Текст книги "Посредники"
Автор книги: Зоя Богуславская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
– Родька, – кинулась она к нему, – ты что, с ума сошел? Куда ты девался? Мы уж в милицию собирались заявлять.
Валентина тараторила, отвлекала его, чтобы не упоминать о том, что произошло. Имена Валды и Саши как будто ушли из ее памяти. Но он все знал. Валда в конце концов ему написала. Она сообщила, что приедет в Москву только сдавать госэкзамены, что тетя Дайна вполне здорова, а Саша Мазурин теперь живет в их доме, работает на гарантийной станции в Риге.
После письма Валды он словно потерял ориентир, метался целыми днями по городу, вынашивал планы мщения, приезда в Ригу. Никак он не умел объяснить случившегося. Ему казалось, жизнь кончилась...
Однажды, когда Родион уже работал в юридической консультации, пришел посетитель. Сначала он топтался в коридоре, Родиону был виден широкий разворот плеч, мощный рыжий затылок. Черный нейлоновый костюм парня отливал серебром. Он о чем-то справился у секретаря, затем двинулся в комнату Родиона.
– Здравствуйте, – протянул он лапу и хмуро улыбнулся. – Припоминаете меня?
Смешной вопрос. Родион через сто лет узнал бы его.
– Мальцов?
– Он самый. Жив-здоров.
– Это хорошо, – протянул Родион, не зная, что еще сказать.
Мальцов действительно выглядел что надо – лобастый, нарядный, загорелый.
– Я по делу, – протянул он и густо покраснел.
Родиону стало, не по себе. Он подумал, что сейчас Мальцов вернется к давнишней истории, будет просить его о чем-нибудь.
– Какие там дела! – отмахнулся Родион. – Теперь, видите, занимаюсь защитой.
– Это хорошо, – промямлил Мальцов и сел.
Родион молчал, пережидая.
– Так вот какое дело, – сказал Мальцов, – хочу вас пригласить в свидетели.
Родион невольно поморщился.
– А против кого, собственно, свидетельствовать?
Мальцов покраснел еще гуще.
– Не против, а за.
– Не понял?
– За меня, – улыбнулся Мальцов. – Женюсь я. На Галине Рожковой. Так вы уж побудьте с моей стороны.
Родион оторопел. Он таращился во все глаза на Мальцова и не мог прийти в себя.
Он вспомнил изолятор, забинтованную голову этого парня, безысходное отчаяние его безумного поступка, затем бегство из города, отъезд на сейнер... и подивился некоей незримой нити, связавшей судьбу Мальцова с его собственной судьбой.
И впервые за все эти дни он вдруг подумал с надеждой, что и у него еще может все наладиться, и ему тоже однажды повезет, и будет счастье, как было в то ослепительное ясное лето, когда у него была Валда и «Крокодил» и когда так нестерпимо палило солнце.
1974 г.
ТРАНЗИТОМ
Серая метнулась на дорогу. Где-то хрустнула ветка, потом застонали. Олег, подражая стону зверя, тоже протяжно охнул.
Собака бросилась на землю, залегла. В оранжево-желтой листве заблестел островок снега. Затем Серая стремительно вскочила и понеслась. За дубовыми стволами мелькнула голова, вытянутое стрелой тело.
Олег облегченно вздохнул. Купол громадного муравейника она не задела. Ученая. Сегодня с утра у него только прицельные снимки. Стоящих мало. Не время. Он выжидает у старого, полусгнившего пня в развилке развесистой ели. Фоторужье с длиннофокусным объективом вытянуто далеко вперед. Рядом микрофон, улавливающий малейший звук, шорохи тысяч муравьиных ног. Благодать.
Чем кончится переполох, наделанный им?
Он взорвал мосты, перекрыл дороги. Для очередного эксперимента он вторгся в святая святых рыжей цивилизации. Воткнул одиннадцать пронумерованных спичек в ровнехонький конус купола. Муравьи – неистовствуют. Возбуждены до предела. Похоже, что его догадка оправдывается. Рыжие наделены чувством пространства, формы. Они валят спички и уносят их в строгой последовательности – от вершины к основанию. Если и дальше будет так – недурной материал он подкинет ученым мужам – мирмекологам.
Но это надобно проверить. Терпение, терпение.
Он уже сделал около ста пятидесяти снимков. Кассет пять с момента вторжения спичек в царство рыжих.
Неделю назад он выкинул с ними другую штуку. Разбросал кружочки из разноцветной целлюлозы. Рыжие и в цвете разобрались. Вынесли яркие, наиболее раздражающие пятнышки, потом белые.
К концу отпуска в Гурулеве, ближе к холодам, он отважится на самое трудное. Это уже вдвоем с Родионом. Из-за своего процесса Родька задержался. Когда появится, они попробуют метить муравьев изотопами. Чтобы воспроизвести схему подземного лабиринта. Почему-то ведь муравьи не замерзают ни при какой зиме без отопления, одежды или волосяного покрова.
Сейчас только наблюдения, опыты. Шелест опадающих листьев. Покачивание оранжево-медных деревьев.
Осень.
Пока он сидит со включенной аппаратурой, вникая в муравьиные страсти, он спокоен. Серая приучена к тишине, не шелохнется. Великая целительница мирмекология.
Целительница, учительница, мучительница...
Что ж, в задержке Родьки, быть может, есть своя предопределенность. Значит, Олегу полагается эта неделя полного одиночества, чтобы понять, как же дальше. Как выкарабкаться. Чтобы он снова и снова всходил на Голгофу, возведенную его памятью.
Все началось с пятнадцатилетней танцовщицы.
Девочка появилась у, него больше года назад с матерью. Худое, почти костлявое существо. Обращенные внутрь ступни, вытянутая шея и отчаянье, засевшее над впалыми щеками. А мать совсем другая – уверенная, с запрокинутой головой и гибкими движениями.
Он сказал привычное:
– Я вас слушаю.
Заговорила мать:
– Марина в балетной школе. Она уже начала выступать. В массовке кордебалета «Щелкунчик». Помните? А танец маленьких лебедей?
Она подняла глаза и плавное течение слов прервалось. Подбородок вопросительно замер.
– Вы не ходите в балет?
– Нет.
Она пожала плечами:
– Дело вкуса, конечно. Мы с Мариной, – она приласкала дочь взглядом, – живем балетом.
Он промолчал. Подобный шахматный дебют был ему известен. Для него это ничего не значило. Он – невропатолог, чужие нервы его профессия. К сожалению, у него имеются и свои. Их приходится расходовать экономно. Сегодня он уже проконсультировал трех тяжелобольных. Впрочем, эта женщина – мать, она тоже не обязана вникать в его переливы. Он ждал продолжения.
Она поправила узел светлых волос, в ушах мягко сверкнули камни.
– Ну так вот... предстоял отчетный концерт... В Колонном зале. Решающий. – Она проверила, достаточно ли внимательно он ее слушает. – Это во многом судьба ученика. Понимаете? – Она снова подняла глаза. Вопрос тут же погас в них. Ясно, что и этого он не понимал. – Ну попробуйте представить себе, – протянула она с раздражением. – Марина танцует этюд Шопена. Стремительное движение. Полет. Она это делает неподражаемо. Перед самым концом вариации – прыжок. Один, потом другой, и так всю сцену надо... вдоль, – она попыталась воспроизвести руками.
Лицо врача оставалось непроницаемо. Конечно же, он ничего не смыслил в настоящей жизни, именуемой искусством. А она не научилась говорить с людьми, которые не ценили того, что она считала нужным, чтобы они ценили. Обычно в подобных случаях она просто обрывала разговор, не видя причин опускаться до чужого невежества. Но здесь... она не имела такой возможности. Надо было довести до конца начатое. И она сделала над собой усилие.
– Когда Марина почти пересекла сцену – раздался свист. Из зала. Бандитский свист. Марина споткнулась и... упала... Ведь так? – обратилась она к дочери, и ее голос дрогнул.
Та покорно кивнула.
Он спросил:
– Когда это случилось?
– Уже полгода назад... Все это время в ноге боли, и она боится ступить на нее, стать как следует. Врачи не могут ничего найти, а у нее боли. Она хромает. Покажи профессору, как ты ходишь.
Девочка поднялась.
– Не надо, – оборвал он.
Ему не захотелось, чтобы она показывала при матери. Наработанный рефлекс даст привычную картину. Так он ничего не узнает.
– Можно попросить вас выйти на минутку? – Он посмотрел на мать.
– Меня? – Она решила, что он оговорился. – Зачем?
– Мне бы хотелось поговорить с Мариной.
– Что же, я, по-вашему, мешаю? – Она не могла взять в толк, для чего может быть нужна Марина, если ее самой не будет. Олег устало смотрел на мать, думая, что со многими любящими, к сожалению, происходит эта странная логическая неувязка. Лишаясь сна, свободы, жертвуя всем своим временем, они постепенно начинают воспринимать чужую болезнь как свою собственность. Иногда в большей мере, чем больные.
Он пожалел мать:
– Нет, не мешаете. Просто мне бы хотелось поговорить с самой девочкой.
Она вышла. Снова – немой психологический этюд. Казалось, она оставляет Марину в зверинце и не может поручиться, что по возвращении застанет ее целой.
Так это началось. Так он познакомился с Мариной Шестопал и ее матерью Ириной Васильевной.
Это были трудные отношения. Сочувственная прикованность без взаимности, жертвы при сопротивлении тех, ради кого жертвуешь, помощь, за которую платят враждой. Ирина Васильевна невзлюбила его с первой минуты. Чем заметнее были его успехи в лечении девочки, тем более чуждым становился он матери.
На то были свои причины.
Олег почти сразу определил, что нога Марины здорова. Боль, вялость ступни – все это помещалось не в кости, а в мозгу девочки. От свиста из зала и падения произошел психологический шок. С течением времени он мог обернуться патологией. Марина уже не верила, что может танцевать. Она и мать были убеждены: стоит стать на больную ногу – Марина рухнет навзничь. Как тогда. На сцене. В тот роковой день, когда раздался этот свист. По ночам она, наверно, просыпается от него, обливаясь слезами.
У каждого бывает этот свист, когда тебе улюлюкают вслед, предрешая твой провал. И нужны опыт, сила воли и известное безразличие к окружающим, чтобы это преодолеть. Конечно же, для Ирины Васильевны болезнь Марины была так же непреложна, как вечер в Колонном зале и позор провала. Одно тесно связалось с другим. Танец и падение. Убежденность в этой связи была столь непоколебима в мозгу девочки, что это могло д е й с т в и т е л ь н о случиться. И не только падение. В ноге могли произойти необратимые перемены. Тогда уже поздно. Тогда уже ничему не поможешь. Даже если первопричина – психопатический комплекс – будет изжита.
Но так далеко еще не зашло. Он решил – надо сделать попытку.
Почему, собственно, «надо»? Этот случай не вызывал у него никакого интереса. Его основное время поглощали две палаты на Парковых, где лежали больные с тяжелым нарушением мозгового кровообращения. Это были больные по его тематике. Осталось, собственно, сделать последний и уже не экспериментальный шаг. Обобщить материалы клинических опытов и последовательно изложить новую методику. Е г о м е т о д и к у. Новое окно в мозг без единой царапины на черепе. Новая система терапии. Это чего-нибудь да стоит. Для этого надо было проследить конечный результат исследований, У больных 19-й и 20-й палат.
На кафедре, куда привела дочь Ирина Васильевна, он бывал реже, два, три раза в неделю, для встреч с шефом, коллегами, на ученых советах. Но медицина есть медицина, и люди болеют не только «по профилю» тематики. Олег консультировал все палаты их клиники, стараясь уловить сдвиги в течении болезни.
Но Марина. От нее он мог отказаться. Здесь скорее нужен был психиатр. Он не сделал этого. Почему? Теперь не стоит обманывать себя. Уже и тогда дело было не в девочке. Мать. Эта узость лица, темные, тревожно расширенные зрачки и еще что-то, чего он тогда не осознал. Он испытал странное чувство, словно из него вынули источник энергии, который пульсирует теперь где-то вовне. И все частицы его души тянутся к магниту, находящемуся за пределами его тела.
Олег согласился наблюдать Марину.
Он поставил свои условия. Первое. На каждую встречу с ним она приходит одна. Второе. Ирина Васильевна не вмешивается в лечение дочери. В течение месяца, допустим, ему должна быть предоставлена полная свобода.
– Без меня она не поправится, – прекрасные глаза Ирины Васильевны повлажнели. – Боже мой.
– Я попробую.
Помнится, он даже испугался, вдруг откажет. Как в тумане он видит руку, обнявшую плечи дочери, спину в проеме двери. Не оставлять же девочку как подопытного кролика для каких-то экспериментов. У двери она обернулась. Все средства были уже испробованы. Выхода не было.
– Хорошо. Но вы за все отвечаете. Малейшее ухудшение... и я... я...
Что она с ним сделает, он не понял. Конечно, он за все в ответе. В этом одна из приятнейших привилегий его профессии. Шестопалы могут скандалить, снять его с работы, подать в суд. Он может только отдать часть души, знаний и восстановить то, что потеряно. В случае успеха он мог рассчитывать на признательность больного и его окружающих. И то лишь в том случае, если больной не считал, что все это Олег обязан. Некоторые исходили именно из этого. «Вам за это платят зарплату, – сказал ему один папаша, – и немалую притом». Да, конечно, это его профессия. Удовлетворение он черпает не в благодарности пациентов. Просто кому-то он нужен. И трепыхаться по поводу каждого неудачного высказывания родственника больного по меньшей мере смешно.
В тот день Олег так и не сумел выяснить, что Ирина Васильевна с ним сделает. Ассистентка доложила: привезли больного из Подмосковья в тяжелом состоянии. Лично к нему. Пожилой мужчина бьется в конвульсиях, необходимо срочно посмотреть его именно в состоянии припадка. Потом ему сделают укол, наступит облегчение.
– В понедельник. На Парковую, – обернулся он к Ирине Васильевне. – Пусть Марина подождет на скамейке.
Скамейка, статейка, ищейка, ротозейка...
Что это? Не с собой ли он разговаривает. Испекся, как говорится. Он покосился на Серую. Нет, не дрогнула.
Угробить отпуск на насекомых. Ну и привязанность. Родька смеется: «Муравьиная мать». Что он понимает. Побыть наедине с лесом, небом, запахом росы. В гулком пространстве вечно прекрасного. Ни одного обязательного движения. Полная свобода. Полная свобода от других и себя. Своего чувства долга, привязанностей.
Ну вот. Рыжие выволакивают пятую спичку. Так-так. Она ниже прежних. Это что-нибудь да значит. Вершина почти совсем очистилась. Вновь торжествует чистота линий. Словно конус купола мерили циркулем.
Почему рыжие так чувствительны к вершине. Так ранимы? Что в ней? Может, здесь их высшая нервная точка. Шоковое острие. Похоже на то. Недаром многие мирмекологи поддерживают гипотезу об общественных насекомых как коллективном теле и разуме. Сколько ни рассуждай, а доказано – без улья или муравейника насекомые, перенесенные на большое расстояние, гибнут через сутки, двое. Как рука без тела. Или нога. Гибнут без себе подобных. Да-с.
Сейчас рыжие возьмутся за шестую. На это уйдет около часа. Глядишь, и сумерки накатят. Сматывай фоторужье, магнитофон и домой.
Он легонько свистнул. Серая шевельнула ушами и снова затихла. Все, шельма, понимает. Когда – пора, а когда – нет.
Скоро домой. Олег выбрал старый деревянный сруб на краю села, сплошь окруженного оранжевым заревом трехъярусного широколистного леса, с редкими елями, чтобы как можно меньше людей. Даже когда выходишь из дому. Украинку-хозяйку он знал с детства. Она стала аккуратна, молчалива. Он почти не сталкивается с ней. Кое-что она готовит ему и изредка, если надо, подтапливает. Убирает и стирает он сам. То есть почти не стирает и совсем не убирает. Все находится на тех местах, куда попало.
Рыжие бы такого не допустили. У них высокоразвитая организованность. Только общее дело, жизнеобеспечение. Черт, может, они к нему пристали из-за фамилии? С детства он, Олег Муравин, убегал к их гнездам, в лес.
Детство его прошло в Хомутовке. Совсем недалеко отсюда. Война половину изб спалила. Лес стоял черный, обугленный. А муравьи не переводились. Что ни говори, рыжие – самая стойкая порода на земле. Все пережили. Войны, чуму, вулканические извержения. Миллионы лет порода эта сохраняла свой строй и биологию почти неизменной. Зачем? В чем тут фокус?
Семилетним оборванцем он бегал по изрытым бомбами дорогам, прятался от ребят за черные обрубки стволов и следил за муравьиной жизнью.
Родьке этого не понять. Он насквозь городской человек. Когда мать померла, отец взял Олега в Москву, в десятилетку. Так, с седьмого, они и сошлись с Родькой, сугубо городским парнем.
Потом оба подались в институты. Олег – в медицину, Родька – на юридический. Родьке удивительно шло быть юристом. Лоб, осанка, взгляд. А Олег в своем институте выглядел как белая ворона. Да он и вправду походил на белую ворону. Волосы неправдоподобно светлые, точно вытравленные перекисью. У людей всего одна такая прядь бывает, а у него ресницы, брови и вся башка белесые до смешного. И тощий был тоже до невозможности. Видно, послевоенный деревенский харч сказался. Щи из крапивы да брусника с грибами.
Глядя на его белесость, все улыбались.
После окончания Олега закрутила клиника, кафедра. Все прошлое ушло, поменялось. А Родька остался. Вот – до тридцати трех остался.
Раз в тридцать можно себе позволить кое-что размотать в жизни. Или, наоборот, ничего не разматывать. Забыть на месяц о пациентах, кафедре, об этой женщине с обтянутыми скулами.
Смотришь перед собой, наводишь дуло объектива, записываешь шорохи и думаешь. Лафа! Допустим, предпочесть ли ему, Олегу Муравину, ускоренное сгорание нервных клеток – замедленной размеренности бытия? Все рассчитать и дотянуть до следующего века? Без единого срыва, сумасшедших графиков. «Человек двух эпох». А? В наш век это вопрос не праздный. Допустим, Родька. Он считает, кто выживет, тот и победитель. Проживешь три поколения, – значит, увидишь и сделаешь втрое больше. В этом ли смысл, выжить? А вдруг не в этом. А вдруг надо каждый день за троих думать, делать, рисковать – насыщенно, заполненно, не рассчитывая, что будет. И завершить свой круг в блеске сил, без увядания, ограничений. Как говорится, не присутствовать на собственных похоронах, иссякания сил душевных и умственных.
...Какая печаль и счастье, когда листья падают. Будто отрывается что-то от тебя и уплывает. Время, иллюзии, страсти. Ветер доносит характерный муравьиный запах.
Снежная шкура Серой сверкает, глаза прикрыты.
Он дотянулся, потрепал шею собаки. Ведь вот беда какая. Только начнешь о себе, привычная связь ассоциаций все одно приведет к тому, что произошло.
Не может он еще отключиться. От того, что случилось в его жизни. Даже от графиков измерений, полемики на кафедре, от результатов 19-й и 20-й палат – и то не может. Раньше, при виде муравьиного царства, он заряжался, как прибор, включенный в электросеть. На этот раз – не то.
Очевидно, полная свобода придет только с появлением Родиона. Родька – праздничный человек. Подарок судьбы. Его одного можно «впустить». До известного предела, конечно. Но все же можно. Быть может, потому, что Родька – еще из юности. Из послевоенных столовых, лесозаготовок, уборки картошки, очередей. И всегда он знал, Родька не подведет. Если что, отобьется, вытащит. Так и сохранился у него этот рефлекс пожизненного доверия.
Однажды, году в 1954-м, кажется, они влипли в историю. Был солнечно-теплый май, весна. С Москвы-реки подул ветер ледохода, и Олега нестерпимо потянуло в деревню. До отчаянья. Прошвырнуться с Родькой мимо клуба, показать ему, сроду не видавшему настоящего леса, эту красотищу. Дупла, где белки хранят запасы сушеных грибов, птиц, когда гнезда вьют. Родька и отличить-то не может, где поет дрозд, где соловей. Олег пристал: «Поедем да поедем». Родька не хотел и слушать. Ну что там такого в твоей деревне. А здесь, в Москве, чемпионат по футболу. Пропустить футбол – это для Родьки все равно что уступить на танцах свою девчонку. Успеется, говорит, в другой раз. Кроме того – предки. У Родьки они были несговорчивые, а у Олега отец – еще трудней.
И все же он уломал Родьку, его предков.
Правда, пришлось наплести про шефство над подмосковным колхозом. «Трехдневная помощь», то да се. Надо.
А в Хомутовке их не поняли.
У Олега родных почти не осталось, ребята его подзабыли. Они бродили ненужные, неумелые. Деревенская жизнь медленно текла мимо них. В последний день вышла стычка из-за соседского пацана. Батя пацана – кузнец, как напьется, привязывал его к столбу и лупил. Медленно, с толком, ремнем. Пока всего не исполосует. Пацан уж только хрипел и поскуливал. Под конец Олег не выдержал, перемахнул через забор и дал этому папане. Тоже со смыслом дал. Забрали их с Родькой в участок разбираться. Разобрались. Начали следствие. Из-за глаза папаши. Глаз Олег повредил ему здорово.
Положение было аховое. Если б еще не вранье про шефский колхоз. Но Родька и тут не промахнулся. Зная крутой характер Олегова отца, принял удар на себя и уговорил милицию отпустить Олега.
Да, лучше было не связываться с Олеговым батей. Тот мог без разговоров изъять Олега из школы. Благодаря Родькиным ораторским данным Олег успел вернуться вовремя. А через два дня дело прекратили. Пацановский предок огласки испугался, за ним еще самогон числился. И еще что-то.
Зато на Родьку пришлось все сполна. И за задержку и за вранье. У него дома не выносили вранья. За что другое ему никогда не попадало. А тут всыпали. Два месяца шел бойкот. Сам готовил, покупал, убирал. Как будто бы один жил в квартире. Это Родьку с Олегом еще больше породнило. Так и повелось: если что не так, – стоит появиться Родьке, – и все изменится. Он что-нибудь придумает.
А теперь – что придумаешь? Ничегошеньки. Просто Родька будет рядом, отвлечет его, даст неисчерпаемые возможности заниматься его особой. Какой-нибудь своей речью, когда он буквально за уши вытащил плясуна ансамбля песни и пляски, вздумавшего вне очереди купить «Москвич». И конечно же, последним его процессом, где уже после пересмотра в Верховном Суде и доследования предстояло защищать предполагаемого убийцу – семнадцатилетнего Тихонькина.
Олег зажмурился, представив, как Родька будет носиться по комнате, стремительный, неуемный. Словно в жилах его переливается не кровь, а ртуть. Что ни говори, внешность составляет половину успеха адвокатской практики Родиона Сбруева. Иной раз глядишь на это бульдожье лицо с ежом жестких волос на лбу, задвигает он длинными кистями рук, словно дирижер палочкой, и присвистнешь. Ого! Вот это личность. Единица! Таким взглядом, как Родькин, казалось, можно передвигать вещи, останавливать поезда, открывать скрытое в душе преступника. А голос? Густой, вибрирующий, он же тебя прямо-таки обволакивает. Его силе невозможно противиться.
Взять хотя бы предстоящий процесс. Всем интересно, как Родька расколет этого «самообвинителя» Тихонькина. Уже начался большой шум. Пресса, общественное мнение, дискуссия.
Олег вздохнул. Как бы ему хотелось сейчас мандражить подобно Родьке. Кого-нибудь вытаскивать, против кого-нибудь воевать. А он вот распластан, как манная каша. Смотри в одну точку, думай о рыжих и будь доволен. Видишь, они уже седьмую спичку валят. Он щелкнул аппаратом раз, другой. Последние отсветы дня. Потом он попытается сравнить предыдущие снимки с этими.
Глубже, больней, любит, не любит, вспомнит, забудет...
Хоть бы что-нибудь сдвинулось с места. Отступило. Чтобы затих этот ритм в башке. Просто помечтать в оранжевом лесу под шуршание муравьиных ног, усиленное микрофоном.
Он и Марине-то назначил на Парковую из-за этого. Не раз он убеждался: когда ступаешь не по асфальту, а по земле, все идет иначе. Таинственна сила врачевания у деревьев, птиц, запахов цветущих стволов. За высокой больничной оградой был разбит фруктовый сад, а за ним росла ольха, окруженная густым кустарником барбариса. В колючках темно-зеленых листьев прятались пеночки и дрозды, издававшие при приближении ворон характерные ча-чак, ча-чак. Дрозды разносили семена барбариса, и его много развелось в округе. Был здесь и куст акации, который ранним летом цвел пышным золотом, как сентябрьский закат.
Уже на первом сеансе он заставил Марину ходить почти нормально. Она этого не заметила, но это было так. Он должен был сразу же подтвердить свой диагноз и подготовился к эксперименту.
Она сидела на скамейке, спиной к больничным корпусам, когда он подошел. Он внимательно огляделся – матери поблизости не было. Девочка вела себя неспокойно. Руки касались лица, коленей, шеи. Он окликнул ее. Взгляд, как и при первом знакомстве, униженно прятался, будто физическая неполноценность, так внезапно свалившаяся на нее, была позором, клеймом, которое всякому бросалось в глаза.
Он спросил:
– Если бы ты не была больна, что тогда? Если полная свобода?
Она задумалась:
– Уехала бы куда-нибудь. С мамой.
– Куда?
– Не знаю, – отозвалась она равнодушно. – К морю, наверно. – Взгляд ее бесцельно бродил вдоль дорожек сквера, руки продолжали круженье от колен к лицу и плечам.
Вот оно как. Она не приучилась даже мечтать. Мечтала за нее тоже мама. Она пассивно принимала ее вкусы, привязанности, не пытаясь извлечь из души никаких собственных звуков. Все равно лучше мамы не придумаешь.
Он вдруг вспомнил свою Валю и ее рассказы о первом дебюте. Еще в детстве она бредила по ночам, что заболеет прима и премьеру некому будет играть. Тогда она предложит порепетировать, и все ахнут. Потом наступит спектакль. Шквал оваций, корзины цветов, заголовки в газетах. Звезда. Нет, актриса из нее так и не получилась.
Он попробовал другое.
– У тебя своя комната?.
– Да.
– Ты там одна?
– Да. То есть с Никой.
– Кто это Ника?
– Кошка.
– Любишь кошек?
Она вдруг возмутилась:
– Что ж, по-вашему, нельзя любить кошек?
Первый раз она возмутилась. Единственный проблеск самостоятельного чувства. Даже не чувства – интонации. Этого нельзя было упустить.
Он протянул нарочито медленно:
– Наверно, можно. Лично я кошек не выношу. Сегодня последнюю сдал на живодерню. Жаль, правда, было – такая серенькая, как семечки, шустрая. Я ее в приемную посадил. Вон машина подъехала – сейчас зарегистрируют. – Он махнул вдаль.
– Где? – выдохнула она.
Он порядком перетрухнул, но стоило рискнуть.
– Вон, видишь, белый пикап. Повезет всех разом. – Он показал пальцем на реанимационную – та остановилась у приемного покоя. Шагах в тридцати от них. Марина лишь взглядом проследила за его рукой. И побежала.
Она бежала шагов десять. Ни малейших признаков отставания ноги. Она бежала легко, как на сцене, порхая и перепрыгивая через корни, выползшие на дорожку. Еще мгновение, и все могло кончиться. Она вспомнит, и конец. Еще, того гляди, подвернет ногу.
– Постой! Не там, не там же! – заорал он.
Она обернулась.
Он нарочито прищурился, словно вглядываясь.
– Да вот она, проклятая. Улизнула. – Он скорчил недовольную рожу. – Ну погоди. Попадешься мне у раздаточного стола. Испугом не отделаешься.
Марина вернулась. Она снова сильно прихрамывала и, если бы кто-нибудь ей сказал, что полминуты назад она бежала нормально, – не поверила бы. Лицо ее выражало презрение, почти брезгливость к нему. Сейчас она походила на мать.
Молча она села рядом. Растянутые, нелепые губы, острый подбородок, дрожащий от возбуждения. «С т а к и м у меня не может быть ничего общего».
Что ж, это были издержки диагностики. Олег на них шел. Он упал в ее глазах. Можно было попытаться вырулить, хотя сразу это ничего не даст.
– Значит, не разучилась сердиться? – Он посмотрел на нее с интересом. – Честно говоря, против кошек я ничего не имею. У нас дома две живут – близнецы. Серая и пополам с белым.
Она не верила. Плечи ее еще вздрагивали после бега, глаза хранили печать недоброй решимости.
– Мне надо было понять – чувствуешь ли ты что-нибудь, кроме болезни, – признался он. – Или в голове твоей только она одна. Это как бы розыгрыш. Так его и принимай. – Он помолчал, глядя в сторону. Затем сорвал прутик барбариса и повертел на свет. Капля невысохшей росы сверкнула радугой. – Ты можешь поправиться. Уверен. Но... надо самой верить в это.
– Когда? – спросила она хмуро. – Когда я вылечусь совсем?
Он ответил не сразу. Он не хотел больше обманывать.
– Думаю, недели через три, через месяц. Не больше. – Он бросил прут. – Будешь ходить ко мне три раза в неделю.
Она скосила глаза. Ощупала ими его лоб, полуприкрытые веки, костюм.
Теперь он должен был сыграть последний эпизод – независимо, скучающе ждать, пока она решит и взвесит свои наблюдения. Этюд под девизом: «Хочешь лечись, хочешь нет. Мне спокойнее». В конце концов, действительно – чужие люди, чужая судьба, что ему.
Она натерпелась, видно, достаточно. Профессор ей не нравился. Но что поделаешь, мама его выбрала, – значит, он кое-что смыслит. Двадцать дней – не так уж долго. Потом она снова будет как в с е. Все – в ее балетной школе. В единственно реальном для нее мире. Ради этого надо было терпеть.
– Когда следующий раз? – спросила она.
Он отдал ей должное. Она тоже великолепно играла свою роль. Ни тени заинтересованности. Как будто речь не о ней. И от того, когда он назначит следующую встречу, зависит, согласится ли она. Да, женщины и в пятнадцать лет – народ особый.
Сейчас у него самого свело ногу. Он вылез, прошелся.
Сумерки. Вот и наступили. Солнце уползло за макушку дальнего дуба, небо совсем очистилось. После полудня птичьи стаи особенно отчетливы в нем. Естественно. Сентябрь. Заканчиваются пробные полеты. Точно по приказу скворцы собираются в кучу, потом рассыпаются, вычерчивая в воздухе спирали, и одновременно опускаются вниз. Гармония, согласие безукоризненные. Лучшие часы суток. Лес здесь удивительно густой. Под дубами и кленами растет черемуха, рябина, а под ними подлесок: орешник, бересклеты и молодые дубки. Хозяйка говорит, что дубки сажает нарядная сойка. Одну он спугнул, когда пришел сюда. В дупле его дуба она копила на зиму желуди. Вон сколько их. А теперь боится, не подлетает. Изредка мелькнет из-за веток ее сине-черное платьице с белым горошком и пестрый хохолок короны. А потом исчезнет. Нет, видно, муравьям сегодня больше не одолеть. Медленно тянут седьмую, незапланированную спичку. Тишина. Равновесие души.
Как-то нескладно у него шло лечение. Он долго провозился с Мариной. То поддавалась она, то все снова возвращалось. Согласился – из-за Ирины Васильевны, потом его задело. Ворваться внутрь и перебороть болезнь.
Его почему-то всегда влекло к этой опасной грани, на которой происходит противоборство сознательного с бессознательным. Когда в разумное, волевое начало врывается неодолимое подсознание и крушит волю, тело, душу. То, что в психоанализе называется борьбой между ego и id, когда для излечения пациента его заставляют вспомнить и «отреагировать» забытую травматическую ситуацию, послужившую источником психического сдвига.
Однажды, придя на кафедру, он заявил шефу, что необходимо ввести новую проблематику в аспирантские темы.
– А если конкретнее? – покосился на него шеф. Открыть что-либо их сверхэрудированному шефу было задачей нелегкой, но все же Олег отважился.