Текст книги "Те, что от дьявола"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Счастливые благодаря преступлению
В наше расчудесное время автором всех правдивых историй кажется дьявол.
Прошлой осенью как-то утром я прогуливался по Ботаническому саду вместе с доктором Торти, без сомнения самым старинным моим знакомым. Я был еще ребенком, а он уже практиковал в качестве домашнего врача в городке де В. и после тридцати лет своей славной практики, когда большинство его пациентов, состарившись, умерли (больных он называл «мои арендаторы», и доход, который они ему принесли, намного превышал тот, что приносят своим хозяевам арендаторы плодороднейших земель Нормандии), не захотел заводить себе новых пациентов; на склоне лет он обрадовался свободе, как обрадовался бы ей конь, который вечно ходил в упряжке и наконец порвал постромки; доктор кинулся в Париж, как в омут, поселился неподалеку от Ботанического сада, на улице Кювье кажется, и занимался медициной только для собственного удовольствия, надо сказать немалого, поскольку медицина была у него в крови и врачом он стал по призванию. К тому же Торти любил наблюдать, и не только болезни тела…
Вы когда-нибудь встречались с доктором Торти? Как-никак он один из самых смелых и мощных умов нашего времени; следуя поговорке: «Кошке в перчатках мыши не поймать», он всю жизнь обходился, так сказать, без перчаток – ловил мышей постоянно и желал ловить их и впредь. Подобная порода людей мне по сердцу, и по сердцу мне – а уж я-то себя знаю! – именно те их черты, которые больше всего раздражают других. Резковатый, чудаковатый Торти не слишком нравился благонамеренным господам, но именно те, кому он так не нравился, заболев, низко кланялись ему, как дикари ружью Робинзона, только из противоположных соображений: не потому, что он мог убить, а потому, что мог спасти. Благодаря тому что почтение к его врачебному таланту возобладало над антипатией к самобытности, он смог заработать в маленьком городке двадцать тысяч ливров ренты, пользуя набожных и ханжески-чопорных аристократов, которые немедленно отказали бы ему от дома, исходи они из своих воззрений и пристрастий. Нелюбовь к нему пациентов не осталась для доктора тайной, но столь мало его трогала, что он над пей посмеивался. На протяжении тридцати лет своего пребывания в В. он повторял: когда его больным приходится выбирать между священным елеем и Торти, они, несмотря на благочестие, предпочитают доктора таинству елеосвящения. Как видите, в выражениях наш друг не стеснялся. И если шутил, то не без привкуса богохульства. В философии медицины он следовал за Кабанисом, ужасал окружающих так же, как его старый друг Шосье, крайним материализмом, а от Дюбуа-первого [53]53
Кабанис Жорж (1757–1808), Шосье Франсуа (1746–1828), Дюбуа Антуан (1756–1837) – французские врачи и философы-материалисты; Дюбуа назван первым в отличие от своего сына Поля (1795–1875), тоже фельдшера и акушера.
[Закрыть]позаимствовал грубоватую и фамильярную манеру обращения: для него не существовало ни высших, ни низших – герцогинь и фрейлин императрицы он называл «мамаша» и «ты», словно имел дело с торговками рыбой. Чтобы дать представление о степени фамильярности доктора Торти, я передам его собственные слова в клубе Разгильдяев: с царственным видом собственника обведя рукой сидящих за роскошным столом сто двадцать человек гостей, он с гордостью, сравнимой разве что с гордостью Моисея, показывающего жезл, которым исторгал из скал воду, произнес: «А извлек-то вас всех, ребята, я!» Что поделать, сударыня! Шишка почтения [54]54
По модной в XIX в. теории, по особенностям строения черепа можно было судить о психических особенностях человека.
[Закрыть]отсутствовала у доктора, больше того, он утверждал, что у него на черепе вместо этой шишки вмятина. Старик – ему тогда перевалило за семьдесят, – жилистый, крепкий, узловатый, с сардоническим выражением лица, в коротко остриженном, гладко причесанном темном паричке, с пронзительным взглядом глаз, по-прежнему не нуждавшихся в очках, всегда в сером или серовато-коричневом, цвета «московского дыма», как тогда говорили, фраке, нисколько не походил ни манерами, ни одеждой на господ докторов города Парижа, всегда бесстрастных, всегда в галстуках белого цвета, словно бы сделанных из савана умершего пациента. Нет, доктор Торти нисколько не походил на них! Он носил замшевые перчатки, сапоги на толстой подошве и высоких каблуках, которые чуть подрагивали, когда он твердо печатал шаг; он походил скорее на бравого кавалериста, да, собственно, и был им, проведя больше тридцати лет в седле, скача в кожаных штанах с пуговицами до колена по дорогам, на которых и кентавру впору сломать шею, – впрочем, об этом нетрудно было догадаться, глядя, как он покачивает станом, словно привинченным к неподвижным бедрам, ступая вперевалку кривыми, как у форейтора, сильными ногами, не ведающими о ревматизме. Доктор Торти доводился родней Кожаному Чулку Фенимора Купера, только скакал не по прериям, а по болотам и оврагам Котантена. Как герой Купера, он чтил законы природы и пренебрегал законами общества, но в отличие от Кожаного Чулка обошелся без Бога, став безжалостным наблюдателем за людьми, что, к сожалению, неизбежно ведет к мизантропии. И доктор стал мизантропом. Другое дело, что на его долю и на долю его лошади, которая, бывало, брела чуть ли не по брюхо в болотной жиже, досталось столько дорожной грязи, что вкуса к другой, житейской, у него не возникло. Не стал он мизантропом и наподобие Альцеста [55]55
Альцест – герой комедии Ж. Б. Мольера «Мизантроп» (1666).
[Закрыть]. Добродетель в нем не возмущалась, он не гневался и не обличал. Нет, нет, ничего подобного – он презирал человечество точно так же спокойно и мирно, как брал понюшку табаку, и удовольствия находил в своем презрении столько же, сколько в понюшке.
Вот с таким человеком я и прогуливался осенним утром по Ботаническому саду. Голубоватый туман, что окутывает влажными октябрьскими утрами пожелтевшие деревья, уже рассеялся. Погода, как иной раз осенью, была до того солнечной и ясной, что ласточкам впору бы задержаться и никуда не улетать. На колокольне Нотр-Дам большой колокол бил двенадцать, и звенящее дрожание золотистого воздуха – так он был чист! – переплыв через реку, зеленую с муаровыми бликами у мостов, добиралось и до нас. Позднее солнышко, словно сквозь золотую вату, ласково пригревало нам с доктором спины, пока мы стояли и любовались знаменитой черной пантерой, погибшей на следующую зиму от чахотки, будто молодая девушка. Вокруг нас толпились обычные посетители Ботанического сада – простой народ, солдаты и няньки, которым так нравится слоняться между клетками и бросать ореховые и каштановые скорлупки в спящих или отупело сидящих за прутьями животных. Мы стояли и смотрели на пантеру, перед которой случайно очутились, бродя по саду. Она, как вы помните, была особой породы и привезли ее с острова Ява, страны с самой дикой в мире природой, природа и сама похожа там на огромную тигрицу, которую не в силах приручить человек, она чарует красотой и нападает каждым своим творением, рожденным изобильной, путающей своей плодовитостью землей. На Яве цветы ярче и душистее, фрукты слаще и ароматнее, а звери прекраснее и сильнее, чем в других краях, и человеку, не побывавшему на чарующем и ядовитом острове, в гостях у Армиды [56]56
Армида – прекрасная героиня поэмы Торквато Тассо (1544–1595) «Освобожденный Иерусалим» (1580).
[Закрыть]и Локусты [57]57
Локуста – знаменитая отравительница времен Нерона, казнена в 68 г.
[Закрыть]одновременно, невозможно представить себе всю неистовую силу жизни. Пантера, великолепный образчик опасных и чудесных творений своей земли, лежала, вытянув перед собой длинные изящные лапы, высоко подняв голову, глядя перед собой неподвижными изумрудными глазами. Ни одно пятно, отсвет, отблеск не портил бархатной черноты ее меха – глубокой, матовой. Свет, скользнув по ней, не отражался, а впитывался, как вода впитывается губкой. Но стоило отвернуться от этого идеального совершенства, этой гибкости и красоты, этой безмятежно отдыхающей смертоносной силы, царственной, высокомерной и равнодушной, и взглянуть на людей, окруживших клетку, – смотрящих кто опасливо, а кто с вытаращенными глазами и открытым ртом, как сразу становилось очевидным, что первенствующая роль принадлежит вовсе не человеку, а великолепному зверю. Превосходство зверя казалось настолько очевидным, что рождало даже чувство униженности. Своим ощущением я шепотом делился с доктором, когда в толпу, стоящую перед пантерой, вторглась пара, рассекла ее и остановилась прямо перед решеткой.
– Так-то оно так, – отозвался доктор, – но теперь, мне кажется, равновесие между животным миром и человеческим восстановлено.
Перед пантерой стояли мужчина и женщина, оба высокие, но и не только, – оба из высшего парижского света, что я понял сразу, едва на них взглянул. Ни он, ни она уже не были молоды, но были на удивление хороши собой, если не сказать великолепны. Мужчина приближался к пятидесяти, женщине было хорошо за сорок… Оба они, как говорят моряки, проплывшие мимо Огненной Земли, «пересекли линию», роковую линию, более значимую, чем экватор, потому что, единожды перейдя ее в житейском море, вернуться обратно невозможно. Но похоже, это обстоятельство их мало заботило. На лицах у них нельзя было заметить ни малейшей грусти, ни малейшей меланхолии. Мужчине придавал особый аристократизм и стройность черный, застегнутый наглухо, словно офицерский мундир, редингот, но если бы вместо редингота нарядить его в плоеный воротник и бархат, какие мы видим на мужских портретах Тициана [58]58
Тициан Вечеллио (ок. 1477 или 1490–1576) – итальянский живописец, глава венецианской школы Высокого Возрождения.
[Закрыть], то угловатостью, женственным и очень высокомерным лицом с острыми, как у кота, усами, уже побелевшими на концах, он стал бы похож на миньона [59]59
Так называли придворных щеголей и фаворитов Генриха III, короля Франции в 1574–1589 гг.
[Закрыть]времен Генриха III; для того чтобы сходство было полным, он носил к тому же коротко остриженные волосы, которые не мешали любоваться сиянием двух темно-синих сапфиров у него в ушах. Поглядев на них, я вспомнил изумрудные серьги Сбогара [60]60
Сбогар Жан – герой одноименного романа (1818) Ш. Нодье (1780–1844), романтический бунтарь, глава разбойников.
[Закрыть]… Но кроме забавной странности – так отнеслись бы к его серьгам в свете, – свидетельствовавшей о немалом пренебрежении к современным вкусам и мнениям, все в этом человеке было чрезвычайно просто и стильно, он был денди в духе лорда Брэммеля, иными словами, безупречен, и если все-таки привлекал внимание, то именно к себе и привлекал бы его много больше, не держи он под руку женщину… Женщина притягивала к себе взгляды чаще, чем мужчина, и удерживала их дольше. Высокая – примерно одного роста со своим спутником, – вся в черном, она скульптурной лепкой форм, гордостью, таинственностью и силой напоминала огромную черную Исиду из музея Египта. Странное дело! Рассматривая красивую пару более пристально, вы убеждались, что женщина в ней была мускулом, а мужчина – нервом. Женщину я видел только в профиль, а профиль – пробный камень красоты, он может уничтожить ее, а может явить в полном блеске. И кажется, я никогда еще не любовался таким точеным и высокомерным профилем! Что же касается глаз, то о них ничего не могу сказать, они были устремлены на пантеру, и та, полагаю, болезненно ощущала их магнетическое воздействие. Неподвижно лежащая пантера под взглядом женщины словно бы окончательно окаменела, однако, как кошка от слишком яркого света, не шевельнув ни единым мускулом, не повернув головы, не дрогнув даже кончиком уса, только несколько раз моргнув, не в силах больше выносить напряжение, медленно опустила занавес век, спрятав за ними зеленые звезды глаз. Замкнулась в себе, заперлась, превратилась в черное изваяние.
– Так-так, пантера против пантеры, – шепнул мне на ухо доктор, – но шелк окажется покрепче бархата.
Шелком он назвал женщину в платье с треном из блестящей шуршащей материи.
И не ошибся мой друг доктор!
Красота незнакомки в черном, стройной, гибкой, сильной и царственной, была сродни красоте пантеры, но опасной притягательности в ней было, пожалуй, даже больше: человек-пантера находился перед пантерой-зверем, затмевая и подавляя его; зверь закрыл глаза, потому что почувствовал это. Но женщина, восторжествовав, не удовлетворилась своей победой. Ей недоставало великодушия. Она пожелала, чтобы соперница увидела ту, что ее унизила, захотела, чтобы соперница открыла глаза и посмотрела на нее. И вот, ни слова не говоря, дама расстегнула двенадцать пуговичек на фиолетовой перчатке, обтягивавшей безупречную руку до локтя, сняла, отважно просунула руку между прутьев и перчаткой хлестнула пантеру по курносому носу… Та сделала одно-единственное движение, но какое! Молнией блеснули белоснежные зубы. В толпе, где мы стояли, раздался вскрик. Нам показалось, пантера отхватила руку. Но нет, она проглотила перчатку. Оскорбленное животное широко раскрыло глаза, его ноздри еще злобно трепетали.
– Сумасшедшая! – произнес мужчина, судорожно схватив прекрасное запястье, только что счастливо спасшееся от самых острых в мире зубов.
Вы знаете, каким голосом иной раз произносится слово «сумасшедшая», именно так он и произнес его, припав к запястью. Дама, повернувшись к своему спутнику, стояла уже не в профиль по отношению к нам, а вполоборота и смотрела, как он целует ее обнаженную руку, дав мне возможность увидеть ее глаза… Глаза, которые заколдовали зверя, а теперь были околдованы мужчиной, глаза, похожие на два огромных черных бриллианта, ограненные, чтобы сверкать немыслимой гордостью, но сейчас сиявшие немыслимым обожанием.
Глаза незнакомки были поэзией, взгляд – любовным посланием. Мужчина не выпустил руки своей спутницы, должно быть еще ощущавшей лихорадочное дыхание пантеры, он прижал эту руку к сердцу и увлек женщину к главной аллее сада, снова разделив надвое толпу, не обратив ни малейшего внимания на шепот и восклицания простонародной публики, все еще находившейся под впечатлением от поступка неосторожной дамы. Пара прошла мимо нас с доктором – они шли, тесно прижавшись, глядя друг на друга так, словно желали одного: слиться, наконец, воедино, превратившись в одно существо, занятое всегда и повсюду только собой. Глядя на них, невольно думалось о небожителях, которые ни на миг не опускаются на землю, – даже ступая по ней, они плывут по жизни и миру, одетые облаком, подобно бессмертным у Гомера!
Такие пары редко можно встретить в Париже, поэтому мы с доктором стояли и смотрели им вслед: за женщиной волочился по пыли черный блестящий трен – исполненный презрительного высокомерия павлин пренебрегал даже собственным оперением…
Тесно прижавшись друг к другу, освещенные полуденным солнцем, они величаво шествовали по главной аллее и выглядели великолепно. Вот они уже у решетчатой ограды, вот уже сели в ожидающую их у входа коляску со сверкающими медными накладками на дверце…
– Им и до Вселенной нет дела, – сказал я доктору, и он понял, что я хотел сказать.
– Да, Вселенная их мало заботит, – отозвался он со свойственной ему ядовитостью. – Они не видят вокруг ни одного творения, и что уж совсем непростительно, проходят рядом со своим доктором, не замечая его.
– Неужели вы были их врачом?! – вскричал я. – Так скажите же мне скорее, дорогой доктор, кто они такие?
Но доктор молчал, он, как говорят актеры, держал паузу, чтобы произвести оглушительный эффект, он и тут был непрост, наш старичок!
– Так и быть, скажу, – произнес он наконец. – Филемон и Бавкида! [61]61
В античной мифологии благочестивая супружеская чета, принявшая гостеприимно Зевса и Гермеса, в награду им дали долголетие и одновременную смерть. После смерти они были превращены в дуб и липу.
[Закрыть]
– Вот уж одолжили, доктор! – отвечал я. – Филемон и Бавкида, шествующие с гордым видом и ничуть не похожие на античных! Нет, им не подходят эти имена. Лучше назовите их собственные.
– А разве вы их не знаете? – удивился доктор Торти. – Неужели, бывая в свете, где я никогда не появляюсь, вы ни разу не слышали разговоров о графе и графине Серлон де Савиньи – образце безупречной супружеской любви?
– Ей-богу, никогда не слышал, доктор! В свете мало говорят о супружеской любви.
– Гм… Ну что ж, вполне возможно, так оно и есть, – произнес доктор, отвечая скорее на свои мысли, чем на мои слова. – В вашем свете – кстати, он и их тоже – обходятся без многих более или менее разумных вещей. Супруги почти весь год живут в старинном замке де Савиньи в Котантене, но у них есть и другие причины избегать света: в свое время о графе и графине ходили такие слухи, что в Сен-Жерменском предместье, еще сохранившем кое-какие представления о дворянской солидарности, предпочитают молчать о них, а не говорить.
– Что за слухи? Вы только разожгли мое любопытство, доктор! Не сомневаюсь, что вы о них кое-что знаете! Замок де Савиньи находится неподалеку от В., где вы столько лет лечили больных.
– Ох уж эти слухи! – вздохнул доктор, задумчиво беря понюшку табаку. – В конце концов все решили, что в них нет ни грана правды. Все давно в прошлом. Однако, несмотря на то что брак по сердечной склонности и супружеское счастье остаются в провинции идеалом всех романтически настроенных и добродетельных матерей, они – во всяком случае те, которых я знал, – не решаются приводить в пример своим юным дочерям эту любящую пару.
– Но вы все-таки их назвали Филемоном и Бавкидой, не так ли, доктор?
– Бавкида, Бавкида… Гм! А не кажется ли вам, сударь, – тут он согнутым пальцем погладил свой горбатый, как у попугая, нос (была у него такая привычка), – что эта отчаянная больше похожа не на Бавкиду, а на леди Макбет?
– Дорогой мой доктор, – заговорил я самым нежным, самым ласковым тоном, – вы, конечно же, мне расскажете все, что знаете о графе и графине де Савиньи!
– Кто, как не врач, исповедник нового времени, – произнес доктор нарочито приподнятым тоном. – Он заменил священника, сударь, и должен хранить тайну исповеди, как хранит ее кюре…
Старик насмешливо поглядел на меня, зная, как я почитаю и люблю католическую Церковь, к которой сам он относился враждебно. И подмигнул мне, радуясь, что поймал меня на крючок.
– И доктор сохранит ее… в точности как кюре, – добавил он со смехом, и смех у него был самый что ни на есть издевательский. – Идемте-ка туда и побеседуем.
Он увлек меня к деревьям, что тянулись рядком вдоль аллеи Ботанического сада, а потом и вдоль бульвара де Лопиталь, усадил на скамью с зеленой спинкой и начал:
– Видите ли, дорогой друг, нам придется хорошенько углубиться в прошлое, чтобы отыскать начало этой истории, оно заросло, как зарастает в теле пуля, и отыскать его нелегко. Забвение похоже на живые телесные ткани, оно накладывается на события, изменяет их, заслоняет и спустя какое-то время мешает не только разглядеть, но и заподозрить, что они вообще когда-то были, мешает отыскать для них место в прошлом. Наша история началась сразу после Реставрации. Гвардейский полк проходил через В. и, уж не знаю из каких военных соображений, задержался в нем на два дня. Воспользовавшись задержкой, офицеры решили устроить фехтовальный турнир в честь города, который и впрямь заслуживал, чтобы гвардия почтила его военным празднеством, так как население его любило монархию даже больше, чем сам король. А как иначе? Жили в нем всего-то пять или шесть тысяч человек, вот и выходило, что основная часть горожан принадлежала к дворянскому сословию. Молодые люди, дети лучших здешних семейств, служили кто в гвардии короля, кто в гвардейском полку его брата, и офицеры полка, проходившего через В., хорошо их знали. Но главная причина, по которой решили устроить праздничный турнир, состояла в особой репутации города, его повсюду называли «Бретёр», и считался он самым воинственным и дуэлянтским. Революция 1789 года лишила дворян права носить оружие, жители В. не носили его, но при любой возможности доказывали, что отлично умеют им владеть. Состязание, устроенное гвардейскими офицерами, получилось весьма представительным. Лучшие местные клинки съехались на него, но кроме них собрались и юные любители, представители того поколения, которое уже не имело возможности оттачивать сложное и трудное искусство фехтования так, как оттачивали его отцы и деды. Тем ярче горели у них глаза, тем громче билось сердце, всех воодушевляло сверканье клинков и былая дворянская слава. Поглядев на разгоряченные лица, старый полковой фехтмейстер, прослуживший три или четыре срока сверх положенного и получивший за выслугу лет не один шеврон на рукав, решил, что городок В. – недурное место для того, чтобы осесть в нем до скончания дней, открыв фехтовальный зал. Он поделился своими соображениями с полковником, тот их одобрил, оформил ему отставку и оставил в В. Идея, пришедшая в голову фехтмейстера по фамилии Стассен и по прозвищу Заколю, оказалась гениальной. Давным-давно уже не было в В. фехтовального зала с учителем-профессионалом; господа дворяне говорили и о том, и о другом с мечтательным вздохом; им приходилось самим учить сыновей, как держать в руке шпагу, потому что вернувшиеся со службы отставники, заботам которых они пытались препоручить своих отпрысков, или фехтовали скверно, или не фехтовали вовсе. Дворяне из В. считались знатоками по части шпаг и рапир, и угодить на них было трудно. Искусство владения шпагой оставалось для них священным, они не просто убивали противника, они убивали его искусно и непременно красиво. Главное, как они говорили, чтобы противник «хорошо стоял под ударами». Неуклюжие крепыши, весьма опасные на площадке, но не владевшие, в строгом смысле слова, искусством боя, вызывали у них глубочайшее презрение. Заколю, красавец мужчина в молодости, остался таким и в зрелые годы, искусством своим он владел, как никто, одержав победу еще юнцом на состязании фехтмейстеров в Голландии, когда полк стоял там лагерем, и получив в качестве приза две посеребренные маски и две рапиры; подобных мастеров невозможно создать одной выучкой, природа должна постараться тоже и одарить подопечного особыми данными. Естественно, что в В. им восхищались и… даже больше того… Нет лучше средства, чтобы уравнять людей, чем шпага. В старину короли надевали шпагу, награждая дворянством тех, кто научил их эту шпагу держать. И разве Людовик XV – если я правильно запомнил – не пожаловал своему учителю Дане, оставившему нам книгу о фехтовании, четыре свои лилии, поместив их между двумя скрещенными шпагами, в качестве дворянского герба?.. Провинциальное дворянство не растеряло еще традиций, существовавших при Монархии, и очень скоро стало обращаться с пожилым фехтмейстером, как с равным, считая его одним из своих.
До поры до времени все шло прекрасно, и Стассен-Заколю мог только радоваться своей удаче. Но к сожалению, красное сафьяновое сердце, нашитое на белый кожаный нагрудник, которое великолепный фехтмейстер подставлял под удары во время уроков, оказалось у него не единственным… Оказалось, что под сафьяновым бьется еще одно, и не только бьется, но и тоже жаждет побед в том самом городке В., где его хозяин нашел для себя в конце жизни благословенную гавань. Думается, сердце солдата всегда порох. А когда время подсушит порох, то он только легче вспыхивает. Женщины в В. прехорошенькие, так что искры так и сыпались в подсушенный порох немолодого фехтмейстера. И его история завершилась так же, как истории большинства старых солдат. Исходив из конца в конец всю Европу, подержав за талию и подбородок всех девиц, которых дьявол подсунул ему по пути, бывший солдат бывшей империи отколол свою последнюю штуку: в возрасте пятидесяти лет женился на молоденькой белошвейке, причем со всеми формальностями, требуемыми мэрией, и со всеми благословениями, даруемыми Церковью. А гризеточка, как у них водится, – уж я-то гризеток из города В. знаю, успел изучить, принимая роды, – ровно через девять месяцев, день в день, подарила ему младенца женского пола. Вот его-то в облике небожительницы, что прошла мимо нас, обдав ветром трена и даже не взглянув, словно мы – пустое место, мы только что видели!
– Неужели герцогиня де Савиньи?! – воскликнул я.
– Вот именно, герцогиня де Савиньи. Так что не советую вам смотреть в корень, не стоит интересоваться происхождением женщины точно так же, как нации. И вообще, пустое занятие – заглядывать в колыбель. Помнится, в Стокгольме я видел колыбель Карла XII – этакое грубого красного цвета корытце для лошадей, скособочившееся на своих четырех колышках. И вот из этого корытца вылетела гроза Европы?! Что такое колыбель, как не большой ночной горшок, где без конца меняют подтирки? В них находят поэзию – если только находят, – когда младенцы из них вырастают.
В подтверждение своей мысли доктор шлепнул себя по ляжке замшевой перчаткой, которую держал за средний палец; шлепок получился настолько звонким, что для тех, кто понимает музыку шлепков, стало совершенно очевидно: тот, кто его произвел, еще ох как крепок!
Он молча подождал. Я не стал оспаривать его философские умозаключения. Видя, что я молчу, доктор продолжил рассказ:
– Обычно старые солдаты любят всех детей, даже чужих, так что неудивительно, что Заколю был без ума от своего собственного. Когда мужчина становится отцом в пожилом возрасте, он любит ребенка больше, чем любил бы в молодости: тщеславие, которое работает как увеличительное стекло, увеличивает и отцовские чувства. Все старые грибы, каких я только видал в своей жизни, заведя на склоне лет ребеночка, обожали своего отпрыска и до смешного им гордились. Они будто дожили до своего звездного часа, и их распирало от ощущения вернувшейся молодости, посланного им ехидной природой в насмешку. Большая радость и еще более дикая гордость бывает, насколько мне известно, только тогда, когда у старичка родится сразу двойня. Заколю не дали возможности гордиться двойней, но, по правде сказать, из его девочки запросто можно было бы выкроить двух. Вы видели его дочку и можете судить, сдержала ли она обещание, данное во младенчестве, а в младенчестве все считали ее чудо-ребенком, восхищаясь красотой и здоровьем.
Первое, о чем позаботился старый фехтмейстер для своей драгоценной крошки, был крестный; он выбрал его среди тех дворян, что постоянно приезжали к нему в зал фехтовать, звали его граф д’Авис и был он старейшиной местных задир и дуэлянтов, а в Лондоне во время эмиграции жил на те гинеи, что брал за уроки фехтования. Граф д’Авис де Сортовиль-ан-Бомон, до революции кавалер ордена Святого Людовика и драгунский капитан, и теперь еще – а было ему за семьдесят – оглоушивал молодых людей особым ударом, который на жаргоне фехтовальщиков именовался «королевский венец». Он любил пошутить и в своих шутках не останавливался перед жестокостью. Например, держал конец рапиры над огнем свечи и, закалив его таким образом, лишал гибкости, такую рапиру он нагло называл «урок каналье» и ломал вам грудную кость или ребро, нанеся удар. К Заколю он относился с уважением и обращался к нему на «ты». «Дочь такого мастера, как ты, – заявил он, – должна зваться именем клинка какого-нибудь отважного героя. Почему бы не назвать ее, например, Отеклер, как звался меч Оливье, любимого друга Роланда?» Так девочку и назвали. Городской кюре немного покривился, услышав необычное имя, никогда еще не произносимое у купели его церкви, но возражать не стал. Во-первых, крестным был граф д’Авис, а сколько бы ни поступало наветов от либералов, связь духовенства и дворянства нерасторжима, а во-вторых, в церковном календаре существует святая Клер, таким образом, имя меча Оливье перешло к девочке, ничуть не возмутив спокойствия городка. Но как говорится, имя – уже судьба.
Фехтмейстер любил свое искусство почти так же страстно, как дочь, и решил передать его дочери в качестве приданого. Тощее приданое! Скудное пропитание! Бедный учитель фехтования не мог предвидеть нравов нашего времени! Он стал учить ее. Как только девочка встала на ножки, он принялся за упражнения. Она оказалась настоящим кремешком, эта малышка, а связки и суставы у нее были из стали. Отец сумел так развить ее, что в десять лет она казалась пятнадцатилетней и великолепно сражалась не только со своим отцом, но и с лучшими фехтовальщиками города. Повсюду только и говорили что о малышке Отеклер Стассен, которой со временем предстояло стать мадемуазель Отеклер Стассен. Само собой разумеется, юные барышни, принадлежавшие обществу, куда дочка Стассена по прозвищу Заколю попасть ни в коем случае не могла, как бы ни дружил фехтмейстер с их отцами, испытывали к этой девице необъяснимый, а точнее, легко объяснимый интерес, смешанный вдобавок с завистью и досадой. И отцы, и братья часто рассказывали при них с изумлением и восхищением о необыкновенном умении девочки фехтовать, нахваливая при этом ее столь же необыкновенную красоту, поэтому барышням и хотелось посмотреть вблизи на новоявленного Георгия Победоносца в юбке. Но видели они это чудо только издалека.
Я уже приехал тогда в В. и не раз становился свидетелем их жаркого любопытства. Вот как это происходило. Заколю во времена империи служил в гусарском полку, фехтовальный зал приносил ему немалые деньги, и он позволил себе купить лошадь, чтобы обучать свою дочь верховой езде. Сам он объезжал молодых лошадок для завсегдатаев своего зала, поэтому отца с дочерью можно было частенько видеть во время прогулок верхом по дорогам, что разбегались в разные стороны от города, Я и сам не раз их встречал, возвращаясь после посещения какого-нибудь больного, мои встречи и позволили мне понять, какое неистовое любопытство возбуждает крупная, рано развившаяся девочка у местных барышень. По дороге я встречал не только Заколю с дочерью, но и кареты местных господ дворян, которые ехали с дочерьми наносить визиты соседям в замки поблизости. Вы не можете себе представить, с какой жадностью и, я бы даже сказал, неосторожностью высовывались девушки из окон карет, стоило вдалеке показаться мадемуазель Отеклер Стассен, скачущей галопом или тряской рысью стремя в стремя со своим отцом. Но усилия оказывались напрасными. На другой день поутру, навещая больных маменек, я обычно выслушивал от дочек разочарованные сетования: мол, увидеть удалось только прямой стан, будто созданный для амазонки, – а как носила амазонку Отеклер, вы можете себе представить, раз только что ее видели! – а вот лица под плотной темно-синей вуалью они так и не разглядели.
Мадемуазель Отеклер Стассен зналась только с мужчинами города В. Весь день она проводила в зале для фехтования с рапирой в руках и в сетчатой маске на лице, которую, надо сказать, снимала очень редко. Отец ее стал прихварывать, и она часто давала уроки вместо него. На улицу она выходила тоже не часто, а где еще, кроме улицы, могли ее видеть добропорядочные дамы? Ну, разве что в церкви по воскресеньям, но и к обедне мадемуазель Стассен ходила в вуали из таких плотных черных кружев, что и металлическая сетка фехтовальной маски вряд ли была плотнее. Уж не для того ли она себя прятала, а точнее, выставляла напоказ, чтобы вернее раздразнить разгоряченное воображение? Может, и так, кто знает? Кто подтвердит? Кто опровергнет? Девушка, которая меняла одну маску на другую, металлическую на кружевную, должна была отличаться необыкновенной скрытностью, и дальнейшая история тому свидетельством.
Однако я, мой дорогой, опущу множество подробностей, чтобы поскорее добраться до начала нашей истории. Мадемуазель Отеклер исполнилось к тому времени лет семнадцать. Бывший красавец Заколю постарел и сдал окончательно, жена у него умерла, а его самого добила июльская революция, из-за которой фехтовальный зал опустел: все дворяне в глубоком трауре отсиживались по своим замкам, сражался он теперь в основном с приступами подагры, но подагра, в отличие от других противников, не обращала никакого внимания на его выпады. В общем, он чуть ли не галопом двигался в направлении кладбища. Я как врач видел это невооруженным глазом, не сомневаясь, что долго ему не протянуть. Примерно тогда же виконт де Тайбуа и шевалье де Менильгранд привезли в его фехтовальный зал молодого человека, дворянина из местных. Воспитывался молодой человек где-то вдалеке, отец его недавно умер, и он вернулся в родные края, собираясь жить в фамильном замке. Звали его граф Серлон де Савиньи, нареченный (как принято говорить в городе В., да и в других провинциальных городках тоже) мадемуазель Дельфины де Кантор. Граф, без всякого сомнения, был самым блестящим и самым горячим из всех молодых людей, а молодые люди тех времен еще отличались горячностью, потому что жила еще в людях настоящая молодость. Теперь молодость в людях исчезла вовсе.