355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Зиник » Эмиграция как литературный прием » Текст книги (страница 21)
Эмиграция как литературный прием
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:40

Текст книги "Эмиграция как литературный прием"


Автор книги: Зиновий Зиник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)

Мундир наизнанку [30]30
  Опубликовано: Esquire. 2005 (Москва).


[Закрыть]

Я был в панике. Одна из телекомпаний решила снять документальный фильм про Зиновия Зиника в лондонском Сохо, а мне не в чем было выйти в город. То есть на вешалке висела куча разной одежды, но все вещи были совершенно случайного толка: все то, что я решил выхватить наугад из своего гардероба, когда переезжал на другую квартиру. Меня выручил мой старый темно-синий костюм дорогого сукна. В сочетании с голубой рубашкой из фирменного магазина на Jermyn Street, при галстуке в горошек из магазина Liberty и в черных кожаных туфлях фирмы Church's, меня трудно было бы отличить от заведующего отделением международного банка.

Собственно, на моем веку именно так и одевалась настоящая эстетствующая элита богемного Сохо: пока снобы и пижоны стараются перехитрить друг друга в экстравагантности и элегантности, единственная возможность выделиться из толпы – это переодеться банкиром. Или пролетарием. Лучшие люди частного клуба The Colony Room именно так и поступали. Сюда захаживала и фронда из журнала «Спектэйтор», но именно Фрэнсис Бэкон и задал, собственно, стиль и дух этого заведения. Появлялся он сам в черной кожаной куртке – в этом было и нечто пролетарское, и военное, и экзотически американское, – потому что с курткой он носил вульгарные, казалось бы, американские джинсы, но при всем при этом черные туфли – из дорогой кожи. Столь же эксцентричен был (по тогдашним временам) и стиль его поведения, когда непонятно было, где начинается его возмутительное по своей физиологичности искусство, а где – жизнь. В непрезентабельной, казалось бы, атмосфере и в возмутительных персонажах этого клуба в Сохо можно, как это ни парадоксально, различить все основные элементы дендизма.


***

Пушкин ошибочно понимал этот термин. Онегин не был денди, он был одет «как денди лондонский». Истинный денди никогда не одевается как кто-то еще – в Лондоне, в Париже, в Нью-Йорке или Москве. Это пижоны и эстеты одеваются во все модное, так, как одеваются столичные модники. Истинный денди не следует никакой моде: он ее создает сам. С точки зрения модника, «лондонский денди» одет по меньшей мере странно, иногда прямо-таки шокирующе.

Когда мы смотрим на старинные фотографии легендарных денди прошлых эпох, слово «элегантность» приходит на ум. Мы глядим на их фраки и камзолы, шейные платки и кружевные манжеты, на цилиндры и кудри до плеч, и нам кажется, что во всем этом есть нечто изысканно-аристократическое. В действительности, патриарх дендизма, Beau («Красавчик»), Брюммелль, фигура конца XVIII века, хотя и был другом гуляки Принца Регента, придумал одежду (и манеру поведения) именно в контраст существовавшей аристократической моде, был заядлым игроком, разорился и скончался в приюте для умалишенных во Франции.

В Викторианскую эпоху армейским цветом – цветом власти и аристократии в Англии – стал красный цвет королевских гвардейцев и охотничьих камзолов. Не потому ли эстетствующая толпа вокруг Оскара Уайльда ввела в оборот желтый и зеленые цвета? Даже скандальный литературный альманах этого направления назывался «Желтая книга». И выбор названия, с моей точки зрения, не просто эстетический, по цвету обложки. Желтый цвет – цвет анархизма той эпохи (подхваченный, в другую эпоху, Маяковским). Когда мы читаем о том, что денди Оскар Уайльд расхаживал по Пикадилли с зеленой гвоздикой в петлице, нам кажется, что в этой детали была лишь прихоть эстета. Трудно сказать, как и где он красил гвоздику в зеленый цвет, но зеленый – это национальный цвет Ирландии (вспомним «зеленую комнату», Colony Room, ирландца Фрэнсиса Бэкона), символ католического радикализма и диссидентства. Вдохновлялись же ирландские республиканцы, кстати сказать, русскими революционерами, и Уайльд при всем своем эстетизме объявил себя социалистом: его фантастический социализм поощрял людей к тому, что Пушкин с итальянцами называл farniente – ничего-не-делание, то есть активное безделье.

Всякий истинный денди должен делать вид, что занимается своими профессиональными делами практически случайно. Лучшее место для подобного образа жизни – кафе. Тут можно просиживать целые дни, делая вид, что цедишь абсент, а на самом деле обговаривать и финансовые, и литературные дела, оттачивая на других свои афоризмы, записывая на салфетках свои гениальные пьесы. Пьеса Уайльда «Как важно быть серьезным» была написана под хохот и пустую болтовню за ресторанными столиками и в гостиничных номерах. Не было ни одного денди, кто не облюбовал бы для себя подобного заведения. Для Оскара Уайльда таким заведением было Café Royal на Пикадилли, с театральными кариатидами, зеркалами и плюшем. Тут можно было выдавать себя за кого угодно. Революционеры, переодетые в пародийных аристократов вроде Уайльда, смешивались тут с аристократами, выдававшими себя за пролетариев, и с проститутками, изображавшими светских львиц. За столиками Café Royal можно было высказать все то, чего нельзя было позволить себе в приличном обществе, а в темных номерах отелей в Сохо за углом совершать то, чего не решался бы сказать даже за столиком в кафе. Кто бы мог подумать, что в XX веке, после Октябрьской революции, Café Royal стало местом проведения респектабельных благотворительных балов русской белой эмиграции.

Дендизм – это не столько разрушение отжившей морали, сколько демонстрация того, как вышедший из моды моральный мундир общества трещит по швам. Денди разрывает швы до конца, выворачивает этот мундир наизнанку, перешивает и надевает на себя, заявив о новой моде. В Англии нет моды вообще: тут мода – это способ обозначить свою принадлежность к определенному кругу, постоянно меняющему свое внешнее обличие. Каждого можно предугадать – вплоть до зарплаты и любимых книг – чуть ли не по шнуркам на ботинках. Фермеры и университетские профессора одеваются в твид и вельвет, жены миллионеров-индустриалистов предпочитают джерси и шелк сочных колеров, и только интеллигентская братия из артистических, главным образом, кругов все еще держится за все черное из льна и полотна. Необозримые возможности для денди сказать свое слово, нарушая все стереотипы.

Денди намеренно путает «низкий» быт с высоким ордером в эстетике. В этом смысле денди были и есть панки. Панки появились в пролетарском Ист-Энде Лондона в 70-е годы двадцатого века – годы полной деградации моральных абсолютов. Эти подростки пародировали милитаризм, надев уродливые армейские ботинки «Док Мартен». Они нацепляли на себя сортирные цепочки вместо ожерелья и совали в ухо английскую булавку. Они брили головы по-тюремному. В Лондоне мода подхватывается снизу, на ходу, буквально с тротуара: так, одно время в среде британской интеллигенции вошли в обиход дождевики и шерстяные шапочки, подцепленные у попрошаек-алкоголиков на улицах. Капюшон американского негра-мусорщика тоже может пригодиться. А черные костюмы, с застегнутой под подбородок белой рубашкой, были украдены у членов иранского правительства. Пестрые черно-белые шарфы – у палестинцев эпохи интифады. Философия панка – это философия русского юродивого в его варианте капитана Лебядкина: поглядите на меня и убедитесь, как уродливы вы сами. Дендизм, как и панк, – это кривое зеркало революции.

Эстетизация зла и уродства – манифестация кризиса официозности в религии и морали. Оскар Уайльд заявил об этом, когда написал эссе о знаменитом отравителе своей эпохи как величайшем, в своем роде, артисте. Де Куинси, несколько ранее воспевший опиум, сочинил эссе на ту же тему, подсказав Достоевскому сюжет «Преступления и наказания». И поэтому русский вариант денди нужно, конечно, искать не в пушкинском Онегине, а в «лишних людях» русской литературы поколением позже. Это они, а не Онегины, придумывали для себя оригинальную, раздражающую обывателя внешность, манеру одеваться – новый, как сейчас говорят, имидж. Вспомните тургеневского нигилиста: длинное пальто, волосы до плеч, и – главное! – синие очки. Я думаю, этим синим очкам позавидовал бы Оскар Уайльд, хотя ведут они свое происхождение от его зеленой гвоздики. Однако истинным денди русской литературы следует считать, конечно, Лермонтова. Ни у кого, кроме, разве что, у нашего современника Василия Аксенова, я не встречал в прозе такого количества описаний и наименований одежды. Недавно, перечитывая «Княжну Мери», я понял, почему Печорин убил Грушницкого.

Совершенно ясно, что герой Лермонтова возненавидел Грушницкого, когда тот сменил простую солдатскую шинель на дешевый мундир. Толстая шинель с грубым ворсом Печорину явно нравилась, в этой солдатчине было нечто байроновское или, скорее, панковское. Высший шик. Пока Грушницкий не переоделся в вульгарный «армейский пехотный мундир, сшитый здесь на водах». С какой ненавистью описывает Лермонтов новый вид расфуфыренного Грушницкого: «Эполеты неимоверной величины были загнуты вверх, в виде крылышек амура… черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник». При этом Грушницкий еще ругает «проклятого жида» за узкие подмышки и льет себе розовую помаду «полсклянки за галстук». Ну что с таким вульгарным типом сделать? Пристрелить при первой же возможности.

Существует несомненная перекличка денди всех эпох. Скажем, мой район Camden Town, с его модными рынками, ставший «обувной» Меккой для всех денди 90-х годов двадцатого века, за столетие до этого был местом, где создавал свои полотна мистический Уолтер Сикерт. Ученик Уайльда и Уистлера, он собирал газетные фотографии убийств в этом районе бедноты и проституции (тут орудовал и Джек Потрошитель) и переводил их на огромные полотна. Он был предтечей, в этом смысле, Энди Уорхола, с его американским вариантом дендизма. Первыми денди свободной, постперестроечной Москвы были, я думаю, два молодых человека, которых я увидел в клубе О.Г.И.: один был одет в телогрейку, другой – в бушлат «афгана», на голове у каждого была заурядная кепка, но – одетая наоборот, козырьком назад, как это делают с бейсбольными козырьками американские подростки. Их предтечами были и Маяковский с его желтой кофтой и американскими виршами, и Юрий Олеша, вообразивший себя французским денди, но в московском «Национале» с английским паем.

Сейчас мы пониманием, скажем, что российские «стиляги» – брюки дудочкой и напомаженный кок, – с которыми так яростно боролся журнал «Крокодил«, были воссозданием на советской почве Элвиса Пресли и его подражателей. Но лишь сейчас я понимаю, что эти американские пижоны-бунтари с их длиннополыми кафтанами и узкими брюками с мокасинами пародировали джентльменов эдвардианской Англии. Культ Элвиса Пресли по существу ничем не отличается от всякого другого: скажем, культа Оскара Уайльда. Уайльд тоже немыслим без свиты юных обожателей. Родись он на век позже, он бы, я думаю, стал поп-звездой.


***

Всякий денди – это герой своего окружения, некого тайного общества, неофициального культа. Об этом я и думал, когда шел на съемки документального фильма о самом себе в Сохо. Я согласился на интервью, потому что фильм решил снять мой старый приятель Владимир Паперный, американец из Москвы, автор классической монографии «Культура-2» (о сталинской архитектуре) и коммерческий дизайнер. На этот раз он был вооружен гигантской цифровой кинокамерой. С некоторыми оговорками Паперного можно назвать денди. Не только потому, что его лицо сохранило пифагорейские пропорции юности, а скорее, из-за иронического отношения к своим многообразным талантам – профессионализма под маской демонстративной любительщины. В этом, по-моему, и заключалась школа Александра Асаркана, эссеиста, производителя почтовых открыток и учителя жизни, нашего общего с ним ментора.

Кафе «Артистическое» в Камергерском переулке – в 60-е годы с пластмассовыми столиками, черным кофе, блинчиками и дешевым коньяком – и было для Асаркана и его круга московским вариантом Café Roayl. Тут за столиками путались не только разные поколения, но и профессии, тут алкоголики выдавали себя за писателей, знаменитые актеры притворялись государственными деятелями, а милиционеры философствовали. В этой неразберихе Асаркан (он появлялся в кафе, когда не спал, а спал он большую часть дня) рассуждал о Риме, о котором он знал из газет (он свободно читал по-итальянски), или о Тобольске (куда ездил в командировку от газеты «Неделя») и расписывал свои почтовые открытки; пока его друг и соратник по столику, прозаик Павел Улитин, рассуждал о Лондоне (он свободно читал и говорил по-английски) и о казацкой станице (где он родился), записывая при этом диалоги вокруг на случайных обрывках бумаги, а затем склеивал их наугад в «абстрактную» прозу – пародия на разговорный шум Москвы той эпохи. Для нас, поклонников Асаркана и ценителей Улитина, это была не Москва, а некий гибрид заграницы, помесь парижского кафе и лондонского бара.

Улитин был эстетом: в твидовом пиджаке, при галстуке, со щеточкой усов, он был похож, как я сейчас понимаю, на профессора литературы британского университета. Истинным же денди был, конечно же, Асаркан: это он, несмотря на морозы, всегда демонстративно расхаживал по улице Горького без пальто – от одного кафе до еще одной бутербродной – в пиджаке с толстым шарфом и в шапке-ушанке, с пачкой газет под мышкой. В самом этом внешнем облике был вызов предсказуемости, режимности советской жизни. За ним, сопровождая Асаркана повсюду, двигались мы – цепочка его поклонников, членов тайного сообщества, его «колледжа», как говорил Улитин.

Этот короткий экскурс в московское прошлое в разговоре с Паперным и подсказал мне финальную деталь моего облика во время съемок фильма-интервью в клубе Colony Room, в лондонском Сохо. В одежде настоящего денди должна присутствовать некая деталь, типа масонского знака, символ принадлежности к тайному сообществу близких по духу людей, вроде зеленой гвоздики Оскара Уайльда или пачки газет под мышкой у Асаркана. Именно поэтому, перед тем как отправиться в Colony, я сменил голубую рубашку на другую, цвета Красной армии, а вместо галстука банкира в темно-синем костюме я нацепил огромную английскую булавку. Это – знак принадлежности к Обществу Английской Булавки.

Я основал это мистическое общество весной прошлого года в Лондоне (осенью открылось отделение общества в Санкт-Петербурге). Меня всегда привлекала английская булавка – своей простотой, элементарностью и возможностью соединить несоединимое. Она стала называться по-русски английской булавкой, видимо, потому, что попала в Россию из Англии. Булавка эта была изобретена в Америке лет двести назад и до сих пор незаменима в моменты домашних катастроф, когда, скажем, порвалась резинка от трусов или оборвалась пуговица, или нечем прикрепить квитанцию. Английская булавка (любимый объект лондонских панков) незаменима, короче, как символ стабильности в моменты разрывов, распадов, расколов – в эпоху кризиса моральных абсолютов. Например, когда необходимо выделиться из элитарной толпы эксцентриков, отправляясь в лондонский клуб Colony Room в Сохо на съемки фильма о самом себе.

P.S. Клуб закрывается в декабре 2008 года. Информацию об Обществе Английской Булавки можно получить по электронному адресу SPSociety@aol. com


Утильсырье из Бангкока [31]31
  Художественный журнал. 1999. №24 (Москва).


[Закрыть]

Я боюсь Востока. Всякий чаадаевец скажет вам, что Восток слишком близок, слишком знаком России: это вовсе не экзотика, как для скучающего европейского ума; нет, это болезненное, гротескное напоминание о вульгарной и душной ватной подкладке кафтана российской души из дорогого сукна, сшитого, казалось бы, по-европейски. Это то самое сходство, что отпугивает человека от обезьяны и заставляет эти две особи передразнивать друг друга с обидной точностью. Восток (включая Россию) притягивает европейца по разным причинам: своей дешевизной, тем, что дает белому человеку еще раз испытать ощущение превосходства или как Алеко – ощущение варварской цыганской свободы (без осознания тиранической подкладки этого разгула), и, наконец, просто как курьез и экзотика – это иная страна. Но мы-то знаем цену подобного восхищения иной дикарской жизнью, когда видим иностранца в Москве, испытывающего экстаз при виде потной толпы на Киевском вокзале в жаркий летний день. Если у меня и было любопытство к Таиланду, то исключительно из-за Конрада и Моэма – увидеть наяву, что описывали эти два эмигрантских писателя, как будто в еще одном смещении географии можно обрести покой.

Мой покой в Лондоне был нарушен двумя эмигрантами нашей эпохи, с которыми я провел в увлекательных разговорах три с лишним десятка лет. Я попал в Таиланд по инициативе своих старых друзей – Комара и Меламида: они открывали в стране Сиама (Сиамских близнецов) академию искусств для слонов. Для безработных слонов. Я не шучу. Прирученные слоны веками использовались в качестве грузчиков тика, в джунглях – на лесоповале, так сказать. Но джунгли практически вырублены американскими империалистами, а если и осталось что передвигать с места на место, вместо слонов это гораздо дешевле делают бульдозеры и грузовики. Слоны же – дорогое удовольствие: они живут в специальных загонах вместе со своими погонщиками – и верными воспитателями – махутами, и тех и других надо кормить, а на какие шиши? Слонов стали использовать в качестве туристского развлечения, с цирковыми трюками и в виде экзотического транспорта, для осмотра достопримечательностей. Способен ли слон конкурировать с такси, мотоциклами, рикшами и велосипедами в перенаселенных городах Таиланда? Нет, конечно.

Вид слона, пробирающегося сквозь сизое облако выхлопных газов, зажатого между автобусами и небоскребами, ужасен. Он так же беспомощен, как престарелый гений-математик рядом с ребенком за компьютерными играми. Слоны – животные нервные, пугливые, истеричные. Они совершенно не видят, что происходит сзади, за спиной, и поэтому шарахаются от всякого автомобильного гудка. В ответ они издают первобытный рев отчаяния. Деньги берут, собственно, не столько за проезд на слоне, сколько за древний ритуал: если пролезть под животом слона – обретаешь удачу. Но много на подобных фокусах не заработаешь.

Естественно, так и тянет протянуть ему руку помощи. Или кисть. Кисть художника. Почему бы и нет? Махут может научить слона чему угодно, в хоботе слона – сорок тысяч мускулов, и, кроме того, эта конечность обладает еще обонянием. Если слон может поднять бревно сикомора или телефонную трубку («У меня зазвонил телефон. Кто говорит? – Слон!»), то что ему стоит размазать кисточкой по холсту краску из банок у него перед носом – простите, хоботом – в духе абстрактного экспрессионизма? Тем более в Таиланде у слона репутация священного животного, и не успели Комар с Меламидом изложить миру свою идею о художественной академии для слонов, как сестра короля Таиланда, принцесса Галлиани, тут же взяла на попечение одного из вундеркиндов слоновьей породы. Комар и Меламид были уверены, что за ней, естественно, потянутся все нувориши Бангкока и на вернисаже слоновьего искусства, намеченном в отеле «Хилтон», слоны (и их махуты) выручат десятки тысяч долларов с благотворительной распродажи своих абстрактных полотен. И они оказались правы.

Я слушал Меламида с тоскливым чувством: я понимал, что мне от поездки в Таиланд не уклониться. Идеи идеями, а меня Восток пугал чисто физически. «Хилтон» в Бангкоке – один из самых шикарных отелей, рядом с британским посольством, с редкими для городского отеля садами и фонтанами, с дизайном в колониальном стиле, с безупречной обслугой. Но мне казалось: все это – туфта, фальшивка, фасад – для наивных иностранцев. Я воображал вокруг себя мокрые от пота тела, толпы нищих, слепящее солнце, кухонный чад и смрад сточных канав, мухи. В параноидальном состоянии новичка в этих краях, после десятка мощнейших экзотических прививок в Лондоне, я боялся даже притронуться к минеральной воде в бутылках – это была вода местной марки, и я побоялся ее пить. Кто бы мог подумать, что через неделю пребывания в Таиланде я спокойно буду пить подозрительный самогон с погонщиками слонов, лежа на грязных подстилках на берегу зловонной реки, у загона для диких представителей этого рода; буду трепать невидимую на первый взгляд щетину этих толстокожих гигантов и сравнивать ее с собственной седой порослью; буду трястись в кузове грузовика с ящиками шелковичных червей и подставлять свою кожу укусам комаров на границе с Камбоджей, наблюдая, как кувыркаются в рисовых полях слоны-подростки. Но в первый день, когда я вышел за водой в соседний магазин, я стал проклинать все на свете – комаров и меламидов, слонов и мосек: меня тут же обложило влажной подушкой жаркого дня, дышать было невозможно. Всего того, чего я боялся, в Бангкоке не было. Но вокруг были джунгли – каменные джунгли.

Это город искусственного воздуха. С первого шага, прямо из самолета, ваше существование – это перепрыгивание из одного помещения с кондиционером в другое: из здания аэропорта в такси, из такси в отель, из отеля в ресторан, из ресторана в бар. Бангкок известен как публичный дом западной цивилизации для туристов. И туристы не только передвигаются в искусственной атмосфере: даже секс для них кондиционирован. Не все приезжают смотреть на слонов. Ночные порнобары и диско забиты до отказа. Но сексом тут не занимаются: тут на секс смотрят. Это не секс, это симуляция секса – всех видов. Как и в заурядном бангкокском кабаре: на подмостках появляются одна за другой (за другим) все мыслимые сексуальные типы на свете. Они поют. Точнее, они раскрывают рот (или вагину). Это называется по-английски lipsynch – то есть шевеление губами, без слов, синхронно со звучащим с магнитофонной ленты пением. Тело одного человека озвучивается голосом другого, этот голос обретает телесность в чужом теле. Не это ли великая буддийская концепция реинкарнации – воплощения? Не следует путать эту метаморфозу и имитацию жизни с японским караоке, иллюзией соучастия: когда ты поешь собственным голосом под аккомпанемент якобы «живого» оркестра – магнитофонную запись. Такое впечатление, что вся таиландская жизнь последнего десятилетия – и есть суррогат этих двух иллюзорных воплощений.

Бангкок – это архитектурная фикция. Он построен на болотах, из ничего (после разрушения – в XVIII веке – бирманцами древней столицы Сиама), и болота превратились в каналы города-амфибии. Но деревянные постройки с 60-х годов были заменены бетонными, двухэтажные дома – многоэтажными, а во время бума 80-х годов тут начали воспроизводить все более ли менее известные небоскребы мира – от Нью-Йорка и Парижа до Гонконга и Токио. Они разбросаны беспорядочно, без особого разбора – без всякой архитектурной идеи. Это китч, стилистическая каша, известная под названием бангкоко. Половина зданий, в связи с финансовым кризисом и повсеместным банкротством, недостроена. Они выглядят как полуобглоданные скелеты гигантских слонов. Подобную архитектурную разнузданность, как заметил Комар, можно позволить себе лишь при наличии железобетона и при стилистическом диктате модернизма. Дело в том, что этот стиль обладает политической нейтральностью: в нем нет ни отзвуков имперского прошлого, ни антизападной настырности в виде этнической национальной идеи. Он всех устраивает. В этой беспардонности – очарование анархии: в отличие от Венеции или Петербурга Бангкок – это, скорее, Москва и Нью-Йорк, без подавляющего нас европейского наследия с его иерархией ценностей. Это идеальная платформа свободного капитализма. К сожалению, эта идея свободного капитализма потерпела крах, а прежний двухэтажный Бангкок из сандалового дерева превратился в трущобу. Это «нижний» этаж города – бесконечные, на километры, рынки, с едой и барахлом, плавучие дома, лавки и бордели. Над ними нависает «второй этаж» города, с эстакадами надземки, с террасами и надземными переходами, скоростными шоссе. Это классовая система, поданная визуально: те, кто выше, более обеспечены.

Собственно, все города-метрополии повторяют, в массовом порядке, как в увеличительном стекле, конструкцию индивидуального жилища. А жилище таиландца – это конструкция на сваях: из-за наводнений и, может быть, чтобы уберечься от разных земноводных тварей, кишащих внизу. Так или иначе, классическое жилье напоминает скворечник или что-то вроде кормушек для птиц – эти традиционные постройки можно увидеть в деревнях или в старых, трущобных частях Бангкока, по берегам городских каналов; эти платформы на сваях облеплены людьми – они сидят на корточках, как будто присевшие на гигантский стол птицы. Это смещение масштабов – и в городской перспективе, и в дарвиновской иерархии видов, когда небо становится крышей дома, а человек птицей или даже насекомым, – еще больше чувствуется по ночам, когда толпы выходят на городские рынки, вокруг каналов и на площадях. Это сотни и тысячи прилавков и лотков с едой. Я не буду сейчас вникать в хорошо известные ритуалы таиландской кухни. Я лишь отмечу, что в сказочном наборе кастрюль всех видов и размеров, сковородок, решеток гриля, шампуров и шумовок жарится, варится, парится и маринуется все на свете – от бараньих пупков и вермишели в птичьем бульоне до жареных кузнечиков и печеных жуков (деликатес, выращиваемый в слоновьем навозе). Над каждым таким лотком – передвижной кухней – подвешен фонарь, и весь гигантский рынок подсвечен этими горящими в ночи светляками так, что лица людей, высвеченные лампой фонаря, в этих парах начинают сами походить на ночных бабочек, перелетающих от лотка к лотку под высвеченным потолком небес.

Нигде так отчетливо не ощущаешь, насколько эфемерна и временна перегородка между цивилизацией и джунглями, между человеком и животным, между фауной и флорой. Не знаю, сколько пройдет столетий, пока палестинские иудеи не превратятся в баранов, а скандинавы – в соленую рыбу, но Бангкок архитектурно соскальзывает в каменные джунгли так же легко и быстро, как и трущобные районы Нью-Йорка в эпохи кризисов. В связи с финансовым крахом прошлого года Бангкок теряет городское лицо буквально, физически: недостроенная эстакада не соединяет разные концы города, не закончены мосты через реку Чао Прайа – с изъятой серединой, а недостроенные небоскребы похожи на доисторических монстров с железной арматурой в виде скелета. Между всей этой бетонной неразберихой пролегают зловонные каналы, и говорят, что постепенно город оседает в болотную почву, на которой он построен, обратно в клоаку. Эти каналы огибают город по дальним границам коммерческих кварталов, туристы туда попадают лишь случайно. Я видел там полуобнаженного таиландца: по пояс в воде, куда опасно, как говорят, окунуть палец, он толкал впереди себя плот, нагруженный скарбом, мало чем отличающимся от отбросов, плавающих рядом. Когда мы проплывали мимо него на моторной лодке, он улыбнулся беззубым ртом и помахал нам рукой. Убожество ощущается лишь со стороны. Он был в собственной стихии. Он, видимо, переезжал на новую плавучую квартиру. В моих глазах он смотрелся как призрак из апокалиптического будущего.

Но это будущее – уже в настоящем. Потому что из сточной канавы, по которой мы проплывали, выкачивается вода – если не для питья, то для шикарных золоченых ванн и безупречно чистого белья в отелях Бангкока. Это круговорот воды в природе. Тут все перерабатывается во что-то еще. Ничего не выбрасывается на помойку, и из отбросов рождается шелковая нить. Я впервые в жизни видел в одной таиландской деревне, как шелковичный червь превращается в кокон, кокон обрастает пухом, и из этого пуха в кипящей воде закручивается нить шелка. Но часть коконов оставляют дозревать в бабочке, откладывающей яйца, откуда рождаются новые шелковичные черви. Отложив яйца, мотылек умирает. Но эти засохшие горы мертвых мотыльков не выметают вместе с мусором: их пускают на прокорм кур. Принцип круговорота воды в природе, или, если хотите, принцип утильсырья, распространяется на все аспекты таиландской жизни. Водитель туристской моторной лодки во время нашего путешествия по каналам попросил нас купить ему бутылку пива на одной из пристаней. Но это пиво он не выпил. Возвращаясь в конце путешествия к этой пристани, он вернул нераспечатанную бутылку продавцу, и тот вручил ему процент с этой фиктивной сделки. Или совсем иная сцена: буддисты, посещая храм, в качестве благого деяния выкупают миниатюрную птицу из клетки – их продают вокруг буддийских храмов десятки уличных торговцев. Никого при этом особо не беспокоит тот факт, что выпущенную на волю птицу тут же за углом отлавливают и сажают обратно в клетку. Само действие, сам акт важней его обстоятельств в прошлом и последствий в будущем. Это только мы не можем вычистить из нашей эмигрантской памяти наше российское прошлое и трансформировать его в какое-то мыслимое настоящее тоже не способны: все зазубриваем наизусть старые обиды, в отличие от таиландских буддистов. Это – странное племя: таиландец воспринимает свою нынешнюю инкарнацию как нечто, прямым образом не связанное с его предками, во всяком случае эмоции по поводу прошлого не идут дальше памяти о делах его родителей. Не это ли лучшее противоядие от тирании?

Эта впадающая в беспамятство цикличность жизни запечатлена в статуях многорукого бога Шивы – с его нескончаемым танцем разрушения вселенной и ее возрождения из руин и пепла. Этот идол украшает чуть ли не все более или менее значительные здания Бангкока и как всякий амулет общественного благосостояния воспроизводится массовым образом, фабричным производством. Да и древняя часть Бангкока – с храмами, святынями и царским дворцом – тоже постоянно перестраивается и обновляется. Наклеивается новая позолота, расширяются алтари, добавляются новые купола, храмы разрушаются и строятся заново, в зависимости от наличия финансов. Это иное отношение к освященности временем, к прошлому: прошлое в твоем распоряжении, оно перестраивается в зависимости от нужд настоящего. (Это понимали в сталинской России, когда мрачно острили: «У нас никогда не знаешь, что будет вчера».)

Подобные наблюдения приносят некоторое облегчение тем, кто, вроде меня, пытается хоть как-то приткнуть, приютить свое разрушенное эмиграцией прошлое в несуществующем настоящем – состояние, знакомое и эмигрантам, и перемещенным лицам, и вообще призракам. А Бангкок перенаселен призраками. Это изгнанники своего рода. Всякий раз, когда строится новое здание, для потревоженных духов, населявших это место, строится своеобразное политическое убежище – дом для перемещенных лиц, храм духов, и выглядит эта постройка как воспроизведенное в миниатюре здание, потревожившее их покой: все те же столбы-сваи, похожие на скворечник, кормушка для птиц, на вид мало чем отличающаяся от места буддийского захоронения (кладбища повторяют в уменьшенном масштабе архитектуру городов). Этих духов с их птичьими жилищами становится в Бангкоке все больше и больше, вместе с недостроенными офисами и полупустыми отелями. Число этих эфемерных перемещенных лиц увеличилось и в связи с нашим присутствием в буддийской столице. Печальный демон, дух изгнанья, вселился и в нас, превратив нас в новое племя вечных путешественников: мы перелетаем из одной столицы мира в другую, пытаясь отыскать временный, разборного типа рай, вроде храмов-убежищ для перемещенных таиландских духов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю