355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 7. Мы и они » Текст книги (страница 30)
Том 7. Мы и они
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 10:47

Текст книги "Том 7. Мы и они"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)

Литературный дневник*

Какая хорошая книга – «Деревня» Бунина. Строгая, тяжелая, гармоничная. Не роман: нет ни завязки, ни развязки, почти нет сюжета; книгу кто-то назвал «скучной», и это, пожалуй, правда; она скучна, тяжка, значительна и темна, она – сама «деревня» наша сегодняшняя. Язык так великолепно ровен, так спокойно-выразителен везде, что жаль вырывать цитаты: вся книга – одна цитата.

Среди разнородно-тенденциозных выкриков о «деревне», среди современных книг, одинаково нехудожественных и «правого» и «левого» направления, книга Бунина – единственная настоящая, ей веришь просто, ибо она проста и свободна. Бунин не Чехов; в книге нет легкости и остроты чеховских «Мужиков», но и слава Богу. Не легка, не остра «деревня»; и не копьем подымает Бунин земляные пласты, а широкой лопатой; не чертит, не рисует, а долго, нудно, медленно рассказывает, показывает.

Два брата. Два типично умных, даровитых русских мужика, поистине русских в своей природной сложности, сплетения силы и бессилия. Идет жизнь. Братья расстаются, один как будто тянется к «культуре», соприкасается во всяком случае с «интеллигентством», пишет стихи, даже издает книжечку. Другой – занят деревенскими «делами», торговлей, землей. И вот опять они вместе, опять деревня с ее земляной, снежной, тупой безвыходностью, грубым одиночеством. Равно не нужны оказываются и книги со стихами, и деловитая заботливость, – нужно, утешает еще, одно винное зелье. Братья – вовсе не «самородки», заеденные «средою»; нет, это обыкновенные, умные русские мужики, которые гибнут в «деревне», их же руками созданной и создаваемой. Порочный круг; ясно, что из него не найти выхода… усилиями отдельных людей, по крайней мере.

Книга Бунина дает серьезному читателю очень много. Художественно-бескорыстная, она, оставляя читателя свободным, приобщает его к проникновенному знанию автора. Никуда не толкает, не ведет, даже путей никаких не указывает. Если есть выходы и пути, их отыщет сам читатель. Это книга высшего целомудрия, художественного – и душевного, человеческого.

Казалось бы, вот младший брат ушел из деревни, попались ему люди неглупые, книги хорошие, сам не без способностей, – стихи ведь писал; что же это за слабняк, чего не держался, зачем опять в деревне, сидит в бессмысленном одиночестве, в снегу, больной, пользуется милостями, весьма небогатыми, полусумасшедшего брата, глядит на медленно ворочающееся, тупое колесо деревенской жизни? В самом деле, зачем? Ответа нет. Но твердо знаешь или, пожалуй, чувствуешь, что не личная слабость и не обстоятельства, тоже личные, здесь причиной; и отнюдь не выход – идти мужику путаться по городам, издавая свои стихи. Для самого мужика, настоящего, талантливого мужика, это не выход; если, конечно, он не Ломоносов какой-нибудь; но тогда уже и надо говорить о Ломоносове, оставив всякую «деревню» в покое.

Да, герой Бунина (можно ли назвать его «героем?») вернулся в свое место, погибает среди родных снегов, а не на петербургских улицах, отказался от претензий на интеллигентную и литературную «славу»; и тут, кроме большого художественного такта, есть еще настоящая правда. Правда героя – и правда деревни.

В сложно изломанной современной жизни приходится все чаще наблюдать странную вещь: хождение народа в интеллигенцию. Отличий от старого хождения «интеллигенции в народ» очень много. Во-первых, то, старое «хождение» было худым ли, хорошим ли, но делом идейным и, по самой идее, коллективным, общим; во-вторых, оно совершалось с предпосылкой любви к народу. Нынче же «народ», каждый «представитель» его, идущий в интеллигенцию, идет ради себя и для себя, индивидуально, хотя не забывает, что он – «народ», твердит об этом кстати и некстати. Мало того – считает даже, что звание это дает какие-то права избранничества и затем право ненависти и презрения к злосчастной интеллигенции. Он хочет делать интеллигентское дело; что ж такое, что он его будет делать хуже интеллигента: зато он – «народ!». Наивно до трогательности (и старые грехи интеллигенции тут сказываются), однако нельзя же мириться с вопиющей нелепостью, коренной нелогичностью столь дикого явления. В литературе оно особенно ярко. Еще бы! Издали – именно литература кажется наиболее легким и пустым «интеллигентским» делом. Для всех других «дел», даже и для дел искусства, нужна длинная подготовка, большие труды; для литературы, для поэзии – милость Божия и собственная гениальность; а какой ныне представитель «народа», идущий в «интеллигенцию», сомневается в своей гениальности?

Не к чести этих многочисленных «представителей», имеющих на литературу такой странный взгляд, надо сказать, что и столкновение с действительностью не приводит их в себя. Неуспехи и горести они относят на счет злонравия той же интеллигенции. Я мог бы назвать много имен, но остановлюсь на характерной книжке М. Сивачева «Прокрустово ложе (Записки литературного Макара)», где сам автор, с последней наивностью, обнажает все претензии человека из «народа», идущего в интеллигенцию, в литературу, – удостоившего ее этой чести. Предисловие «обличительной» книги г. Сивачева, конечно, вертится на знаменитой «розни» между интеллигенцией и народом, на той «пропасти», через которую автор «шесть лет пытался перекинуть мост – и не мог», «шесть лет убил на это». И еще раз убедился, что «лучший цвет интеллигенции» – просто «банкроты духа».

Просмотрим же историю г. Сивачева, от которой он предлагает «настоящим людям» «содрогнуться».

Хотя по началу рассказа видно, что г. Сивачев вздумал заняться писанием благодаря нужде и неспособности к другому труду, – на дальнейших страницах уже много пишется о «святом искусстве», о душевном призвании и т. д. Но это пустое. Гораздо важнее и воистину поразительно у г. Сивачева полнейшее его непонимание реальной жизни и даже невнимание к ней, неспособность ни к какому обобщению, слепота ко всему, что не он сам. Слепота – и в слепоте ненависть. Скажут: голодному не до любви. Но голодному и не до рассуждений, его суждениям и осуждениям никто не обязан верить. Голодному всегда и везде плохо: в городе и в деревне, среди интеллигентов и среди мужиков. А над тем фактом, что есть вообще голодные, что можно голодать среди интеллигенции так же, как среди «народа», следовало бы г. Сивачеву задуматься поглубже, а не сваливать всю вину, с легкомысленной поспешностью, на интеллигенцию, на тех литераторов, к которым он явился с требованием «помочь до конца» и тем возложил самовольно жизнь свою на их ответственность.

Записки г. Сивачева идут от 1904 до 1907 года. Казалось бы, как в это именно время, живя в России и даже в Москве, не задуматься над вопросом о голоде вообще, о народе вообще, о чем-нибудь «вообще»? Ни малейшего отражения общей жизни нельзя найти в записках. Точно за эти годы несчастен, угнетен, холоден и голоден был один Сивачев. Не это ли простодушное невнимание ко всему окружающему довело его до последнего отчаяния? До криков, которые, благодаря искренности своей, возбуждают глубокое сострадание, глубокое, но бесплодное: ведь не поможешь все равно. Как и помочь человеку, который не видит ни жизни, ни других людей, требует от них сейчас того, чего они не могут дать. Если же они дают по мере сил (и не мало дают, например, свящ. Гр. Сп. П., отнесшийся к нему очень человечно, или М. Горький), г. Сивачев осыпает их проклятьями. Так отнесся он ко всем почти, кто ему помогал, и помогал воистину бескорыстно: из записок г. Сивачева не видно, чтобы за все время мытарств какое-либо его произведение было напечатано и даже кому-либо особенно понравилось в рукописи. Зато по «Запискам» же видно, что г. Сивачев не обладает ни литературным дарованием, ни просто литературными способностями.

Теперь, кажется, г. Сивачев устроился: книгоиздательство «Современные проблемы», выпустившее «Записки», обещает нам и «полное собрание сочинений» г. Сивачева. Нельзя не порадоваться за человека; ведь в последнем-то счете человек дороже литературы. Но я почти уверен, что если критика найдет «сочинения» плохими, г. Сивачев не задумается послать лишнее проклятие интеллигенции, не признающей «народа», еще раз объявит литераторов «банкротами духа». И вот это будет уж совсем нехорошо… для г. Сивачева и ему подобных, конечно.

Среди «представителей народа», идущих ныне в «проклятый город», в «проклятую интеллигенцию» и, в частности, в литературу (куда еще идти? Не забудем, ведь для нее достаточно «милости Божьей»), есть и женщины. Такова, например, Надежда Санжарь. Вне чисто женских особенностей ее «творчества» (о них буду говорить ниже) – г-жа Санжарь очень напоминает Сивачева. Сивачевщина ведь не индивидуальна, а типична. Налицо и гордость своим происхождением, и вера в избранничество, и негодование, и проклятия интеллигенции. У г-жи Санжарь были, конечно, свои мытарства, имеются и свои «Записки». Правда, они не так прямы, как записки Сивачева, называются «Записками Анны» и в них, судя по предисловию, не одна автобиография, а «действительность сплетена с вымыслом». Но для нас это не имеет значения, тем более что автор предисловия к обеим книгам г-жи Санжарь (есть еще книга «Заколдованная принцесса») сам то и дело подчеркивает автобиографичность «Записок» и даже «Заколдованную принцессу» называет той же Анной или Надеждой Санжарь.

В чисто художественном отношении г-жу Санжарь придется поставить если не ниже, то рядом с М. Сивачевым. Предисловие издателя, рекомендующего нам г-жу Санжарь как «существо, упавшее на землю с другой планеты, на котором еще видимы простым глазом клочья облаков, прорванных при падении» (sic!), – заранее говорят нам, что от книги нечего ждать. Сивачев счастливее: у него нет таких «услужливых друзей»; или чувства меры у него все-таки больше, и он не позволил издателям объяснять, «кровью» или не кровью написана предлагаемая «потрясающая» книга.

Нет, все-таки требование Сивачевых и Санжарей довольно возмутительны. Мы, читатели, не только не обязаны, но определенно не хотим ни «потрясаться», ни «содрогаться» от плохих книг, хотя бы эти книги были «о жизни»; мы перед самой жизнью содрогаемся… или не содрогаемся, это уж личное дело каждого, а скверная книга, претендующая одновременно и на действительность, и на художественное творчество, да еще кричащая о нашей неморальности, – такая книга по справедливости может только возмутить.

Человек дороже литературы, да; но ведь стоит же чего-нибудь и литература. Г-жа Санжарь пишет: «Факт несомненный: у меня оказался своеобразный литературный талант. Это признали, за него мне хорошо платят». Она даже «инстинктивно тянется к небу, моля его: Помоги, чтобы я смогла выдержать свалившийся на меня талант».

Г-жа Санжарь, как женщина, еще увереннее и стремительнее Сивачева. В конце концов она не одну интеллигенцию проклинает: «Я, как безумная, искала человека. Пол был для меня безразличен». «Мне надо было человека, я задыхалась от лжи, косности, подлости жизни, примириться с которой не могла». «Я металась, стонала, кричала о своей тоске по человеке…» Вскоре, однако, пол стал для нее не безразличен: «я стала искать мужчину…» «О, мои поиски мужчины-человека были не менее поучительны и красноречивы, как и поиски человека вообще». («Не менее – как…» По-русски ли это?)

Издатель в предисловии объясняет, что г-жа Надежда Санжарь вообще не может не кричать. Но чем же литература виновата? Ах, если б героиня г-жи Санжарь нашла нужного мужчину, ах, если б успокоить, накормить и пригреть Сивачева! В том-то и дело, что здесь впереди стоит вопрос не литературный и даже не моральный, как думает г. Сивачев, а просто-напросто социальный.

Характерно отличие современных «представителей народа», идущих в интеллигенцию, от старых, вечных Ломоносовых; оно в том, что прежние Ломоносовы, удачные и неудачные, были томимы «жаждой просвещения», шли учиться; таково нормальное, естественное, всегда существующее, движение снизу вверх. Но не то мы наблюдаем у всевозможных Пименов Карповых, Сивачевых, Санжарей и т. п. Не учиться они идут, а учить. В предисловии к сочинению г. Санжарь ясно говорится: «Дочь народа, выражаясь аллегорически, а по паспорту крестьянка, невежественная, она не только по-своему „учит“, но и зовет куда-то… учит и зовет не своего брата-недоучек, а лучших представителей интеллигенции, на манер „Вех“» «Записки явились своего рода бичом».

Не признак ли это дикости, ненормального состояния… отнюдь не интеллигенции, а всей России, не симптом ли коренного какого-то культурного извращения? Но пусть подумают тут социологи, я же пока вернусь к вопросам литературным.

Типично женские свойства писаний г-жи Санжарь, – вне ее личной истерики и личной недаровитости, – невольно заставили меня вспомнить несколько других образцов современного женского «творчества». По правде сказать, женский роман менее всего бывает «современен», он вечен, и если я сейчас беру «Marie Claire»[63]63
  «Мари Клэр» (фр.).


[Закрыть]
, «Гнев Диониса» и «Vagabonde»[64]64
  «Бродяга» (фр.)


[Закрыть]
, то лишь потому, что эти романы вышли недавно в свет.

Кто не знает, что в сущности всякая женщина может написать одну хорошую книгу, – книгу своей жизни? Эта общеизвестная истина постоянно подтверждается. Благодаря способности глубоко чувствовать свою жизнь, свою любовь, и безраздельно ею интересоваться, женщина может и рассказать о ней особенно искренно, точно. А первая, долитературная, свежесть языка, в простоте своей часто соприкасается с высшей простотой искусства, перешедшего все ступени сложности. И женский роман может быть органичным, живым и прекрасным, как цветок. Нашумевший французский роман «Marie Claire». именно таков. Маргарита Оду – простая женщина, тоже «из народа»; страдала она, конечно, не меньше, чем г-жа Санжарь; но благородная, тихая душа спасла ее и дала ей возможность создать свою, женскую, душистую книгу. Не хочется судить ее, не хочется разбирать, точно ли это «искусство». Рассказ идет, как будто узкий светлый ручеек журчит по камням. Роман не кончен, то есть описание доведено лишь до приезда героини в Париж. М. Оду будет, конечно, продолжать описание и, конечно, так же хорошо, – ведь это все один и тот же роман, одна и та же своя жизнь, своя история. И почему-то мне кажется, что душевный такт М. Оду охранит ее от попыток писать какие-нибудь другие романы, от литературствования. Слишком художественна для этого сама ее душа.

Большею же частью случается так: после первой удачной (единственной) книги, женщина увлекается, начинает писать дальше, уже с намерением «творить». И в результате – ряд слабых… не творений, а повторений; напрасные усилия вымысла; а свежесть языка, между тем, изменяет, – свежесть неповторима. Последняя книга французской писательницы Colette Willy «La Vagabonde»[65]65
  «Бродяжка» (фр.).


[Закрыть]
– длинная, вялая, уже не в первый раз написанная история женской жизни, все та же история все той же героини, нестерпимо скучная для постороннего, – для читателя. Автор скуки не замечает, героиня, конечно, близка его сердцу. Роман написан с привычкой к языку, но бледно-бледно и не оставляет никакого впечатления.

История женщины в книге г-жи Нагродской «Гнев Диониса» – интереснее, если мы исключим длинные и довольно неожиданные рассуждения автора на счет «двуполости», выводы неудачно привязанные к роману и детски формулированные. Налицо знакомая непосредственная свежесть языка, заставляющая забывать, что тут еще нет «искусства». Но достаточно взглянуть на другую книжку – сборник рассказов той же Нагродской, – чтобы понять, в чем дело. Эти рассказы – не средняя и не плохая литература, они – не литература вовсе. Упражнение неопытной гимназистки на ею же издуманные, однообразные темы.

О женском творчестве много бы еще можно сказать, но лучше я возвращусь к нему когда-нибудь на досуге; теперь в заключение мне хочется упомянуть об одной очень хорошей книге, но своему хорошей, ничуть не похожей на «Деревню» Бунина. Это – «Узор чугунный» Бориса Садовского (К-во Альциона).

Не могу сказать, чтобы я был вообще поклонником писателя: в критических работах своих он особенно узок, подчас неловок, а спорен всегда; но как раз эта узость придает очарование его рассказам, собранным в книжке. Все рассказы – стилизация начала XIX в., притом стилизация такая любовная, с таким приникновением к эпохе, что уже ничего, кроме данного, от автора и требовать не хочется, – ни сюжета, ни личного творчества. Лучшие рассказы – те, где автора почти совсем не видно. Например, «Из бумаг князя Г.». Это даже не рассказ, это собрание писем, отрывков, документов, – им просто хочется верить, как подлинным. Гораздо слабее «Петербургская ворожея». Фигура Пушкина сделана не без банальности; вообще известные исторические лица… не то что не удаются автору, а не удается ему осветить их с особой, новой стороны. Зато от какого-нибудь «письма кузины» пахнет остро, забыто, мило, – словно из раскрытой бабушкиной шкатулки.

Издана книжка тоже с большой любовью. Украшения «Емвелем и Символом» (изд. 1811 г.) идут к ней удивительно.

Среди последних книг, толстых и тонких, безграмотных и грамотных, детищ всяких «Антеев», вплоть до «Порывов» (есть и такое издательство), – «Узор чугунный» – точно кусок драгоценной материи в куче грязных ситцевых тряпок. Он дает тихое отдохновение и невинную, праведную отраду.

Литература летом*

«Собрание сочинений». – Осипович и Мачтет. – Юшкевич. – Муйжель. – Литература и народ: – Частушка.

Известно, что нигде так не замирает жизнь в летние месяцы, как в России. И не только столичная и чисто интеллигентская; нет, повсюду чувствуется изменение темпа, разваренность, замедленность, вкусный зевок. Летом делается ясно, что всякие дела, начиная с государственных и кончая не знаю какими, отнюдь не волки и в лес не убегут. Русский человек любит, прежде всего, обширно отдохнуть. Правда, «там, во глубине…» (где будто бы «вековая тишина») – там в летние месяцы как раз не отдыхают, не время; там решается вопрос, которая из двух неизбывных бед грозит в нынешнем году России: «недород – или урожай». Но со стороны эта «глубинная» жизнь не видна, а как решится вопрос – осенью узнаем. Да и не все ли равно как: и то беда, и это беда. Разве вот если Бог даст, середка на половинке… Нынче на нее нельзя, кажется, рассчитывать. Уже есть – голод. Уже вяло закопошились какие-то «продовольственные комиссии»…

Летние газеты – хилые, ободранные, жалко смотреть. Газетному писателю, во-первых, тоже хочется отдохнуть, мухи одолели! а во-вторых, если б даже которому-нибудь и не хотелось – о чем писать, раз ничего не происходит? жизнь приникла и задремала. Скандалит Илиодор: да ведь он надоел. Привезли на «потеху» несчастных мужицких детей в Петербург: да этими «потешными» Меньшиков так уж всех, и себя самого, истощил, так ребят бедных потрепал, что живого места не оставил, не за что схватиться. И тема это… колючая, – даром что ружья без штыков, игрушечные.

Журналы летние не веселее газет: тянут начатые романы понемножку, а пустые места затыкают какими-нибудь давно приготовленными «июльскими» и «августовскими» рассказиками. Со сборником, с альманахом куда легче. Альманах я «захочу – издаю, захочу – не издаю»; и летом, когда нет материала, непременно «не издаю». А журнал – хочешь не хочешь – составляй; и беллетристику – можешь, не можешь – подавай.

Отдельных книг рассказов или романов в летние месяцы выходит очень мало. Разве в начале какие-нибудь томы «собрания сочинений». Ох уж эти «собрания»! Так все бросились «собирать», будто близится светопреставление, и каждый писатель, без различия возраста, кинулся на свое в ужасе: вот мир кончится, не успеет меня прочесть целиком…

Нынче не редкость автор, который впервые видит себя напечатанным – в «собрании» сочинений. Таков, например, М. Сивачев, о котором я как-то писал. Н. М. Осипович («Собран, сочинений», т. I, к-во «Просвещение»), очевидно, не Сивачев, его «сочинения» выходят даже… вторым изданием! но клянусь, что я, следящий за русскими «belles-lettres» всех сортов, никогда г. Осиповича ни в журнале, ни в книге не встречал, не читал или… если читал – значит забыл его с таким совершенством, будто и не читал. Рассказы г. Осиповича потрясающе забвенны. Они даже не так плохи, то есть низкое их литературное достоинство хотя и низко, но не поражает вас, и примечательна только эта «забвенность». Пока я держу книгу на столе, перед глазами, я еще могу сказать, что все рассказы – написаны не без претензии на «новый» стиль, малосодержательны (первый «Дамка», хотя и банален, лучше других), все рассказы из так называемого «полярного» быта, из жизни «интеллигентских невольников» Сибири. Описание природы часты, и везде почти одинаковы: «…над неоглядной пустыней замерзшей тундры разостлалась тысячечасовая арктическая ночь, в светлом ореоле полярных сияний…». «Сполох искрился, рассыпался фосфорическими полосами и пылающими тропами избороздил всю небесную высь…», «…кажется, что снега зажглись и слились с горящими небесами и в этом огненном водовороте кружатся и пляшут в мистическом танце…» Невольные жители этой страны устраивают вечеринки и, когда разойдутся, выражают свои настроения так: «Я света хочу!.. Где солнце?.. Мое солнце?.. Аа-а-а! Испугались! Пи-ир! Танцы! Хха! – деревянный злобный смешок покатился с подмостков». «Живыми в могилу!.. Кончено!.. Где наша смелая юность?.. Ты мне скажи… Где?..»

В сущности, ведь все это трогательно. И могло бы, я вижу, быть очень интересно. А между тем ни возгласы, «где моя юность?», нисколько не трогают, ни «арктические» ночи никак не действуют, а все с необыкновенной поспешностью забывается. Неуловима, неопределима до дна тайна таланта. Можно, конечно, разбирать и определять долго, тщательно; а все-таки иной раз удивляешься за книгой: ведь и написано не так уж грубо плохо, и материал интересный, отчего же нет сил преодолеть тоски и какой-то зловещей пустоты? Вот, например, Г. А. Мачтет. Т-во «Просвещение» издает сочинения не только новых, но и старых писателей. Вышел I том Мачтета. Г. Осипович – новый, г. Мачтет – старый. Г. Осипович – о Сибири, г. Мачтет – об Америке. Годы лежат между ними, разный, кажется, язык, разные наблюдения в различных странах, а по скуке, по тоске, по забвенности того, о чем рассказывают оба писателя, – они родные братья. Судьба несправедлива к Мачтету; он должен был прожить тяжелые годы, быть в ссылке, потом в Контроле, наконец, умереть, и только через 10 лет после смерти удостоился чести быть изданным в «Просвещении» полным собранием… Я ничего не знаю о г. Осиповиче, но ясно же, что он не умер 10 лет тому назад. А вот его «собрание» выходит уже вторично… Чем он лучше Мачтета? Приходится признать, что у нас необыкновенно растет спрос на плохую литературу и, что еще удивительнее, на литературу скуки и нуды.

Есть еще несколько «новых» книг, но, по совести говоря, они так не новы, так не вызывают никаких ожиданий, что вряд ли стоит на книгах этих долго останавливаться. Г. Юшкевич выпустил свою «Улицу» (Москов. к-во). Все знают, что если г. Юшкевич, то, следовательно, – еврейские девушки, масса еврейских девушек, и все они бедны, все проститутки, все говорят одним и тем же, раз навсегда удавшимся г. Юшкевичу, русско-жаргонным языком, и все кончается очень худо. Я читал г. Юшкевича много, и мне теперь кажется, что я даже те книги г. Юшкевича читал, которые ему еще предстоит выпустить. Ведь будут и там еврейские проститутки, и они тоже, конечно, плохо кончат.

Боюсь, что В. Муйжель («Собр. соч.», том И, т-во «Просвещение») относится к писателям, подобно г. Юшкевичу, плотно себя определившим и никаких новых надежд не подающим. Если кто-нибудь лет через пятьдесят вспомнит о Муйжеле при составлении историко-литературного словаря, то, наверное, ограничится тремя строками: «Это писатель эпохи первой революции. Начинал революционными сцепками, перешел к повестям из тогдашнего народного быта. Особым успехом не пользовался. Сотрудничал в журнале «Русское Богатство». Вряд ли, впрочем, и этих кратких строк удостоится в грядущем г. Муйжель, хотя особенно плохим его назвать нельзя, кое-какие маленькие рассказы ему даже удаются. В этом II томе «Собр. сочинений», где между «писательством народным» еще попадаются «сцены времен революции», лучше других рассказ «Уголовные». Зато невыносим «Кошмар» – описание невинного пикника, который кончился тем, что идеальных студентов и курсисток разгоняли нагайками, били, обнажали девушек и т. д. Если этого не было, то стыдно писать об этом; если было – еще стыднее, потому что нельзя на такие вещи реагировать «произведениями искусства». Есть переживания, которые не могут служить литературным «сюжетом», или они не переживания. Естественный человеческий стыд давно, нипочем, забылся; давно пустил эти «сюжетики» Леонид Андреев; так давно, что они даже из моды вышли, а долго держались. Теперь только «Русское Богатство» нет-нет да и подпустит опять рассказик с нагайками, думая, что это как-никак возбудит благородные чувства. А мне, – да и мне ли одному, – кажется, что писание и печатание теперь «революционных» сценок, рассказов, описаний, стишков всяких – дело не очень-то доброе, есть в нем какая-то бесстыжесть. Мы, мол, «успокоились», мы теперь зато «творим в области искусства». Не рано ли, господа «революционные писатели»? Или «беспокойство» все было для новых сюжетов? Малое беспокойство, малая боль, быстрое и легкое утешение, ну, не особенно вышло, зато и само «искусство» – голая дешевка. «…То, что пел Герасимов (студент на невинном пикнике, в „Кошмаре“), была большая, сильная песнь, и в словах ее так же, как в мотиве, чувствовалась твердая, как сталь, и блестящая, как она, мысль». Когда Герасимов окончил, «голова его была гордо поднята, и свет костра дробился прыгающими искорками в его широко открытых вдохновенных глазах». Какое же это «искусство»? Нет, стыд и стыд, и даже два стыда: первый стыд – тот, о котором я говорил выше, а второй – просто себе стыд за подобную «литературу».

Таким же стилем пишет г. Муйжель и «народные» свои романы. Я этим не хочу сказать, что г. Муйжель совсем не знает среды, которую описывает, и мужики у него говорят языком студентов. Нет, может быть, ему и приходилось наблюдать «народную» жизнь, прислушиваться к народным речам; не язык, – именно «стиль» у него везде одинаков. И стиль этот таков, что вряд ли можно г. Муйжеля назвать писателем «народным».

Впрочем, что такое «народный» писатель? Тот ли, который пишет о народе? Или тот, кто сам «из народа»? Или, наконец, кто доступен народу? Разбирать эти, давно у нас спутавшиеся, слова и понятия было бы скучно; говоря со строгой точностью – нет и не может быть никакого «народного писателя». Есть писатели, есть литература, это одно. И есть «народное творчество», которое никак литературой назвать нельзя, ибо оно – совсем другое.

Вопрос об этом «народном творчестве» и отношении его к «литературе» – вопрос очень интересный. Особенно если не слишком раздвигать горизонты, а взять его в некоторой условной узости, в определенности времени.

О чем бы писатель ни писал, кто бы он сам ни был, но если работа его – действительно литература, – она дело интеллигентское, ибо она создается по принципу известного раскола, т. е. по принципу «утверждения личности», – индивидуализма. Литература иного принципа не имеет. Между «народным творчеством» и «литературой» совершенно такая же пропасть, как признанная, пресловутая «пропасть между народом и интеллигенцией». Не знаю только, почему существование «пропасти» приводит многих в отчаяние. На практике и в частностях разделения порою могут быть печальны. Но естественно же, что разделены два противоположных принципа, два, до времени, взаимоисключающих понятия, – коллективизм и индивидуализм. А кроме того, – и это очень важно, – под обеими пропастями (в сущности, одной и той же) есть подземные, невидные, ходы, есть постоянное, таинственное сообщение. Каким-то неизвестным, неисследимым образом «литература» наша зависит от «народного творчества» (так же, как «интеллигенция» зависит от «народа») – и обратно. Непосредственных влияний не заметно, их нет; а подземные сказываются, хоть не скоро, да верно.

Литература наша пока не падает; нет в ней Пушкиных, Достоевских, – зато есть кое-какие приобретения, есть развитие. Но не иссякает ли «народное творчество»? Иссякает, – вот как о «благодатных дарах церкви» сказано, что в каком-то там веке они вдруг начали иссякать?

«Коллективное» – народное – творчество прежде всего органично: оно растет из жизни прямо, как стебель из земли. В жизни народа должно что-то совершаться; пережить что-то надо, чтобы явился новый росток. Созданию всякой легенды предшествовало реальное переживание. Как тут ошибались некоторые наши религиозно-философские писатели, которые еще недавно с жаром толковали о необходимости новых «легенд», ожидая на этой основе создания… новой религии! Путь как раз обратный: на факте, религиозном чисто, или другом, на реальности только – основано всякое народное творчество.

Быть может, слишком кратки сроки, слишком близоруки глаза современников, быть может, нельзя утверждать со смелостью, что народное творчество «иссякает». Как бы то ни было, проявлений творческих в народе сейчас нет, и это-страшно; страшно думать, что ни последние события революционные, ни даже последняя война не переживались в народе глубоко. Иначе остался бы хоть какой-нибудь след…

Народная поэзия сегодняшнего дня – частушка; она единая царица всех углов России, и она создается легко, мгновенно. Нынче распустившаяся – завтра облетает, забывается, на ее место уже готова другая. Частушка уродлива, – в ней смешение двух принципов: индивидуалистического, интеллигентского (это видно по содержанию, не только внешнему, но и внутреннему, по складу, по «психологии») и принципа обратного: ведь частушка создается органически, сама собой, всеми, – никогда одним.

Собирать частушки, как собираются русские песни – бесполезно. Сборник «Частушек Псковской губернии», изданный год тому назад, уже нынче не представляет никакого интереса: иные поются «песни», новые, а те забыты. То же наблюдаю я и в Новгородской губернии, в этом «сердце» России.

В прошлом году это было. Теперь другие, «модные» поем.

«Модные» оказываются не теми же, по потрясающе похожими на прошлогодние, внутренне похожими: плохие, глупые стихи, – «стишок» Смердякова, – с однообразной бессодержательностью: напился, подрался, поколотили, у милки дом с карнизом, кофточка в полосочку, гребеночка в причесочку, опять напился, опять колотили, только раньше «меня били не гораз, в леву щеку восемь раз», а нынче «били колотили в три стяга четыре гири». В следующем году, очевидно, камнями будут «по-модному» бить, иначе как-нибудь. Вот и вся разница. Ни малейшего следа человеческой мысли, и никакого отзвука чего бы то ни было, происходившего вне вот этой дороги, вот этой казенки, вот этой драки. Времени точно не существует. В частушках своя «вечность», да и широки они – как сама Русь: поется про эту казенку, но все казенки, все драки, все дороги – как одна, потому и частушка как бы одна по всей России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю