доругивалась с кем-то в больничном коридоре, двигаясь за сумкой попой вперед. Расставив все точки над «и» и победно захлопнув дверь, Данка наконец явила всему миру мордашку не менее привлекательную, чем то, что было обтянуто халатом.
Весь мир, слегка опешивший от ее появления, представлял собой одного-единственного пациента элитной больничной палаты, которая слегка напоминала офис разложенными сразу на двух столах бумагами, мерцающим экраном ноутбука и регулярно «вякающим» телефоном.
– Офигели, блин, поназначали тут всяких режимов посещений, здравствуйте, Владимир Дмитриевич, чуть сумкой по кумполу не настучала этой дурехе, видите ли, тихий час у них, я говорю, у меня передача срочная, шеф ждет, работать надо да и пельмени стынут, короче, пока халат не напялила, не пускали. Вот.
Перевела дух и, наконец, осмысленно улыбнулась:
– Здравствуйте…
– Гм… – Самый Любимый В Мире Шеф поправил очки, слегка запотевшие от ее ураганного появления. – Какие… пельмени?
– С грибами… Горячие, – ткнулась носом в ему в грудь, в спортивный костюм, который даже тут напоминал застегнутый китель. Прижалась под его руками, опущенными на плечи. – В больницах же не кормят нормально, – начала заранее ворчать, представляя его реакцию на горшочки-кастрюлечки.
– Ох, ну ты и чудо ты у меня… в перьях…
– Не-а. В халатике, – потерлась носом теперь о щеку, не отпуская, считая секундочки долгожданной близости. – В противном больничном халатике… Я его скину сейчас…
– Ага. Пельмени. С ложечки. И кашку манную…
– Не-а, – опять закрутила головой, – не манная… Я из манной уже выросла, а вы пока не того… не доросли. Не такой уж и дедушка. Все зубы на месте. Не манная кашка. Березовая… – покраснела, но смотрела снизу вверх чуть-чуть с вызовом: – Ну, даже не березовая… а ивовая…
И тут же выскользнула из обнимавших рук, даже не давая ни ответить, ни тем более возразить, деловито распихала на столе бумаги, освобождая жизненное пространство для своей бездонной сумки. В ней действительно оказались не только привычные больничные передачи типа всяких соков и крутобоких яблок, но и старательно замотанный в толстое полотенце глиняный горшочек с горячими пельменями.
Шеф только молча качал головой и переводил взгляд то на сумку, то на Данку, летавшую между холодильником, столом и сумкой. Что-то, завернутое в опять же полотенце и еще в целлофановый пакет, она тут же убрала в сторону.
– Данка, чудилка, тут же на взвод голодных солдат…
– Ничего. Вы справитесь! Я в вас верю! Я пока бумаги готовые заберу, новые достану, а вы – пельмени.
– Данка, да я…
– Сейчас у нас кто-то допререкается… довозражается… доотнекивается… А кофе не дам! Нельзя!
– Так у меня же не сердце. У меня…
– Не дам! Врачиха сказала, нельзя! Я спрашивала! И вообще, пока я в халатике, я начальство! Вот!
– Ну, некоторые личности только что грозились этот халатик скинуть…
– А вот не скину! Пока не поедите нормально!
– Садистка…
– С кем поведешься… Ой! – потерла попу, увернулась от повторного шлепка и заняла позицию на другом конце стола. Демонстративно зашуршала бумагами, всем своим видом давая понять, что диспут завершен, не надо никого шлепать и всячески возбуждать, и вообще ничего на свете больше не будет, пока не доедятся все-все-все пельмени. Горячие и грибные. Вот.
Шеф Данку знал, и все понял правильно, покорно углубляясь в пельмени. Хорошо знал. Если точнее, он ее и «сделал», как в песенке – слепил из того, что было.
По мнению Данки, «было» непонятно что – провинциальное, глупое и наивное, никуда не годное ни сейчас, ни потом. По мнению Владимира Дмитриевича, «было» и есть – красивое и умненькое чудо, слегка взлохмаченное, с глазами бездомного котенка и готовностью то ли отчаянно царапаться, то ли мурлыкать… С блестящими задатками – эдакий природный алмазик, который мог заиграть настоящим бриллиантом. Мог и должен – хотя огранивать и шлифовать его было ох как непросто.
Их довольно обычное знакомство в пределах первой студенческой стажировки неожиданно для обоих превратилось… Нет, не в стандартный служебный роман умудренного годами шефа и смазливой секретарочки, не в любовные отношения, не в систему учитель-ученица. Хотя там было и первое, и второе, и десятое… Не искали никаких причин, не хотели заглядывать далеко вперед, жадно впитывали друг друга, и только краешком сознания удивлялись, как легко и просто вписались друг в дружку их непростые характеры и ломаные судьбы. Впрочем, это их глубоко личное дело – они довольно жестко не допускали в свой маленький мирок никого постороннего, и мы тоже туда лезть не будем…
Тем более, что Самый Любимый В Мире Шеф наконец справился с пельменями, с сожалением посмотрел на термос, куда никто не и собирался (врачиха сказала, низззя!) наливать вкуснявый кофе, и осторожно закурил у приоткрытого окна. (Тоже низзя!) Данка выложила на стол несколько журналов и демонстративно поджала губы: знала бы, что эта дуреха-медсестра такая дуреха, фигу бы выполняла просьбу Дмитрича, ваабще офигела, не пускать вздумала, хрен ей, а не журналы. Вот!
Владимир Дмитриевич настороженно посмотрел на Данкину сумку: что еще могло появиться оттуда на свет божий, было совершенно непредсказуемо. Направленному взгляду помешала Данка, наконец отпихнув никому-никому-никому не нужные бумажки и осторожно пристроившись рядышком. Засопела от удовольствия, чуть не замурлыкала, когда снова сплелись его руки, когда чмокнул в пышные волосы и просто крепко прижал к себе, убаюкивая и защищая…
– Я скучаю… – шепнула, потом еще раз: – Очень скучаю… Уже столько времени нету и нету…
– Всего пятый день, – убаюкивали его руки.
– ЦЕЛЫЙ пятый! – заворчала, устраиваясь в них уютнее и удобнее. – Сидит тут, дуры всякие дежурные кругом него бродят, а там Дайчонок один… Совсем один, брошенный, нецелованный и невоспитанный. Вот…
– Приду весь здоровый, отремонтированный и новенький, сразу и будем воспитывать нашего Дайчонка.
Молча помотала головой. Замерла… Еще раз помотала, втираясь сопелкой в плечо и туда же шепнула:
– Дайчонку нельзя ждать. Он плохой делается. – Секундная пауза и просьба: – Идите пока, отнесите журналы этой… чувырле. Я тут подожду.
Он попытался поднять ее голову, чтобы заглянуть в глаза, но она не далась, уперто протирая носом дырку в его плече. Провел рукой по голове, огладил волосы и решительно встал. Взвесил на руке пачку журналов «этой дурехе», обошел стол, мельком глянул на тумбочку, на тот таинственный пакет в мокрой целлофановой упаковке и, не оборачиваясь, вышел.
Когда вернулся, тщательно запер дверь, еще из маленького палатного тамбура увидев, что пакет – уже пустой, – превратился в мокрое полотенце поверх целлофана. Догадывался, знал, что увидит – но сердце забилось, словно в самый-самый первый раз. Год назад или целую вечность назад: кто их считал, эти минуты и дни!
Она лежала, скинув с кровати одеяло. Лежала послушно, аккуратно и ровно, свежая на свежих простынях, уткнув свою хитрющую сопелку между вытянутых вперед рук. Тот самый «противный» больничный халатик только краешком виднелся из-под остальной одежды – она любила встречать его вот так, бесстыже голая или невинно нагая. Лежала и ждала, не признавая никаких веревок даже тогда, когда укладывала сама себе на спину тонкую злую плеть или пучок запаренных прутьев. Так было в первый раз, и в пятый – всегда сама, всегда послушно, всегда с настороженно замершим дыханием и ровно вытянутым телом… А в шестой раз она гибко скользнула к нему лежа, по ковру, игривой кошкой с зажатой в губах длинной розгой. Тогда он поднял ее с колен, поцеловал в сжимавшие прут губы и отрицательно покачал головой:
– Лишнее. Будь выше…
Потом были седьмой раз и сто седьмой. Были и легкие судороги тела под узким ремешком, и смачный шлеп мокрой кожаной полосы, были и тяжелые, мучительные стоны и нервное, жаркое: «Еще!!!», когда из-за этих стонов замирала вскинувшаяся было розга.
Какой раз было сегодня? Да какая разница… Главное, что он был – снова. Снова она лежала ровной обнаженной стрункой, снова темным росчерком ждали уложенные на спину розги, снова замерло дыхание, и чуть-чуть, незаметно, приподнялись в ожидании плечи…
Взял розги со спины. Коснулся тугих крепких ягодиц – то ли кончиком прута, то ли губами… Замирая от ожидания, не посмела даже шевельнуться, хотя сладкой волной заныло в низу живота, захотелось хотя бы немножко, ну совсем чуть-чуть… ну вот совсем чуть раздвинуть плотно сжатые ноги…
– М-м-м…
Это про себя, это совсем про себя, вовсе и не отвечая на короткий, совсем несильный писк розги, стегнувшей попу.
– М-м-м…
Чуть сильнее, словно впервые, словно заново примеряя тонкие ивовые лозинки к голому телу Дайчонка, и только с третьей розги, когда прутики наконец хлестко и сильно прочертили на бедрах жадный поцелуй красных полосок, длинно выдохнула, разрешила себе шевельнуться и приподнять, всего на миллиметрик приподнять послушные, откровенно зовущие и ждущие бедра.
– М-м-м…
Мокрый, заботливо сбереженный пучок ивы взлетал, обещая поцелуй боли, и бедра девушки принимали этот поцелуй нетерпеливым, коротким и жадным рывком. Нервно сжатые кулачки сплелись один с другим, напряженно сжались ноги – розги стали пробирать девчонку, все острее и жарче просекая тонкие вспухшие линии полосочек.
– М-м-м-м…
Они знали – с первого раза или сотого? да какая кому разница… они просто знали, что стыдливая боль первых розог скоро уйдет, уступит место самой лучшей, самой долгожданной и самой настоящей жаркой боли строгой, но не злой порки. Не с плеча, но и не ласкаясь, стегали мокрые лозинки по тугим кругляшам голого зада – и бедра Данки стали жить своей минутной жизнью, короткой жизнью наказания: сжимались, вскидывались, увиливали в сторону и тут же возвращались под розгу, чтоб снова судорожно вздрогнуть от прилипчивого поцелуя ивы.
– О-о-о…
Десять или тридцать? Они не считали. Не было нужды – на сбившихся, смятых простынях все откровеннее и призывнее металось в секущем жару девичье тело. Белое тело на белых простынях. Добела сжимались пальцы на спинке кровати, добела сжимались в погасшем стоне по-детски пухлые губы и добела сжимались непослушные половинки, чтобы снова мягко встретить розгу и не дать, не дать этим совсем уж непослушным ногам показать, как она ждет…
– М-м-м…
Вскинутая голова, вскинутые бедра. Упавшее на руки лицо. Упавшие к кровати бедра и грудной, медленный, прижатый к простыням стон «м-м-м…» с медленным, прижатым к простыням, движением ног: в стороны… шире… еще шире…
Вскинутая голова, откровенный стон-просьба, зажмуренные глаза и приоткрытые губы. Губы с губами. Его руки на горячих бедрах. Дрожь ожидания. И сладкая судорога, от которой теплеет снег, и замертво остывают угольки костров.
Закрытые глаза. Отвернула лицо, тяжело дышит, расслабленно впивая секунды и вечности накатившего счастья. Облизнув припухшие и внезапно пересохшие губы, не слыша своего голоса и еще покачиваясь на горячей-горячей волне, шепчет:
– Спинку…
Но не розги, а ладонь скользит по спине, по плечам:
– Дайчонок, девочка моя… хватит… ну все, все… хватит…
Полминутки длиной в вечность. И совсем по-другому, стыдливо звучащий и торопливый шепот:
– Я сейчас все уберу… приберу… Отнесите ей еще журнал… в сумке… лежит…
Не отпускает ладонь. Гладит плечи и волосы. Касается стонущих бедер. Успокаивает. Прощает и любит. Охраняет…
И отпускает. Потому что снова может вскинуться в порыве бесстыдного и желанного наката тугое тело, и тогда обиженными слезами брызнет отказ от новых розог, новой боли, нового прощения и послушания…
Сначала в коридоре показался край казенного белого халатика, небрежно накинутого на плечи поверх платья. Потом сама Данка и следом за ней – похудевшая сумка. У стола дежурной медсестры с молчаливым вызовом поправила прическу, еще раз одернула платье и деловито отчеканила:
– Я в пятницу приду. В тихий час. У меня будет готова новая передача.
2005 г.