Текст книги "Эмиграция как литературный прием"
Автор книги: Зиновий Зиник
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Возвращение в Дублин [16]16
Опубликовано: Иностранная литература. 1996. №4.
[Закрыть]
Лишние люди
Дублин – один из немногих городов мира, вроде Москвы или Иерусалима, осознающих себя избранниками. Такой город – непременно столица некой невидимой (для постороннего взгляда) духовной империи. Эта империя избранников, однако, ощущает себя одновременно и провинцией, придатком соседней цивилизации, политически более изощренной и более мощной. У Иерусалима (библейского) таким великим соседом был Рим, у Москвы (XIX века) – Париж, у Дублина – Лондон. Лондон (XX века) поблек бы перед Нью-Йорком, но Лондон принципиально всегда считал себя лишь большой деревней, точнее, конгломератом хуторов. Своего цивилизованного и всесильного соседа дублинец одновременно и презирает, и заискивает перед ним. Дублинец, переселившийся в Лондон, заклеймен как предатель своими соотечественниками. Но грош тебе цена, если ты не мог добиться успеха в Лондоне и всю жизнь проторчал в Дублине.
Дублинцы – это нация, которая не может смириться с собственным существованием в четырех стенах своего родного дома-города. Тут стоит заметить, что архитектура Дублина, по крайней мере то, что заслуживает внимания, вроде Мэрион-сквер (где проживала вся ирландская артистическая элита XIX века), создана англичанами. Бунтарские речи ирландских гениев отражались от английских стен эхом-горохом. Это были идеи в чуждом окружении, в одежде с чужого плеча. Ирландцы, как известно, не без основания полагают, что никто лучше их не говорит по-английски. При этом своим родным языком они считают гэльский, но на этом родном языке в Дублине говорят лишь считаные единицы. Даже ирландский (антибританский) патриотизм в самой радикальной из форм – республиканское движение – был вдохновлен в первую очередь самими британцами, утопическими идеалистами, не без влияния русской революции начала века.
Дублин постоянно перестраивается, поскольку дома разрушаются на глазах: ни у кого нет ни желания, ни сил производить ремонт. Вместо городских особняков вырастают бетонные коробки. Даже отель «Блум» (в честь джойсовского героя Леопольда Блума) – стекло и бетон, хотя туалет в отеле оклеен обоями с цитатами из «Улисса». Такое впечатление, что дублинцы уничтожают материальные воплощения чужеродных идей с религиозным ражем разрушителей идолов. Но тут, скорее, не иконоборчество, а просто наплевательство и инстинктивный эгалитаризм (не исключающий, как и в России, зуда выделиться любым способом из толпы себе подобных). Эта индифферентность не исключает, впрочем, и мстительности в отношении тех, кто вырвался из дублинского порочного круга самоотвращения и тайной гордыни.
До 60-х годов при упоминании имени Джойса дублинцы плевались. Их можно понять. Как, скажите на милость, относиться к писателю, назвавшему твою родину-мать «свиньей, пожирающей собственных поросят»? Перед тем как дублинская «джойсиана» стала привлекать тысячи туристов и, соответственно, деньги в карман дублинцев, соотечественники Джеймса Джойса с какой-то злорадной снисходительностью позволили местным властям разрушить дом жены Джойса, Норы Барнакл, где Джойс поселил своего Блума. В наши дни Леопольд Блум – чуть ли не народный кумир. Мотив психологического самоистязания свойствен ирландцам в той же степени, что и русским: как иначе можно объяснить тот факт, что героем этого города-католика стал еврей-прохиндей? Но церковь взяла свое: на месте разрушенного дома Леопольда Блума было построено новое крыло больницы The Mater Misericordiae. По иронии судьбы, здесь закончил свои дни капелланом предтеча «лишних людей», русский эмигрант и монах ордена редемптористов (искупителей), знакомый Герцена и Огарева, попавший в виде пародии даже в роман «Бесы» Достоевского, Владимир Сергеевич Печерин (1807–1885).
Конечно, следовало бы помнить (из биографии Гершензона), что этот исторический персонаж, попавший на страницы чуть ли не всей русской литературы, оказался в конце концов в Дублине. Но я недооценивал, насколько все это близко, конкретно и страшно – оказаться в маленьком и тесном городском закутке мира, где каждый считает себя гением и погода меняется ежеминутно. Эта переменчивость отчасти соответствовала и его собственному темпераменту. Этот ученый-классицист, знаток Древней Греции и Рима, оставшийся в Европе вопреки настоятельным уговорам друзей и правительственных эмиссаров, перепробовал вроде бы все возможные роли в своей жизни. Но в его переменчивости была своя метода, свое постоянство. Мы знаем этот темперамент: сначала безумно увлекаться, а потом бездумно оплевывать.
Его восторги после первой встречи с европейской цивилизацией продолжались до тех пор, пока хозяйка пансиона не намекнула ему: мол, если у тебя есть деньги, чтобы просиживать днями и ночами в кафе, изволь регулярно платить за квартиру. После этого вся европейская цивилизация была проклята как ничтожный мелкобуржуазный мир сантимников. Печерин подался в стан социалистов и анархистов. Пока один из анархистов не взял у него в долг последние деньги, присланные из России, и не исчез без следа, что привело Печерина, тут же разочаровавшегося в политике, в стан иезуитов. Но после нескольких месяцев изучения догматов в толковании этого ордена Печерин решил, что он окружен архилицемерами. Даже тот факт, что он в конце концов все-таки перешел в католичество, объясняется, видимо, его стремлением полностью порвать с российским (то есть православным) прошлым.
Его ужас перед возвращением в Россию почти советский. Когда его, по простоте душевной, навестил представитель российского консульства, Печерин обвинил этого добродушного чиновника в том, что тот – агент царской охранки. Печерин попал в Англию в качестве монаха, но тут же дал завлечь себя еще в одну интригу и скандал со своим собратом по ордену, в результате чего удалился в Ирландию. Как и следовало ожидать, он стал героем республиканцев, и не совсем случайно: в костер, где сжигались еретические брошюры, какой-то провокатор подбросил протестантскую Библию, что, естественно, было неправильно воспринято английскими (то есть антикатолическими) властями: Печерин (Father Pecherine) угодил в тюрьму, и про него даже распевались уличные куплеты. Видимо, при всей его строптивости, негативизме и доктринерской одержимости в нем жила инстинктивная внутренняя доброта. Его явно любили.
Но конец его грустен: он разочаровался во всем – и в социализме, и в христианстве («этом бреде из Назарета»). Он продолжал регулярно писать письма своему единственному другу в России. «Отзовись, старый мой товарищ, кроме тебя, нет у меня никого на свете», повторял он в письмах, не получая ответа. Старого друга-товарища давно не было в живых, а письма все шли.
Вернемся к еврею Блуму. Я впервые попал в Дублин переменчивым, как всё тут, летом, поскольку мой день рождения приходится на 16 июня – тот самый день, когда происходит действие в романе «Улисс». Все действие этого романа, напомню, состоит в том, что Леопольд Блум передвигается по Дублину из одного питейного заведения в другое. Вместе с толпой дублинцев и иностранцев повторил этот маршрут и я со своей женой Ниной Петровой. В пабе «Бейли» я обнаружил единственную реликвию, оставшуюся от Леопольда Блума, когда он был «вытеснен» из квартиры соотечественником его предков (предки дублинских евреев всегда из России), отцом Печериным. Эта реликвия – входная дверь. Элегический поэт Дублина Патрик Каванах водрузил эту дверь в легендарном пабе. «Отныне объявляю эту дверь открытой!» заявил он на клоунской церемонии открытия этого импровизированного музея памяти Джойса.
Во время моего второго визита в Дублин (сырым и колючим, как будто от небритости, мартом 1995 года, в День св. Патрика) я обнаружил, что дверь эта заперта: паб «Бейли» стоял заколоченным. Его скупил супермаркет «Маркс и Спенсер». Каламбурная анекдотичность имен основателей этой торговой фирмы, может быть, и случайна (это не тот Маркс и не тот Спенсер), но смешно, что в который раз дублинские места, связанные с памятью Джойса, узурпированы эмигрантами из России и Восточной Европы, откуда родом еврейская семья Маркса – Спенсера. (В начале века они придумали продавать с прилавков галантерейную мелочь по пенсу за штуку.)
Все эмигранты на свете каким-то образом связаны: это своего рода семейные (несчастливые по-своему) узы. При жизни Джойсу пришлось эмигрировать от своих соотечественников; после смерти – от своих еврейских героев. Даже в загробном мире есть свои эмигранты. Некоторые пытаются вернуться в Дублин в виде привидений.
Дублин, как и Москва, – большой вокзал. Дублин – это город, откуда уезжают. Дублин – это город, в который возвращаются: чтобы сравнить надежды собственного прошлого со своим успехом или поражением. Но есть те, кто не отличают своего поражения от победы, и тогда в Дублин переселяются окончательно: вроде монаха Владимира Печерина, обратившегося из православия в католицизм, или еще одного монаха – Джеральда Мэнли Хопкинса. Этот английский Мандельштам XIX века пришел в католицизм из англиканства и закончил свои дни в Дублине, где его чтили, но не любили (он, судя по всему, предпочитал исповедь в церкви, а не за стойкой бара). В Дублине прописаны все транзитные пассажиры небесных авиалиний. Это город внутренних эмигрантов, воображающих себя патриотами.
Дублинцы говорят о собственном городе с презрительной горькой ухмылкой и даже с бешеной ненавистью, если речь заходит о соседях по улице. Но от чужака ожидаются лишь гимны Дублину. Дублинцы предпочитают фикцию реальности. Паб – это, как известно, фиктивный, выдуманный идеальный дом, уютная гостиная с креслами, камином, картинками на стенах и плотными шторами на окнах: это подмена домашнего уюта – без склочной супруги, тещи или орущих детей. Дублинец, чувствующий себя несколько неуютно дома, предпочитает реальной жизни разговор в пабе. В пабном общении – вся идеальная жизнь дублинца.
Я помню свои первые дублинские восторги: после нейтральной вежливости, холодноватой дружелюбности лондонского паба вдруг попадаешь в парадиз необузданной готовности общаться. Ты плывешь на эмоциональной волне открытости – манер и слов – на полных парусах, точнее, с полной кружкой в руках, а волны тут – это потоки гинеса. Пресловутая густая пена в кружке гинеса как будто поддерживает в целостности и сохранности свежесть общения. Поскольку гинес чувствителен к транспортировке, отчужденность ирландских эмигрантов (как, впрочем, и расстояния в самом Дублине) можно измерять качеством гинеса, в зависимости от степени удаленности от пивоварни «Гинес». В настоящем ирландском пабе пенная шапка на кружке гинеса украшается, как печатью качества, последним пенным завитком в форме национальной эмблемы Ирландии – трилистника. Этим трилистником покрыты скалы вокруг Дублина, где море в солнечную погоду чернеет, как гинес. А воздух терпкий и насыщенный, как виски. Гинес пьют «с прицепом»: пинта гинеса, стаканчик виски (ирландского виски, с дымком, поскольку процеживают виски сквозь торфяной уголь). В этом климате, в этом ландшафте моря и воздуха «с прицепом» собеседники нетрезвы заранее, с первого слова, но вида не подают.
Ни один разговор, само собой, не обходится тут без упоминания выпивки. По прибытии в отель «Блум» я тотчас узнал от портье, что День св. Патрика для дублинцев – это день, когда запрещалась (до 1975 года) продажа спиртного и в пабах, и в магазинах. Портье звали Падди (то есть Патрик). У него были седоватые усики бильярдиста и шармера-волокиты и совершенно обесцвеченные, как мартовская беловатость неба над Дублином, глаза выпивохи. Он тут же угадал во мне духовного собрата по алкогольным увлечениям. Кроме того, я, очевидно, был для него новым слушателем его старых историй. Все они были про то, как ирландцы обходили алкогольный запрет в День св. Патрика. Самый известный ход – отправиться на выставку собак. Лишь на собачьей выставке бар почему-то работал без перерыва и без ограничений, и в День св. Патрика дублинские жены с удивлением узнавали о неистовом интересе своих мужей к собаководству. Запрет не распространялся на транзитных пассажиров, и поэтому алкоголь разрешалось продавать в станционных буфетах. Входные билеты на перрон в этот день продавались бойко: как-то чудом выходило, что дублинцы по Дням св. Патрика непременно или провожали кого-то, или кого-то встречали (как выяснялось: друг друга провожали, а потом тут же и встречали). На улицах в этот день появлялись продавцы святой воды с подносами: в стаканах, естественно, была не вода, а прозрачный джин («Ведь Он воду превратил в вино, не так ли?»).
Там, где выпивка, там и разговор. Однако говорящих в дублинском пабе трудно назвать собеседниками. После первых мгновений бурного общения с незнакомцем ты понимаешь, что тебе не удается вставить в разговор ни единого слова. То есть не совсем верно: ты начинаешь фразу, ее едва выслушивают и тут же тебя перебивают, угадывая направление твоей мысли, точнее – выдумывают за тебя, что ты хочешь сказать, и договаривают за тебя то, что ты сказать совершенно не собирался, продолжая свой собственный монолог в несколько ином повороте. Разговор в дублинском пабе – это монолог, подделывающийся под диалог. И одержим говорящий в общем-то одной идеей: опровергнуть в глазах собеседника им же создаваемый образ самого себя. Дублинцу постоянно кажется, что его неправильно поняли. Не российская ли это черта (я, по крайней мере, всегда ловил себя на подобной манере речи и мышления)? «Есть нечто общее», проводит параллели на этот счет знаток Дублина сэр Виктор Притчеп, «и в русской широте, и в ирландской щедрости, и в обоюдном для русских и ирландцев инстинктивном неприятии успеха».
Подобные параллели и обобщения звучат страшно соблазнительно – слишком подкупающе, слишком убедительно, чтобы быть правдой. Там, где мерещится общее, и следует, как известно, выискивать разницу: видимость сходства между обезьяной и человеком лишь обманное прикрытие кардинального различия в породах. Ирландцы, как и русские, похожи на всех тех, кто пытается жить ни на кого не похожими, подражая всем одновременно. Естественно, что мой уход от российской общности и притягивает меня к дублинцам. В дублинцах я вижу собратьев по изгойской судьбе – тех, кто хочет быть там, откуда ушел, и обижается, что его не принимают за великого человека среди тех, чье мнение он презирает. Дублин притягивает всех, кто ощущает себя сброшенным с парохода современности, и кичащихся тем, что в них никто больше не заинтересован; притягивает всех обойденных, обиженных, недопонятых, не добитых судьбой.
Но, в отличие от российских неудачников, ирландцы способны превратить это состояние депрессивности и убожества в меланхолию безупречного стиля, в уникальный театр, где каждая трагическая гримаса неудачника продумана до малейших деталей и поэтому смотрится как нечто прекрасное – вроде потертого лакированного сиденья в закутке ирландского паба с зелеными стенами. (Зеленая гвоздика в петлице у ирландца Оскара Уайльда была вовсе не эксцентрической прихотью, экзотикой и шокингом, как это могло показаться со стороны лондонскому обывателю: зелень – цвет ирландского патриотизма.) Великий человек великолепен в своих неудачах в той же степени, что и в своих достижениях. В понимании фатальной грандиозности собственного поражения – залог будущего успеха. Оскар Уайльд, знаток великого успеха и грандиозного поражения, развил даже теорию на этот счет: о том, что, по аналогии с желудком, душа человека может переваривать разные ингредиенты с совершенно непредсказуемыми результатами, где поражения от победы ты сам не должен отличать. Таковы, я думаю, уроки ирландского отношения к жизни: поражение – столь же достойный опыт, что и победа. Таково мнение не только Пастернака и Уайльда, но и боксера, или, как он себя называет, «кулачного бойца» Криса Юбэнка, тоже, в своем роде, «не добитого судьбой».
Удар ниже пояса
«Мой лозунг в боксе: преобладание стиля над содержанием», заявил боксер Крис Юбэнк, неосознанно цитируя Оскара Уайльда, после того как уступил свое звание чемпиона во втором среднем весе дублинцу Стиву Коллинзу. Дублин научил меня серьезно относиться к боксу. Не только потому, что ключевое для Леопольда Блума знакомство происходит в романе Джойса, когда героя сбивают с ног. Трудно представить себе Ирландию не только без лошадиных скачек, но и без кулачного боя. Урок ирландского бокса был преподан мне в ночь после празднования Дня св. Патрика. Св. Патрик обратил Ирландию в христианство. В каждом кельтском поселении св. Патрику грозила смерть, но он бесстрашно входил в логово язычников, и каждая община, принятая им в лоно христианской церкви, раскладывала на своем священном, самом высоком холме гигантский костер, оповещая всю страну о торжестве Спасителя.
В ночь накануне боксерского матча между Крисом Юбэнком из английского курортного города Брайтона и дублинцем по имени Стив Коллинз с каждого дублинского холма, пригорка, склона и ската светился вместо костра экран телевизора. В каждом пабе был установлен супер-экран размером в ползала. Я думал: выпью свою пинту с порцией виски и отправлюсь к себе в комнату – перечитывать Оскара Уайльда. Я наивно полагал, что не поддамся этому однообразному спектаклю, то бишь мордобитию с антрактом. Но как только Крис Юбэнк, негр с лицом курносого марсианина, въехал на ринг на платформе верхом на сияющем серебром и эмалью мотоцикле «Харли-Дэвидсон» в окружении кордебалета, я понял, что никуда не уйду.
Я не знаю, почему мне не понравился Стив Коллинз. Он сидел в наушниках плеера под натянутым по самые глаза капюшоном тренировочного костюма. Казалось, он явно во что-то вслушивается до последнего мгновения перед выходом на ринг – в какую-то свою молитву, мантру, нашептывания. Как выяснилось (я потом перечитал на этот счет все газеты), он распространил слух, что нанял психиатра-гипнотизера. Юбэнк чуть ли не отказался от поединка, потому что якобы не хотел вступать в кулачный бой с человеком, который не отвечает за собственные поступки, находясь в состоянии гипноза. Он однажды раскурочил череп одному из претендентов (на престол чемпиона во втором среднем весе), и мысль о том, что он может сделать еще одного человека инвалидом на всю жизнь, ему претила. Так он заявил прессе. «Я не могу драться с монстром», повторял он, как будто его противник, накачанный гипнотизером, превращается в некое воплощение всего того, чего Юбэнк боится и что ненавидит в боксе, – в собственную уродливую тень.
Уже после боя выяснилось, что со стороны Коллинза это был чистый розыгрыш, блеф и надувательство. Он хотел лишь смутить противника, выбить его психологически из колеи. Никакого гипнотизера, как оказалось, вообще не было. Были наушники, капюшон, остекленевший взгляд – театрализованное шарлатанство. Но Юбэнк купился. При всей своей браваде, бахвальстве и пижонстве Юбэнк – если и не наивный, то крайне доверчивый человек.
Всего этого я не знал. Я видел лишь победную ухмылку негра, которого освистывают, и неподвижное и одержимое лицо ирландца, чье каждое движение на ринге встречается его соотечественниками ревом энтузиазма. Через несколько раундов Коллинз после длинного и прямого удара правой Юбэнка пошатнулся и упал на колени. Рефери начал отсчитывать нокаут. Коллинз успел подняться, шатаясь, как раненый жираф (он гораздо выше Юбэнка, или мне так показалось). Вместо того чтобы в ту же секунду пристукнуть своего противника окончательно, Юбэнк продолжал клоунское кривляние: он вышагивал по рингу победной поступью, как по цирковой арене, выпятив грудь и демонстрируя свою мускулатуру и белозубую улыбку. Он превращал серьезный боксерский матч в балаган. Ему явно важнее было добиться расположения публики, развлечь ее любыми способами, вместо того чтобы всеми средствами прикончить на ринге своего противника.
Я уже следил за боем не отрываясь. Пока Юбэнк занимался клоунадой, Коллинз успел прийти в себя, собраться заново с силами и начал атаковать Юбэнка размеренными, без пауз, ударами. Он победил Юбэнка по очкам. Всякому дураку было ясно: как боксер Юбэнк сильнее и смелее, но не умеет или не хочет рассчитывать свои силы. Однако, судя по всему, ирландских болельщиков и ирландских комментаторов не интересовало, кто гениальнее в боксе: как всякий спорт, решил я, бокс – лишь повод для проявления патриотических чувств. На следующий день дублинцы хором твердили со страниц газет, по радио и с телевизионных экранов, что в боксе важен не только красивый удар, сила и ловкость, но и выдержка, дисциплина, трудолюбие, терпение и настойчивость, расчет и тактика. Ирландское благородство и показная (наряду с врожденной) щедрость, склонность к широким жестам, природная театральность, католическое милосердие – все было забыто, когда речь зашла о поединке между соотечественником и чужаком. Наш, свой, закусил губу и медленно и верно выбил из пришельца необходимую победу. Истина бывает только наша; все не наше – лживо и несправедливо. Мне было противно выходить на дублинские улицы из своего номера в отеле «Блум».
«Юбэнк – несерьезный человек», сказал портье Падди, как будто речь шла о провалившейся банковской сделке. Я был склонен доверять Падди. Лишь позже, когда я стал читать прессу про Юбэнка, я узнал, что все не так уж случайно и реакция на Юбэнка не так уж стихийна. Этот чемпион заявлял на каждом углу, что презирает бокс и что выступает на ринге исключительно ради денег. Поскольку ставки в боксе идут на миллионы, а болельщики при этом воображают себя последними на земле романтиками, можно себе представить, как они воспринимают циничные заявления Юбэнка. Деньги его пересчитывает вся страна: особняк-дворец в Брайтоне, «ягуары», толпы манекенщиц и тот факт, что ни одной рубашки от Версачи он ни разу не надел дважды. Но главное, конечно, что вся эта роскошь досталась негритянскому плебею, бывшему хулигану из трущобного района пролетарского Южного Лондона.
Юбэнк, по его словам, готов был простить Коллинзу даже унизительный розыгрыш с гипнотизером. Но высказывание Коллинза по поводу происхождения Юбэнка проигнорировать невозможно. Тот сказал, что Юбэнк, забыв свои африканские корни, ведет себя как распоясавшийся англичанин (an Englishman аt large, что означает еще и преступника, убежавшего из тюрьмы). Насчет африканских корней – это было лишнее. Такое про английского негра – это все равно как сказать российскому еврею, что ему пора убираться в свой Израиль. Я готов был встать на защиту Юбэнка с гусиным пером в боксерских перчатках.
Но портье Падди в баре отеля «Блум» намекнул мне, что не стоит так мелодраматически воспринимать обмен оскорблениями в мире бокса. Это самый продажный вид спорта, где все приемы саморекламы достойны и уместны. Юбэнк – дешевка, потому что до поединка с Коллинзом подбирал себе противников заведомо слабее себя и поэтому так долго держался на престоле чемпиона. Как только он почувствовал свою слабость, он стал поливать грязью бокс. Кроме того, это спорт для толстокожих. Знаю ли я, что боксер – это тот человек, чье лицо нечувствительно к ударам? Ты бьешь человека по морде, а он ничего не чувствует. Кроме того, боксом занимаются те, кто, начав драться, не способны остановиться и, свалив человека с ног ударом в челюсть, продолжают избивать его ногами. Если ты способен остановиться и подать противнику руку – ты не годен для бокса. Про бокс и боксеров можно наговорить массу мудрых и благородных слов, но бокс – это, по сути дела, дарвинистский поединок двух человеческих особей на зоологическое выживание: два человека у тебя на глазах пытаются убить друг друга, а толпа стоит вокруг и ревет от восторга. Это и есть бокс. И нечего тут, как Юбэнк, цитировать Киплинга и Ницше.
Звучало убедительно. Юбэнк действительно цитирует неофициальный выпускной гимн частных гимназий Британской империи – Киплинга: «Если ты спокоен, не растерян, когда теряют голову вокруг, если ты себе остался верен, когда в тебя не верит лучший друг». И звучали бы эти цитаты столь же фальшиво, нелепо и вызывающе, что и мотоцикл «Харли-Дэвидсон» на боксерском ринге, и костюмы от Версачи, и манекенщицы в мехах, если бы я не увидел Криса Юбэнка вне ринга – без боксерских перчаток. Самое поразительное во внешности этого мультимиллионера с репутацией маэстро показухи – его руки. У него были длинные, точеные, холеные пальцы пианиста. При взгляде на эти пальцы становится ясно, что он не кривляется, когда говорит, что избегает агрессивной тактики в боксе просто потому, что не хочет выбитых зубов. Но главное не это. Уступив звание чемпиона Стиву Коллинзу, он сказал: «Теперь, когда я больше не победитель, мои соседи, жители Брайтона, может быть, начнут относиться ко мне как к равному, то есть как к своему». Он как будто опасался, что герой, побеждающий монстров, сам таковым и становится. В своем Брайтоне он был внутренним эмигрантом, но в Ирландии он не нашел собратьев. Он не учел, что бокс и скачки для ирландцев – единственные серьезные занятия. Кроме, конечно, диалога в пабе. Но диалог в пабе, как вы уже поняли, лишь словесное прикрытие каких-то внутренних счетов с самим собой, где собеседник – зеркало твоих поз и мыслей.
Боксерский поединок – единственный вид общения, где контакт с другим человеком не символический: ты ему бьешь по морде, а он тебе. И все же это мордобитие знает свои правила. Одно из самых главных правил – воспринимать данный вид общения всерьез. Как-никак такое общение может превратить тебя в инвалида. Шутки тут неуместны. Своим гипнотизерским блефом дублинец Коллинз продемонстрировал Юбэнку, в какой дешевый театр Юбэнк превращает повод для серьезного разговора. Юбэнк хотел дать понять, что презирает в принципе этот жанр общения, при всем своем уважении к собеседнику. Согласно Коллинзу, надо уважать боксерский диалог, даже если ты презираешь собеседника.
Не приписываю ли я легендарному кусочку Дублина географию своих собственных дилемм? С серого холодного неба сыпалась крупа мелкого снежка и дул истерический ветер. Но даже если все эти резоны надуманны, почему они пришли мне в голову в Дублине? Накануне матча, в День св. Патрика, на улицах Дублина вытанцовывали в воздухе военная свистулька и флейта, грохотали литавры и мелькало больше американских флагов и транспарантов, чем на улицах Нью-Йорка, где американские ирландцы в этот день духовно солидаризируются со своими бывшими соотечественниками в Дублине. Дублинцы же, в свою очередь, ностальгируют по американскому будущему своих сородичей: они сами хотели бы стать иностранцами (ирландскими эмигрантами в Америке), не уезжая из Ирландии. Ирландцы учат нас, что заграница – понятие относительное. Паспортная граница, паспорт – это не родина, а родина – это не обязательно твой дом, дом же – не прописка, не паспорт и даже не гражданство.
Двойники и оригиналы
У каждого человека, обжегшегося на собственной судьбе (одержимого собственными промахами и достижениями), есть свой двойник – идеальная или, наоборот, пародийная версия самого себя. Дублин, город репатриантов, будущих и бывших эмигрантов, – это город двойников (имя Дублина созвучно слову «дубль»): каждый, кто покинул свою страну, воображает себя оставшимся, воображает, как бы повернулась его судьба, если бы он не уехал. Был двойник и у Энтони Бёрджесса, автора черной утопии о будущем Англии, сконструированной из пародии на советское прошлое России. По счастливому стечению обстоятельств мы встретились в Дублине, и в ходе многочасовой беседы мне было дано понять, что Бёрджесс следил за судьбой Грэма Грина как за своею сатанинской тенью. Что сказал бы на это сам Грэм Грин? Кто из них тень другого и кто хозяин собственной тени? Как и Бёрджесс, Грэм Грин был католиком; как и Бёрджесс, Грин жил за границей; как и Бёрджесс, не получил рыцарского звания сэра. Но как насчет развращения молодого поколения (в чем обвиняли автора «Заводного апельсина»)? Для Бёрджесса Грин был дурным человеком, нехорошим человеком: «В один прекрасный день (уроки нацизма) Грин понял, что добропорядочность и законопослушание не тождественны добру и истине», объяснял Бёрджесс. «Отсюда он сделал ложный вывод, что добро и истину следует искать исключительно в злом и преступном».
Но в какой степени слова сочинителя (его поэмы, романы), даже его аморальные заявления подлежат моральной оценке? Этот вопрос беспокоил, конечно же, и Бёрджесса. Как известно, режиссер Кубрик запретил собственную киноверсию романа «Заводной апельсин», поскольку, по его мнению, фильм провоцирует молодое поколение на акты вандализма и насилия. Бёрджесс под конец жизни согласился с запретом: не потому, что сам фильм (или роман) провоцирует невинных юношей на чудовищные деяния, а потому, что предлагает тому, кто склонен к насилию и вандализму, новые формы самовыражения, до которых тот сам никогда бы не додумался. Это, в свою очередь, заставляет задуматься о несколько более щекотливом моменте сочинительства, словотворчества: в какой степени зло оживающее, то есть обретающее форму в воображении сочинителя, влияет на его собственную личность, на его моральный облик, на его критерии добра и зла? В какой степени игра со злом, как игра с огнем, бросает тень на светлый облик играющего?
Каждое произведение великого человека – это интуитивное предугадывание собственного будущего, воспоминание о будущем, как при пересказе собственного сна. С точки зрения Уайльда, для поэта (художника, артиста) «прошлое – это все то, что с тобой не должно было бы произойти; настоящее – это то, чему не следовало бы происходить; будущее – это и есть ты». Мы не занимаемся воспоминаниями о прошлом, не описываем настоящее – мы сочиняем наше собственное будущее. Поэт именно в этом смысле и есть пророк – самого себя (и еще собственной эпохи, если он и есть эпоха). Каждый писатель поэтому подсознательно стремится испытать то, что описал в собственном романе: проверить предугаданные чувства. В этом смысле «Портрет Дориана Грея» оказался для Оскара Уайльда фатальным. Самый остроумный сын Дублина заметил, что боги ведут себя загадочно: они наказывают нас не только за дурные поступки, но и за добрые дела. Вознаграждение бывает в той же степени незаслуженным, в какой заслуженным бывает наказание за преступление, которого ты не совершал. Боги наказывают и вознаграждают за нечто такое в нас, что нам самим неведомо.
Мой второй визит в Дублин, в 1995 году, в День св. Патрика совпал с еще одним юбилеем – столетием лондонского суда над дублинским эмигрантом Оскаром Уайльдом. Еще зимой 1895 года этот несколько растолстевший лондонский денди, окруженный толпой поклонников и любовников, с зеленой гвоздикой в петлице, все еще разбрасывал направо и налево деньги и афоризмы в ресторанах Сохо. Его комедия «Как важно быть серьезным» чуть ли не сразу после премьеры была не только переведена на все языки мира, сделав его самым богатым драматургом в истории Англии, но и сама тут же вошла в английский язык, как разошлась в свое время на цитаты грибоедовская комедия «Горе от ума». Не прошло и полугода после сногсшибательной премьеры, как этот баловень судьбы был объявлен банкротом, его имя было снято с афиш спектаклей по его же пьесам, он был навсегда лишен права видеться с собственными детьми. Когда его направляли в место отбытия тюремного срока (в Рединг), его в ожидании поезда выставили на полчаса в тюремной робе и в наручниках на платформе самой большой пересадочной станции в пригороде Лондона, Clapham Junction. Когда прохожие узнавали, что обритый наголо арестант – тот самый декадент Оскар Уайльд, развлекавшийся сексом с лакеями, в него плевали. На протяжении целого года после этого, каждый день, ровно в тот же час, Уайльд начинал плакать.