Текст книги "Посредники"
Автор книги: Зоя Богуславская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
– Ну, допустим, последствия стрессов, психических срывов, что так часто предшествует нарушению кровообращения сердца, мозга.
– Это не наша забота, – мягко отвел его наскок шеф. – Нам бы в терапии разобраться.
Он подал знак начинать сообщение, и ученый совет пошел по накатанным рельсам, чуждым авантюризма и прожектерства.
«Как он не понимает, – злился Олег, слушая тезисы будущей диссертации ассистента их кафедры Юрия Мышкина. – Нельзя отгородиться проволокой. Каждую минуту натыкаешься на связь с этой самой психикой».
– Еще по старинке, – крикнул он запальчиво, – лечат от язв, рака, гипертонии, в то время как надо лечить от депрессии, от невроза или комплекса неполноценности.
...Что-то случилось. Вдали раздался отрывистый густой рев. Птицы взметнули вверх, как брызги от камня. Серая напружинилась, вслушиваясь, и понеслась. Где-то, ломая ветки и ревя, бежал зверь. Когда идет гон, зверь в таком возбуждении, что никого не пощадит. Придется лезть наверх, в случае чего. Олег с силой прижал камеру и охнул, подражая лосю, но тот был еще далеко. Серая заливисто лаяла где-то рядом. Минута, другая, и все стихло. Серая ползет обратно. Брюхо от стыда к траве прижала. Нет, лохматая, сегодня не судьба. Ни тебе. Ни мне. Завтра, может, повезет. А сегодня все.
Пора двигаться. Темнота наступает здесь внезапно, сразу заполняя собой пространство. Тогда не сориентируешься. Чересчур густо растет лес. Да и промокнешь. Роса, туман. Росы осенью здесь обильные.
Он сложил аппаратуру, глотнул из металлической фляги кофе, из другой спирт. Ух ты.
Кажется, чуть отпустило. Самую малость.
Он знал, что это еще не окончательно. Когда он вернется в свою избу, принесет воды и заправится, наступит темнота. Полная. И тогда начнутся финальные кадры. Память подкидывала их обычно ночью. Но до этого еще далеко. Еще предстояли минимум три действия.
Конечно, наступит день или ночь, когда это не вернется. Стемнеет, он останется один в комнате. Залезет в постель и, натянув одеяло на уши, чтобы утром не слышать петуха, уснет. Ни мать, ни дочь Шестопалы и никто другой не доберутся до его комнаты. Всё. Он будет вне их власти. Произойдет отключение. О т к л ю ч е н и е.
А пока что подведем итоги. Рыжие поработали на славу. Семь спичек. Не мало. Попробовали бы мы потаскать колонны высотою в 18 метров, диаметром в 2,5 метра. А для них спичка и того больше. Еще две отснятые кассеты заложены в коробку. Серая вскочила, заметалась, радостно повизгивая. Рабочий день кончился. А, проголодалась? Идти минут тридцать пять – сорок. Поспешай, милая. Мы ведь не близко забрались.
Не мешкая, он зашагал по чуть светлеющей тропинке. Вскоре ритм движения почти совпал с ритмом его мыслей. И снова, привычно вернувшись в болевую колею, память начала восстанавливать подробности случившегося.
...Марина ходила регулярно. Он менял для нее обстановку, темы бесед, переключал ее интересы и прописывал на ночь адалин. Но это все не имело решающего значения. Значение имела только ее воля. В основном он занимался психотерапией. И все шло по накатанному его опытом и интуицией плану.
Марина все меньше жаловалась на боли в ноге, все реже вспоминала о ней и почти совсем не прихрамывала.
Несколько раз мать чуть было не портила все.
Она врывалась к нему и, чуть захлебываясь, начинала сообщать. Во сне Марина стонет. Нога ее то поправляется, то «никаких сдвигов». Значит, все остановилось? Значит, исцеление не станет полным и бесследно это пройти не может?
Он отмечал, что дочь сдержала слово и не сказала о предполагаемых сроках лечения, подумал он и о том, что в домашних условиях рефлекс болезни более стоек, чем на приемах у него. Поэтому, естественно, у Ирины Васильевны может складываться такое представление. Для него же важнее было другое. Не постепенность. Не улучшение раз от разу. А тот мгновенный переход из состояния болезни в состояние абсолютно здорового человека. В какой-то момент она должна была поверить, что это не вернется, что она в с е г д а может твердо, безбоязненно опираться на ногу. Она обязана верить, что это не вернется совсем.
Он ждал исцелительного мгновения, когда уверенность вытеснит опасение в голове Марины. Этого он не мог объяснить Ирине Васильевне. Она бы все разрушила. Кроме того, ему становилось все труднее с ней. Он боялся ссоры, вражды. Ее оценка почему-то приобретала для него значение. Как она посмотрит, как войдет...
Последняя встреча с Ириной Васильевной превзошла все ожидания.
Она появилась в его кабинете крайне возбужденная, с нервным оживленьем на лице. Он отметил резкую перемену в ней. Щеки провалились. Две складки у рта образовали презрительное полукружье. И все же она сохраняла необыкновенную привлекательность. Необычная узость овала, чрезмерная обтянутость скул придавали лицу драматическое благородство. Он увидел следы бессонницы, притаившиеся в прозрачных веках, глубокой усталости в подрагивающей губе.
– Я пришла поблагодарить вас, – сказала она, извлекая нечто из сумочки. – Вы были очень терпеливы с Мариной. Мы обе вам крайне признательны... – Она небрежно развернула вынутый предмет, и он оказался серебряным портсигаром. – Вот, – протянула она жестом Клеопатры, одаривающей гонца за небольшую услугу. Сейчас она более чем когда-либо походила на исполнительницу некоей роли. Его поразило несоответствие оживленного возбуждения и тоскливой пустоты в глазах, манерной вычурности поведения и усталости, какой-то беззащитности жестов. Это садануло его, потом пропало, и он разозлился.
Так... Значит, она считала вопрос исчерпанным. Она забирала Марину и давала ему понять, что он самонадеянный индюк. А она, смотрите, великодушна. Она не бьет лежачих. Она б л а г о д а р и т их. Увлекательнейшее зрелище. Не думала ли она, что он растрогается.
Он встал, чтобы не видеть портсигара, и отошел к окну. Надо было реагировать. Не дать ей утвердиться в своей правоте. Если ее начнешь уговаривать, она проявит характер и не уступит ни за что. Если наорать, она еще, пожалуй, закатит истерику. Просто выгнать? Нет, и это не годилось. Она пойдет жаловаться. Марина исчезнет так и так. А ему нужна была всего неделя. Неделя с Мариной.
– Мне кажется, – проговорил он, подмешав в интонацию достаточную дозу грусти, – что у Марины в последние дни некоторое ухудшение. Вы не заметили?
Он не обернулся. Он продолжал смотреть в окно. Но он понял, что попал. Даже сейчас, когда прошло больше пяти месяцев и Олег ступал по росе, выпавшей за сотню километров от Москвы, он помнил тот момент. И не мог себе простить его. Прерывистое дыхание, которое она пыталась запереть в груди, эту паузу. Он обернулся и увидел беспомощно обмякший подбородок и пелену ужаса, застлавшую глаза. Ухудшение! Она не могла забрать Марину, если шло это обострение (значит, могло становиться еще хуже). Он подумал, что вспышка миновала. Дочь живет в ней сильнее, чем самолюбие, вычурность позы, в которую она становилась, разговаривая с людьми. На это он и рассчитывал.
– У нас уже билеты, – произнесла она невнятно, голос ее потух, надорвался. – В Прибалтику... – Она металась между необходимостью действовать так, как она предполагала, и страхом повредить дочери. Он видел стиснутые пальцы на локтях, белизну, разлившуюся от ногтей. – Что же вы предлагаете? Вы же видите – все приостановилось. – Голос ее набирал силу. – И вы бессильны. Значит... значит, надежда только на перемену обстановки. Ждать бессмысленно.
Он решил промолчать. Выдержка. Только она могла спасти его.
– В чем вы находите ухудшение? – Она расцепила пальцы, кожа медленно начала розоветь. – Это... очень серьезно?
Страх за Марину взял верх, но через мгновение все могло перевернуться.
– Это бывает, – нехотя откликнулся он. – На последнем этапе. Думаю, выздоровление близко.
– Выздоровление? – Она наконец дала себе волю. – О каком выздоровлении вы говорите? – Теперь встала она. – Его и следов не видно. Даже наоборот, как вы проговорились. Вы же сами сознались только что. Три недели вы мучили ребенка, рожденного летать, возвыситься над ординарностями. И вот теперь хладнокровно заявляете мне, матери, что есть ухудшение и это естественно. Для кого естественно? Для вас – она выговорила местоимение с убийственным оттенком брезгливости. – В ваших «экспериментах», конечно, естествен какой-то процент брака. Но дочь моя предназначена для иного, и я не могу допустить, чтобы она попала в этот процент.
Пожалуй, сейчас, когда она металась по кабинету, выкрикивая свои обвинения, и краска залила скулы, она была наименее опасна. Она хлестала его этой высокопарной чепухой, а он сквозь ожоги ударов видел, как много драгоценного отпустила ей природа и как глупо отшлифовали отпущенное люди. Родители, школа, муж... Кто был ее муж? Где он?
– Придется отложить Прибалтику, – сказал он равнодушно. – Сейчас отъезд невозможен.
– Это почему же?
– Есть вероятность, что наступит реакция.
Она не понимала.
– Реакция на лечение. Еще не завершенное. Депрессия. Чувство безысходности.
Он говорил о Марине, но подразумевал мать. Это ей он предсказывал бессонные ночи, опустошенное одиночество и угрызения совести от сознания бессмысленности жертвы, которая не окупилась. Депрессия, бессонница, синдром эмоционального нарушения. Оказывается, они возникают совсем не тогда, когда предполагаешь.
Конечно, подумал он тогда, есть некий муж. Она сама ничего не делает. От безделья придумала себе это: высокое предназначение Марины, необходимость пожертвовать ради нее своей жизнью, заботиться о ней день и ночь, чтобы оправдать свою несостоявшуюся миссию в жизни общества и в личной жизни.
Все это она придумала, так считал он тогда. Если б он считал иначе...
– Вы работаете? – спросил он, исходя из своей стройной концепции о даме, обеспеченной стопроцентным мужем.
– Да. Но я брошу все. Меня отпустят. Если надо.
– Какая работа?
– Преподаю музыку. Фортепьяно. Но это не имеет значения.
– Все имеет значение. – Он подошел к ней, когда она склонилась над его столом. На мгновение она затихла, и он увидел, что волосы ее отливают желтым и блестят, как лаковый паркет. Ему захотелось потрогать их. Можно вообразить, что бы она выкинула, если бы он проделал это с ее волосами. Олег улыбнулся и сунул руку в карман.
– Вы улыбаетесь. А гарантии? Я сдам путевки, мы не поедем. Этому не будет конца. Снова мучения, неизвестность. Должна же у вас быть какая-то схема лечения болезни... Или вы экспериментируете наугад?
– Дайте мне немного времени, – монотонно пробубнил он. – Потерпите еще.
Она уступила.
– Вы не имеете права так безапелляционно распоряжаться ее судьбой. Посоветуйтесь хотя бы.
Проще всего было тогда согласиться с ней. Именно в этот момент. Пусть уходят. И так уже ухлопал на них уйму времени. Пламенный привет. Делайте, что хотите, мадам.
Нет, это было не в его принципах. Начатое надо довершать. Она не верила? Что ж, поверит. Для нее психотерапия, внушение – пустые слова? На уровне шарлатанства? Он заставит относиться к нему с уважением. Просто он и эта женщина принадлежат к двум разным психофизическим моделям. Как борцы разных весовых категорий.
– Итак, договорились? – сказал он. – Вернемся к нашему разговору через неделю? – Он отошел от нее. – Оставьте меня еще на неделю-другую с Мариной. Значит, завтра в четыре.
– Вы хотите настроить ее против меня! – вскрикнула она хрипло. – Но это не получится. Я ничего вам не сделала такого. – Она то поправляла волосы, то лезла в сумочку, потом подбежала к двери, затем вернулась. – Не соглашусь... Вы первый, кто... Но я так просто не соглашусь...
Его мозг вел двойную жизнь. Долг звал его к жестокости, резкости формулировок, непосредственное побуждение – утешить ее, чем-то порадовать.
– Если только что-нибудь случится с ней... Я... я... Вас, – она подбирала слово пообиднее, но теперь он не думал о том, что же она с ним сделает. Он стоял безучастный и ждал, когда приступ кончится и она оставит его одного. – Я... я, – она не договорила. Глаза утратили защитный гнев. С них будто сняли пелену, и они стояли перед ним тоскливые, пустые, как заколоченные окна.
Потом он еще раз видел это в ее глазах. И тоже не понял. Понял много времени спустя.
Сейчас он был просто ошеломлен несовпадением. Нарочитая поза, манерная аффектация слов – и кричаще-откровенный взгляд, нагие глаза, в которых только пустота и безумие.
– Я, я... – Она опустила руки, и они сползли вдоль тела. – Я не переживу этого.
Теперь ему действительно стало не по себе. Пока она кричала, проявляла характер – все было в порядке. В борьбе за Марину они с Ириной Васильевной, к сожалению, стояли по разные стороны. Что поделаешь. Это бывает. А вот так уже не годится. Это все равно как человек, которому положено стрелять в тебя, стреляет в воздух.
Он нагнал ее в коридоре.
– Возьмите портсигар.
Она посмотрела, не узнавая.
– Не беспокойтесь, – сказал он, – все будет в порядке...
...До этого места истории с Шестопалами он добирался не однажды. Дорога памяти была безопасна до этого поворота.
Для чего он так торопится? Никто его не ждет. Хозяйка доит в восемь. Подоит и повесит ему бидон на ручку двери. Еще у калитки забелеет марля на бидоне, и он поймет, что хозяйка уже загнала корову, подоила и легла. Особое ощущение деревни и вольницы появлялось у него всегда, когда он пил парное молоко. Казалось, ему лет одиннадцать и он с камышом в руке утопает ногами в болоте и ищет утиные гнезда. Он помнил, как украдкой слизывал из кувшина верхушку молока, пока мать не позовет завтракать. Она все настаивала, чтобы кипятили. Говорила, у коров бруцеллез. Как у людей чахотка. Он никак не мог взять в толк, почему у людей из бруцеллеза получается туберкулез. Мама умерла, когда ему не было двенадцати.
Может быть, из-за этого он никогда не научился разбираться в женской психологии. Всегда он на этом горел. Почему-то не умел он женщин как следует заинтересовать собой. Их занимал его образ жизни, или положение, или телосложение. Но не он сам. А он интересовался ими. Их естеством. Как существами другой конструкции. Быть может, в этом и было дело. Он горел на том, что предполагал их необычность.
И с Валей так же. Для нее было очевидным то, что у него и в голове-то не укладывалось. Допустим, как она это называла: «сфера общения». С утра, в лучшие часы работы мозга, она треть дня проводила в разговорах по телефону. Ему казалось это немыслимым, преступным расточительством души. А она утверждала, что это такая же необходимость, как читать журнал, ходить на выставки или учить роль.
Если портился телефон или она попадала в дом без телефона, она начинала скучать. Это как запой. Два-три звонка с утра. Как у других допинг в виде рюмки коньяка или двойного кофе. Счастье, что он уходил обычно рано. Но вот в выходные дни или праздники она не находила себе места. Он смутно ощущал, что Валя ищет предлога выпроводить его погулять или за покупками, чтобы поговорить по телефону, как алкаш ищет повода ускользнуть из дома, чтобы добраться до стойки.
Но дело было не в этой разности использования своего времени. Дело было в разности внутренних состояний. Они жили в одних и тех же комнатах, проходили через одни и те же потрясения и при этом ухитрялись не соприкасаться.
Теперь уже началось поле. Он успокоился, умерил шаг. Здесь он свободен. Почему-то подсознание его – как все темное и неисследованное – боялось открытого пространства. Олег шел по полю, вернее, не по полю, а по туману, и пытался отдыхать. Напряжение воспоминаний сказалось. Он ощущал утомление, тяжесть в затылке. Его бесило, что он, изучавший механизмы головных болей и открывший некоторые новые пути подхода к их лечению, сам больше всего страдал от болей в затылке.
Туман стелился в низинах змеевидным облаком. Было сыро, но все-таки это было чертовски красиво – туман. Он окутывает тебя, отделяя от дороги, которую нужно преодолеть. Ты один в спальном мешке тумана.
Он знал, что здесь, за поворотом, туман рассеется и минут через десять покажется дощатый сруб с колодцем. На самом краю села. В жарко натопленной избе он будет пить молоко, закроет на ночь кур, затем намочит тряпку в ведре, протрет пол, чтобы было прохладнее. И завалится с книгой.
Он не любил читать на крыльце или в саду. Даже не из-за мошек, налетавших со двора. Для чтения нужно замкнутое пространство, ощущение, что тебя не прервут.
Разные книги входили в него в разное время. Каждая настоящая связалась с чем-то в нем самом.
Позапрошлым летом он наткнулся на седьмой том Бунина. Рассказы. Эти он никогда не читал. Да и вообще Бунин для него был закрытая страница. Мрачный бытописатель деревни. Такие – не для него. В книгах он любил стремительность действия, событийность. Чтобы на каждой странице что-нибудь происходило. На описаниях быта он тосковал. Жалел свое время.
А тут его забрало. Весь отпуск провел с этой книгой.
Он отдыхал тогда в Крыму. В крупном ведомственном санатории. Санаторий был «экипирован» подъемным лифтом, катером, водными лыжами и теннисным кортом, а также собственными ларьками с фруктово-винными изделиями и промтоварами. На пляже – лежаки, разноцветные зонты, горячий и холодный души и прохладительные напитки. Райское место.
А он почему-то хандрил. С Валей полностью не порвал и с другой не связался. Не женат и не холост. Эта смута душевного настроя, непривычка к одинокому отдыху дали себя: знать. Нескончаемая протяженность вечеров, потребность уклоняться от коллективных поездок в Севастополь, Бахчисарай или Воронцовский дворец, неумение от завтрака до обеда торчать со всеми на пляже – симптомы, которых он раньше в себе не замечал. Свои любимые послеполуденные часы, с пяти до семи, он проводил на пляже. Пусто. Лежаки, составленные вкривь и вкось, еще хранили сырые отпечатки плавок, купальных костюмов и мелкой гальки, отставшей от кожи.
Взамен отдыхающих сюда проникали местные мальчишки. И вдруг на высокопоставленном пляже начиналась совсем иная жизнь. Почерневшие до белесого шелушения подростки приводили сюда своих подруг. В трусиках, прикрывавших самый низ гладко-кофейного живота, и ярких полосках бюстгальтеров, они садились в ряд на причале, болтали в воде голыми ногами и отжимали свои длинные волосы. А мальчишки, учитывая эту аудиторию, залезали на верхнюю бетонную площадку, словно крыло самолета нависшую над морем, и показывали класс ныряния.
Они штопором ввинчивались головой в воду или прыгали «солдатиком». Иногда кто-нибудь, лениво подойдя к головокружительному краю, не глядя, бросался вниз, лишь чуть зажмурившись и как бы только что надумав. Все эти приемы и заходы, рассчитанные на кофейных девочек, вовлекали и Олега в какую-то свою игру.
Особенно нравился ему один тонконогий парень с волосами белыми, как пена. Быть может, схожей белесостью масти? Он делал немыслимые сальто, задерживая последний разворот подчас до самой поверхности воды, а девчонки ахали, глядя зачарованными глазами, как молниеносно, одним резким движением распрямлялась пружина его тела.
Много дней подряд Олег наблюдал эту возню.
Облокотившись на лежак и прикрыв голову газетой, он каждый раз боролся с ощущением, что молодость прошла.
Здесь, на лежаке, он однажды обнаружил кем-то забытый том Бунина.
Быть может, обстоятельства того лета, одиночество, неконтактность его с остальными и горечь от сознания того, что у него никогда уже не будет ныряния, босоногих девчонок и этой безответственности, беззаботности, сошлись для понимания Бунина, столь сильного и обезоруживающего.
Поразил его рассказ «Кавказ».
Маленький недописанный набросок всколыхнул в нем загнанное далеко вглубь, отозвался протяжной болью на долгие часы и дни.
Совпадение ли мест – там юг (Геленджик – Гагры), здесь – побережье Крыма – придало остроту этим ощущениям? Или было какое-то сходство в пережитом.
Помнится, больше всего его поразило, что рассказ о любви двоих, любви ответной, ошеломляюще смелой, не содержал ни слова любви. Вернее, Бунин сумел его написать так, что не было признаний, клятв. Герои не говорили о своих чувствах, а Олег испытывал всю меру их потрясения, всю значительность мгновения, остановившегося в них.
Пораженный искусством писателя, Олег попытался понять, из чего складывается это впечатление. И удивился еще больше. В самые высокие минуты любви женщина говорила: «Я только на минутку», или «...теперь я там буду с тобой», или: «Я совсем не могла обедать. И ужас как хочу пить». И бессмысленные ее опасения, что он узнает и найдет их. А дальше, как нарочно, у Бунина все не о н и х, а о том, что их окружают нагие равнины с курганами, веерные пальмы, черные кипарисы и горячие, веселые полосы света, которые тянутся через ставни в знойном сумраке их хижины.
В рассказе было только это. Только пейзажи и незначительные диалоги, а впечатление тревожного бегства тех двоих и предощущение трагедии, которой они расплатятся за дни у моря, было столь отчетливо, что казалось галлюцинацией.
Он вспоминал свою жизнь с Валей, поездку к Родиону в Ригу, гонки, затем их три совместные года и думал о том, что люди, погружаясь в самые драгоценные слои бытия, быть может единственно отпущенные им в жизни, заняты пустяками, тратят время на мелкие выяснения и только потом, со временем, когда тот слой далеко, складывается у них понимание, что пережитое было великим счастьем, каждой крупицей которого надобно было дорожить.
Почему же счастье, думал он, н и к о г д а н е п о с т и г а е т с а м о с е б я? Или постигает незначительно, несущественно, а не тем кардинальным, что толкало бы человека на защиту этого счастья, защиту, равную силе спасения от смерти, катастрофы или урагана.
И герой рассказа «Галя Ганская» тоже не думал об этом, не защитил своего взлета души, как защищал бы от грабителей дом, лавочку с галантереей, часы с золотым браслетом.
Олег читал рассказ за рассказом. А когда дошел до «Чистого понедельника», то понял еще одно. Сильное чувство не может даже выразить себя, а не то что осознать. Ни в словах, ни в поступках. Как будто молчание – единственная реальность истинно высоких переживаний.
Бунин благодарил бога, что он дал ему возможность создать «Чистый понедельник». Что рассказ этот написался. Тихий, как молитва, как минута поминания усопших, как тишина после зачатия.
Олегу не нравились бунинские женщины. Они ему казались ненужно экзальтированными. Он предпочитал тихую необычность, странность. Но какое это имело значение? Все, что сопутствовало двум людям из «Чистого понедельника»: и краткость любви, и невозможность задержать ее в первооткрытии, и обреченность человека чему-то постороннему его натуре и жизни, что люди называют судьбой и что держит их в плену до гробовой доски, – все это поразило Олега.
С великим чувством благодарности к Бунину он прожил то лето. Как итог – пришла мудрость не требовать от встречи, от чувства большего, чем они уже дали, быть признательным за то, что встречи эти есть или были в его жизни. Эти минуты, эти люди. Олег долго приобщался к этому умению. Только перестав бунтовать и просить большего, он научился радоваться выпавшему. Это привело к тому, что он сумел жить полно, открыто, глубоко постигая каждый час существования и благодаря за него. Как эти последние два года. До истории с Шестопалами.
Особенно счастлив он был в том, что делал.
Это относилось не только к науке. Чтобы высказать простую истину: вопреки представлениям, вены мозга, как и артерии, обладают своим тонусом, – понадобилось обследовать сотни больных. Клиника и десятки людей, проходящих через него с их неполноценной жизнью, падением в инобытие и взлетами прояснений, заполняли его, подымая на высоту самопожертвования и подвига, даруемую немногим. Он отвоевывал у мрака, бесчувствия, страха детей, чернорабочих, ученых, красавиц. В этой борьбе он находил самое главное – сознание, что необходим, что он может то, чего не могут другие.
Нынешний «муравьиный» отпуск был не таким. Он получил удар в той области, которую считал недосягаемой для судьбы. Была подорвана его вера в свою профессиональность, интуицию. В талант проницательности, позволяющий ему предвидеть поступки и предотвращать опасные случайности.
От момента, когда на Парковой он переступал порог больницы с табличкой: «Посторонним вход запрещен» – и его встречала около ординаторской молодой врач Инночка (для всех Инна Самсоновна) и, медленно пунцовея, докладывала о случившемся в его отсутствие, до последних записей в истории болезни – он испытывал счастье быть необходимым, быть самим собой. В этом, отведенном ему пространстве на сто коек, где каждая болезнь была драмой, которую можно приглушить, подправить и подделать под норму, но нельзя исключить навсегда, – он осуществлялся почти полностью.
А теперь – он сам в разладе с собой.
Впереди показался сруб. Туман нехотя освобождал левый угол с отметинами пожара, кусок крыши. Олег вгляделся. Кувшин с белой марлей торчал на месте. Он ускорил шаг.
Его комната была выскоблена, на столе лежал свежевыпеченный хлеб. Пахло поджаристой коркой, сырыми дровами, молоком.
Через полчаса он уже лежал в постели, укрытый городским верблюжьим одеялом, и темнота обступила его.
Еще один день. Один – из оставшейся недели одиночества. Затем будет Родька. Несмотря на боль в затылке, на провалы в прошлое, это, в сущности, был хороший, благополучный день. Полностью принадлежать себе – всегда подарок.
Вереница дней тянется за тобой и бежит впереди тебя. Этот день – что значит он в череде? Через всю жизнь ведь мало чего проносишь. Преступно мало. Собственно, никогда не бывает того или иного дня в чистом виде. Каждый включает в себя сегодняшний и многие другие. Нынче, допустим, двадцатое сентября, он возился со спичками в лесу, ел говядину со свежевыпеченным хлебом, но в сегодня вошло и двухлетней давности июльское предвечерье, когда он лежал на крымском берегу, наблюдая ныряющих мальчишек, читая Бунина, и начало мая, когда в его кабинете появились Шестопалы. И многое еще.
Он завел часы и положил рядом. Вытянуть ноги в блаженном состоянии, расслабиться, чтобы тело покоилось невесомо. Потом повернуться к стенке и подоткнуть одеяло.
И вдруг он подумал: а если действительно он «излечится». И наступит день, когда ему станет это безразлично. Когда он произнесет фамилию и подумает об этой женщине и ее Марине с ленивым равнодушием. Будет он доволен жизнью? Такого забвения он ищет? Или он готов маяться, не спать, стонать от душевной боли, но все же быть с э т и м, чтобы оно не ушло от него. Мучило, но не ушло. Вот теперь, когда он так много знает об этой женщине, нисколько не приблизив ее к себе. Когда он понимает, что она первое существо, которое значит для него больше, чем он сам, – чего он добивается? Отключения или причастности?
Этого он не мог решить.
Он ворочался с боку на бок в бессмысленной смене вопросов, затем сел на постели, не пытаясь бороться.
Завтра – другие сутки. В них снова соединятся разные части его существования. Соединятся или оторвутся друг от друга? В сущности, это одно и то же. Дни контрастов, когда два противоположных события и настроения сталкиваются, как волны, набегая друг на друга, но не ослабляя силу наката.
Так, третьего апреля ушла его прежняя жизнь.
Это было всего несколько лет назад. Незадолго до шикарного санатория. То третье апреля он будет помнить. От утра до ночи.
...К десяти он поехал на Парковую. Приближалась защита Юрия Мышкина, и Олег хотел посмотреть больных после введения ряда препаратов. Тема, которой занимался Мышкин, – профилактика сосудистых заболеваний, интересовала его самого. Параличи рук, ног, лица были частыми последствиями повышения или исчезновения тонуса мозговых вен.
В парке кое-где еще уцелел снег, но уже прилетела белая трясогузка, запел жаворонок и редкие бабочки-крушинницы известили о раскрытии первых почек.
Ранняя весна, прекрасная звоном ручьев, перекличкой птиц и ароматом первого цветения, увы, крайне опасная для сосудистых больных. Обострения, рецидивы. И сегодня Олег предвидел картину весенних сюрпризов в «поведении» многих, почти выздоравливавших пациентов Мышкина и приток новых, ожидающих очереди на освободившиеся койки. Сюда, в неврологию, направлялись больные со всей страны по мышкинской проблематике, а коек было всего шестьдесят.
Олег бывал здесь, как правило, раз в неделю, но помнил зрительно место каждого больного в палате. Он поражал персонал во время обхода неожиданными, не к месту вопросами: «Почему рано выписали парня из Хабаровска?», «Откуда появилась лишняя койка в угловой палате?», «Зачем понадобилось перемещать больного Х. от окна к противоположной стенке?»
Зрительная память помогала ему входить в доверие к больному сразу же после второй встречи, потому что тот с удивлением обнаруживал, что профессор, видевший его в жизни раз, вдруг с ходу говорил: «Смотрите, у него щека опала и глаз приоткрылся» или: «Встаньте на ногу, нет, на левую, на левую... ведь у вас левая парализована». А таких больных было много, и каждый невольно думал: «Если он про меня все помнит, значит, помнит и про других. Ну, этот профессор молоток».
Олег догадывался по чуть заметному изменению выражения лица о сегодняшнем самочувствии лежащего перед ним человека и, предваряя его жалобы, говорил: «Ага, сегодня уже начали действовать препараты, у вас обострение, не правда ли?» Или наоборот: «Ты, миленькая, думаешь, уже здорова. Не горячись, не спеши. Еще недельку подожди прыгать».
Все это приводило к созданию ореола вокруг «нашего профессора». Больные после обхода обменивались мнениями, передавали их новеньким, и так творилась легенда об особых талантах врачевания Олега Петровича Муравина.
Олег это знал. Он был просто хороший специалист, профессионал в своей области, наблюдательность входила в его представление о своем деле. Но он понимал и другое. Диагноз поставлен. А до мельчайших деталей в мозг все равно не влезешь. Это не кишка или кость, которые можно рассмотреть на рентгене. Какая там часть нервов, или сплетений, или извилин серого вещества поражена – до запятых не угадаешь. Правда, сейчас есть ультразвуковая диагностика, энцефалография и ангиография со скоростной рентгенокинематографией и иммунологическая лаборатория. Все это значительно облегчает лечение, но все же до абсолютной точности еще далеко. Но допустим, диагноз поставлен снайперски. И ты точно знаешь, почему у человека атрофированы мышцы одного плеча или всей правой половины, отчего дрожат ноги или наступают обмороки и потеря зрения.
Но дальше начинается самое сложное. Что сделать, дабы устранить поражение, как в ы л е ч и т ь. Тут кредит доверия больного, который Олег получал благодаря памятливости глаз и умению молниеносно сопоставить данные исследования, надо было оплачивать. На четвертом обходе, через месяц, увидев, что никаких улучшений нет, – не скажешь: «Ну, как делишки?» – и не сошлешься на законное ухудшение после первоначальной терапии.