Текст книги "Те, что от дьявола"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Виконт был бледен – нет, не как мертвец… как смерть.
Почему он побледнел? Таинственное окно, неожиданное замечание, бледность человека, обычно никогда не бледневшего (виконт, по природе сангвиник, от возбуждения обычно багровел чуть ли не до макушки), невольная дрожь – я ее почувствовал, притиснутый из-за тесноты кареты к его могучему плечу, – все навело меня на мысль о какой-то тайне. Охотник до всевозможных историй, я захотел узнать и эту, но за дело нужно было браться с умом.
– Значит, и вы смотрите на это окно, капитан? Оно вам, кажется, даже знакомо? – проронил я самым небрежным тоном, словно бы и не ожидая ответа, что было всего-навсего лицемерной уловкой любопытства.
– Черт побери! Еще бы мне его не знать! – отозвался виконт уже самым обыкновенным тоном, привычно выделяя каждое слово своим красивым звучным басом.
Великолепный, самый великолепный и величественный из всех на свете денди вновь обрел спокойствие. Как известно, денди презирают эмоции, считая их врагами человеческого достоинства; Гёте, превыше всего ценивший в людях умение удивляться, кажется им в лучшем случае недоумком.
– Я редко возвращаюсь в эти места, – спокойно продолжал де Брассар. – Можно даже сказать, я их избегаю. В жизни есть незабываемые моменты. Их мало, но они есть. У меня, к примеру, их было три: первый мундир, первый бой и первая женщина. Это окно я тоже не могу забыть, оно – четвертое.
Де Брассар замолчал и снова поднял стекло, которое недавно опустил. Может быть, для того, чтобы получше разглядеть окно, о котором только что говорил?.. Кучер отправился за каретником и до сих пор не вернулся. Свежих лошадей тоже пока не привели. А те, что нас привезли, стояли нераспряженные, полумертвые от усталости, с низко опущенными головами, они даже не били копытом, требуя снять упряжь и отвести их наконец в конюшню. Молчаливый дилижанс напоминал карету, внезапно остановленную на перепутье дорог чарами колдуньи из сказки о Спящей красавице.
– Для человека с фантазией, – продолжал я, – у этого окна особое выражение.
– Не знаю, что оно выражает для вас, – подхватил виконт, – но прекрасно знаю, о чем оно говорит мне. Это окно комнаты, где я жил, впервые попав в гарнизон. Жил я там… черт побери!.. ровно тридцать пять лет назад, и по ту сторону шторы… Она, похоже, ничуть не изменилась за столько лет и даже освещена точно так же, как была, когда…
Он смолк, не поддавшись нахлынувшим воспоминаниям, но я постарался помочь их рою вылететь наружу.
– Когда вы, юный младший лейтенант, ночи напролет сидели за изучением тактики, не так ли, господин капитан?
– Вы мне льстите, – отозвался он, – в те времена я и вправду был младшим лейтенантом, но если не спал ночами, то не из-за тактики. И лампа у меня горела не для того, чтобы изучать маршала Саксонского [25]25
Саксонский Морис (1696–1750) – граф, маршал Франции, выдающийся полководец, его труд «Мои мечтания, или Записки о военном искусстве» был основой для изучения военного дела. Прославился также галантными похождениями.
[Закрыть].
– А для того, чтобы следовать его примеру? – мгновенно осведомился я, словно бы отбив волан ракеткой.
Мой собеседник тут же послал волан обратно.
– Нет, тогда я еще не подражал маршалу Саксонскому в том смысле, в каком вы имеете в виду, – сказал он, – ночные эскапады наступят несколько позже. А тогда я страшно гордился мундиром младшего лейтенанта и был страшно неуклюж и стеснителен с женщинами, хотя они никогда не верили в мою застенчивость, вероятно из-за моей чертовой осанки… Впрочем, я никогда не извлекал выгод из своей робости. В те времена мне было семнадцать, и я только закончил Военное училище. Мы кончали его тогда, когда вы в него поступаете. Если бы Наполеон, пожиратель человеческих жизней, протянул еще несколько лет, у него были бы двенадцатилетние солдаты, как у азиатских султанов бывают девятилетние одалиски.
«Если он примется рассуждать об императоре и одалисках, мне ничего не узнать об окне», – подумал я и подхватил нужную мне ниточку разговора:
– Однако держу пари, виконт, светящееся красным окно запомнилось вам потому, что по ту сторону штор вам видится женщина!
– Считайте, пари вы выиграли, – сдержанно отозвался де Брассар.
– Да и как могло быть иначе, черт побери? – продолжал я. – Человек вашего склада мог запомнить таинственно рдеющее окно в провинциальном городишке, только если долго осаждал или, наоборот, взял приступом красавицу.
– Нет, с военной точки зрения осады не было, – все с той же сдержанностью и серьезностью ответил капитан, но я-то знал, что его серьезность чаще всего была особой манерой шутить, – скоропалительная капитуляция исключает возможность осады. И повторяю вам, в те времена я еще не мог ни штурмом, ни без штурма взять женщину… Захвачена была не женщина, захвачен был я!
Я сочувственно склонил голову, не знаю, заметил ли в такой темноте мое сочувствие виконт.
– Берген-оп-Зом [26]26
Крепость в Голландии, французы брали ее в 1747 и 1794 гг.
[Закрыть]был взят, – произнес я.
– У семнадцатилетних лейтенантов не найдешь выдержки и устойчивости Берген-оп-Зома, – отвечал он.
– Значит, новая жена Потифара [27]27
Потифар – начальник телохранителей фараона, его жена пыталась соблазнить раба своего мужа, прекрасного Иосифа, но не преуспела (Быт., 39:7–20).
[Закрыть], – шутливо начал я.
– Она была девушкой, – с комичным простодушием уточнил капитан.
– Что не меняло дела, виконт, – подхватил я, – но на этот раз Иосиф был военным и не сбежал.
– Еще как сбежал! Но с опозданием и уж такого страху натерпевшись, – с завидным спокойствием признался де Брассар. – Бальзамом мне стали слова маршала Нея [28]28
Ней Мишель (1769–1815) – маршал Франции, сподвижник Наполеона, которого называли «храбрейший из храбрейших».
[Закрыть], который сказал при мне: «Хотел бы я посмотреть на за… – (виконт произнес все слово целиком), – который посмел бы утверждать, что ни разу в жизни не испугался!» Только тогда я немного утешился.
– История, сумевшая вас напугать, должно быть, необычайно любопытна, виконт! – воскликнул я.
– Если вам любопытно, могу ее рассказать, – отозвался он. – Она подействовала на мою жизнь, как кислота на металл, легла черной тенью, омрачив все холостяцкие радости!
Он произнес эти слова с печалью и горечью, удивившей меня в отчаянном хвате, который, как мне казалось, был оснащен вроде греческой триеры еще и медной обшивкой бесчувствия. Виконт вновь опустил стекло, которое недавно поднял, – может быть, не хотел, чтобы его историю услышали снаружи, хотя вокруг неподвижной и словно бы брошенной кареты не было ни души, а может, ему казалось, что аккомпанемент шаркающих звуков тяжелой сонной метлы по гостиничному двору помешает его рассказу. Он заговорил, а я, лишенный возможности видеть в темноте кареты выражение лица моего собеседника, вслушивался в каждый оттенок его голоса, глядя на окно с темно-красной шторой, источавшее все тот же таинственный тусклый свет.
– Так вот, мне было семнадцать, и я только закончил Военное училище, – начал свое повествование де Брассар. – Получил чин младшего лейтенанта и назначение в пехотный линейный полк, который, как все полки тогда, с нетерпением ожидал приказа выступить в Германию, где император вел кампанию, которую назовут потом кампанией 1813 года. Для начала я съездил в наше родовое поместье и простился с отцом, а потом прибыл в этот самый городок, где мы сейчас с вами находимся; здесь, в жалком городишке с несколькими тысячами жителей, стояли тогда два первых батальона нашего полка. Два других расквартировали в городках по соседству. Хоть вы бывали здесь только проездом, все-таки можете себе представить, каким он был тридцать лет назад. Гарнизон, без сомнения, из самых захудалых, куда случай, а точнее, дьявол – в тот миг в обличье военного министра – заслал меня в начале моей военной карьеры. Гром небесный! Ну и убожество! Я не припомню более безрадостного и однообразного существования. Хорошо еще, юношеская непритязательность и первый в жизни мундир – вам неведомо, как мундир кружит голову, зато всем, кто носит его, знакомо мундирное опьянение – помогали не замечать то, что впоследствии показалось бы невыносимым. Я и внимания не обращал на заштатный городишко, наслаждаясь шедевром портных Томассена и Пье, от которого был в восторге. Благодаря мундиру все вокруг казалось мне и приятнее, и красивее, – мои слова вам покажутся преувеличением, но так оно и есть: моим гарнизоном был мундир! Когда унылое однообразие провинциальной жизни вгоняло меня в тоску, я надевал парадную форму, синюю, с белой грудью и красной выпушкой, и при виде моего золотого горжета забывал обо всех печалях! Я брал пример с женщин, они любят приодеться и тогда, когда одни и когда никого не ждут. Я тоже наряжался для самого себя и наслаждался в одиночестве золотой бахромой офицерского эполета и золотым, сверкавшим на солнце темляком сабли, горделиво прохаживаясь по укромным аллеям городского бульвара в четвертом часу дня. Мне никто не был нужен, чтобы чувствовать себя счастливым, я вышагивал один, грудь колесом, точно так же, как буду вышагивать потом по Гентскому [29]29
Так иронически называли Итальянский бульвар при Реставрации, в Генте во время Ста дней отсиживался Людовик XVIII.
[Закрыть]бульвару в Париже с дамой под руку и слышать позади себя: «Полюбуйтесь, вот она, настоящая офицерская выправка!» Но вернемся в наш городишко. В нем не процветало купечество, не богатели искусные ремесленники, а те несколько знатных, но разоренных революцией семейств, которые еще оставались, затаили на Наполеона злобу за то, что император, по их словам, «не перерезал горло ворам революционерам», так что наполеоновских офицеров чествовать было некому, и никто не устраивал для нас ни пышных балов, ни скромных вечеров с танцами. Разве что по воскресеньям в хорошую погоду мамаши после полуденной мессы прогуливали по бульвару своих дочек, но уже в два часа колокол призывал к следующему богослужению, и все юбки с бульвара сдувало как ветром. Впрочем, в те времена никто из нас в церковь еще не ходил, – только при Реставрации король обязал полковое начальство посещать дневную мессу, и ее даже стали называть «воинской». Надо сказать, что богослужение всерьез оживило скучную гарнизонную жизнь. В пору, когда молодцев вроде нас так занимает любовь и страсть к женщине, «воинская месса» стала большим подспорьем. В церковь отправлялись все офицеры, кроме дежурных, и рассаживались как бог на душу положит. Чаще всего мы садились позади самых хорошеньких прихожанок, а они, отправляясь на мессу, старались, чтобы нам было на что посмотреть. Мы не оставались в долгу и обсуждали вполголоса, но так, чтобы слышал наш предмет, все его достоинства, красоту лица, щегольство туалета. Ах, «воинская месса»! Сколько влюбленностей возникло благодаря ей! Сколько записочек перекочевало на моих глазах в девичьи муфты, лежавшие на стульях, пока барышни молились, встав на колени подле своих маменек! И ответы мы забирали в следующее воскресенье из тех же муфт. Однако при императоре «воинских месс» еще не было. А значит, не было и возможности приблизиться к благовоспитанным барышням, и мы лишь мечтали о таинственных особах под вызывающе густыми вуалями. Да, познакомиться с самыми очаровательными жительницами городка мы не могли, и возместить потерю тоже было нечем. Караван-сараи, о которых не принято упоминать в приличном обществе, внушали ужас своим убожеством. Кафе, где офицеры обычно развеивают тоску гарнизонной жизни, отвращали нечистотой и неопрятностью. Даже сколь-нибудь пристойной гостиницы, где офицеры могли бы рассчитывать на приличный обед за разумную цену, не существовало в жалком городишке. С тех пор, надеюсь, дела поправились и здесь, как вообще повсюду в провинции. Но тогда нам пришлось отказаться от общего офицерского стола и расселиться по частным квартирам небогатых горожан, сдававших их совсем недешево, чтобы улучшить свой скудный стол и поправить скудные доходы.
Поселился на частной квартире и я. Мой товарищ, снявший комнату на постоялом дворе при почтовой станции, – он находится тут же, чуть подальше, и будь сейчас светло, вы увидели бы через несколько домов беленый фасад и вывеску: золотой циферблат часов в виде солнца и сверху надпись – «На восходе», – так вот, мой товарищ помог и мне снять квартиру с ним по соседству, да-да, эту, на втором этаже, с окном, что так взволновало меня сегодня. Мне показалось, окно и теперь мое, и все, что случилось со мной, произошло вчера. Я был благодарен своему товарищу за помощь. Старше меня, он дольше служил в полку и охотно взялся направлять юного новоиспеченного офицера, столь же неопытного, сколь беспечного. Повторяю, меня волновал только мундир, который я ставил превыше всего, – чувство, вашему поколению, рядящемуся в одежды философов и миротворцев, малознакомое. Еще я страстно желал под гром пушек принять боевое крещение, лишившись наконец – да простится мне солдатский юмор – невинности. Мундир и первое сражение – вот чем я жил тогда, ни о чем другом не помышляя. Но больше всего я мечтал о первом сражении, ведь живит нас то, чего у нас нет, а не то, что мы уже имеем. Я любил себя в завтрашнем дне, как любят себя скупцы, и понимал монахов, живущих на земле, словно на постоялом дворе, куда судьба забросила их на одну ночь. Солдат сродни монаху, я был солдатом и жил в гарнизоне по-монашески. Учения, исполнение офицерских обязанностей, завтраки, обеды и ужины вместе с хозяевами, которые сдавали мне квартиру (их нравы и обычаи я еще опишу), – вот к чему сводилась вся моя жизнь. Свободное время я проводил у себя в комнате лежа на диване, обтянутом синим сафьяном; после учений он казался мне прохладным озерком, и я вставал с него, только чтобы пофехтовать или сыграть партию в империал с Луи де Меном, моим соседом. Луи де Мен оказался проворнее меня, нашел себе премиленькую гризеточку и с любовницей в ожидании боев успешно «убивал», как он говорил, время… Я исходил из своего опыта общения с женщинами и не спешил по стопам Луи. А опыт у меня был самый что ни на есть незавидный, и приобрел я его там, где приобретают все ученики Сен-Сира [30]30
Военное училище, учрежденное Наполеоном в 1808 г.
[Закрыть], получив увольнительную. А потом, знаете ли, бывает, что и темперамент просыпается не сразу… Знавали вы Сен-Реми, первого повесу Парижа, прославившегося своими похождениями? Мы прозвали его Минотавром – нет, не из-за рогов, которых не избежал и он, коль скоро убил любовника своей жены, а из-за аппетитов по женской части.
– Конечно, – кивнул я, – стариком он с каждым выпадавшим на его долю годом бегал за юбками все резвее. Черт побери! Еще бы мне не знать великого Сен-Реми, неутомимого «ходока», если воспользоваться выражением Брантома [31]31
Брантом Пьер де Бурдей (1540–1614) – французский писатель, придворный, военный, «светский аббат», описал в мемуарах жизнь двора, интересовался анекдотами, интригами, любовными похождениями своих героев.
[Закрыть].
– Он и в самом деле сродни героям Брантома, – подхватил виконт. – Так вот Сен-Реми в двадцать семь лет еще не знал ни вина, ни женщин. Я слышал от него самого, что в двадцать семь лет он был невиннее грудного младенца и пил только молоко и воду.
– Однако сумел с лихвой наверстать упущенное, – с невольной улыбкой заметил я.
– Разумеется, – согласился виконт, – и я тоже. Правда, трудиться мне пришлось значительно меньше, поскольку период моего благоразумия ограничился временем, проведенным в этом городке, да и девственником, каким был Сен-Реми, по его собственному утверждению, я уже не был… В общем, жил я, как живут рыцари Мальтийского ордена, что мне и подобало, ибо принадлежу к этому ордену с колыбели… Впервые слышите? Неужели? Я стал бы со временем командором, унаследовав звание одного из моих дядюшек, но помешала революция. Она уничтожила Мальтийский орден, хотя я позволяю себе по-прежнему носить изредка мальтийский крест. Бравирую.
Хозяева, которыми я обзавелся, сняв комнату, – провинциальные обыватели из мещан – придерживались тона, я бы сказал, благородного. Пожилые муж и жена обращались со мной с той старомодной учтивостью, какой веет, будто духами, только от прошлого, а нынче ее не сыщешь не то что в низком сословии, но и среди своих. Я был молод, а молодость не склонна развлекать себя наблюдениями, тем более за старичками хозяевами, которые нисколько меня не интересовали, ни сами по себе, ни теперешняя их жизнь, ни прошлая, да и виделся я с ними только за столом, обедая или ужиная. Воспоминаниями они со мной не делились, а сообщали всевозможные городские сплетни, муж не без ехидной насмешки, его набожная жена спокойно и доброжелательно, но с тем же удовольствием. Впрочем, кажется, как-то зашла речь о путешествии хозяина дома в молодые годы, путешествовал он долго, по неведомой причине и за чужой счет, потому и женился поздно, а невеста все это время его ждала. В общем, славные, тихие, мирные обыватели, которые жили точно так же тихо и мирно. Жена по целым дням вязала мужу чулки в резиночку, а муж, помешанный на музыке, пиликал на скрипке, разучивая пьесы Виотти [32]32
Виотти Джованни Батиста (1755–1824) – итальянский скрипач, композитор, возглавлял во Франции «Гранд Опера», один из создателей французской скрипичной школы.
[Закрыть]в чердачной комнатке, как раз надо мной. Вполне возможно, они были когда-то богаче и взяли жильца, чтобы как-то возместить свои потери, но ничего, кроме присутствия чужого человека в их доме, не говорило о стесненных обстоятельствах. Дом дышал благоденствием, будучи из тех старинных домов, где в шкафах лежат стопы душистого белья, на полках красуется массивная серебряная посуда, а прочная солидная мебель, свидетельство патриархальной незыблемости, спокойно стоит по местам, потому что никто ее не собирается менять в угоду быстротекущему времени. Мне хорошо жилось у них. И кормили они меня вкусно, и я, подчиняясь их уговорам, поднимался из-за стола не раньше, чем наедался «до кончиков усов», по выражению старушки Оливьетты, которая прислуживала нам за столом и льстила трем волосинкам в кошачьих усиках младшего лейтенанта – зеленого юнца с едва пробивающейся растительностью.
Я прожил у них около полугода тоже тихо и мирно, и ни разу речь за нашим столом не заходила о той особе, которую мне предстояло здесь встретить.
Но вот однажды, спускаясь в обычный час в столовую, я увидел высокую молодую девушку. Она стояла на цыпочках и старалась дотянуться до вешалки и повесить шляпку. По непринужденности, с какой она вела себя, чувствовалось, что человек она свой, домашний, и только что откуда-то вернулась. Вытянувшись в струнку, протягивая руки к слишком высокой вешалке, она походила на танцовщицу – гибкий стан, облитый зеленым шелком корсажа с бахромой, белая юбка, без стеснения по моде тех лет подчеркивавшая пышные бедра. На звук моих шагов девушка обернулась, я увидел ее лицо, но тут же она продолжила свое занятие, словно меня и не было. Только повесив шляпку и сосредоточенно, с почти вызывающей медлительностью разгладив каждую ленточку, девушка вновь повернулась ко мне – как-никак я стоял рядом и дожидался возможности ее поприветствовать – и, смерив взглядом очень черных глаз, которым прическа под императора Тита с собранными на лбу завитками придавала совершенно особенную глубину, удостоила чести заметить. Я ломал голову, кем могла быть эта особа, явившаяся в обеденный час к нам в столовую. Гостей у нас никогда еще не бывало. Между тем девушка, по всей видимости, пришла на обед. Стол уже накрыли, на нем стояло четыре прибора. Однако мое удивление при виде незнакомки оказалось пустяком по сравнению с тем, какое я испытал, когда мои хозяева, войдя в столовую, представили мне ее: их дочь, закончила пансион, вернулась и будет жить теперь дома.
Дочь?! Невозможно даже вообразить, чтобы родителями этой девушки были мои мещане-хозяева! Дело не в красоте. У самых неказистых людей может родиться дочь-красавица. Я знавал таких, да и вы, я думаю, тоже. Физически любое самое несовершенное существо может произвести на свет самое совершенное, не так ли? Но тут речь шла о другом, тут дочь и родителей разделяла пропасть, они принадлежали к разным породам. Физически – я позволю себе повторить любимое вашим поколением слово из научного лексикона, – так вот, физически эта особая порода заявляла о себе небывалым покоем или, если хотите, бесстрастием, которым веяло от девушки, и оно не могло не удивлять в столь юном существе. Девушка была не из тех, кем охотно восхищаешься, восклицая: «Ах, какая прелесть!» – и тут же забываешь, как большинство случайно встреченных красавиц. Выражение лица, манера держаться отделяла девушку не только от родителей, но и от всего человеческого рода, ибо она не ведала присущих ему чувств и страстей. Этот неколебимый покой и ошеломлял, буквально приковывал к месту! Если вы знаете картину Веласкеса «Инфанта со спаниелем», то можете себе представить, о чем я говорю, – инфанта не горда, не высокомерна, не презрительна, она только безмятежна и безучастна. Гордость, высокомерие, презрение дают окружающим понять, что они существуют, раз взят труд вознестись над всеми и презирать, – нет, инфанта полна тишины и покоя, свидетельствуя, что пребывает в пустоте.
Признаюсь, увидев девушку впервые, я задал себе вопрос, задавал его много дней подряд, но до сих пор не нашел ответа: я не мог понять, каким образом отцом грандессы мог стать пришепетывающий толстяк в гороховом сюртуке и белом жилете, с лицом малиновым, как варенье его жены, с торчащей на затылке шишкой, которую не прятал даже шейный платок из вышитого муслина. Впрочем, должен признаться, толстяк смущал меня меньше: муж не обязательно становится отцом. Но простоватая мещанка в качестве матери мне казалась невозможной. В общем, мадемуазель Альбертина – так звали ее высочество эрцгерцогиню, которая упала с небес к жалким обывателям, видно потому, что те изволили пошутить, – так вот, мадемуазель Альбертина, которую родные звали Альбертой, сокращая длинное имя, и оно подходило ей гораздо лучше, – никак не могла быть дочерью ни того, ни другого…
Во время первого обеда, и во время других, которые за ним последовали, она показалась мне хорошо воспитанной девушкой, лишенной провинциального жеманства; чаще всего она молчала, но когда заговаривала, то ясно высказывала все, что хотела сказать, и никогда не говорила больше чем нужно. Вполне возможно, она обладала и умом, и остроумием, но случая обнаружить их у меня не было, наши разговоры за столом не предполагали ничего подобного. Присутствие за столом дочери помешало старичкам злословить и сплетничать, они больше не обсуждали за обедом мелкие городские скандалы, и разговор наш не выходил за пределы таких увлекательных тем, как дождь и вёдро. Ничем, кроме царственного безразличия, поразившего меня в первый раз, не радовала меня и мадемуазель Альберта. И сознаюсь, я им очень скоро пресытился. Если бы я познакомился с мадемуазель Альбертиной в светском обществе, куда более подходящем для нее и родной стихии для меня, ее равнодушие задело бы меня за живое. Но мы были не в свете, и я никак не мог позволить себе ухаживать за мадемуазель, пусть даже выражая свое к ней внимание только взглядами. Я ведь снимал квартиру у ее родителей, мы находились с ней в особых отношениях, и любой неверный шаг поставил бы нас в ложное положение. Заинтересовать меня могла девушка из высшего общества или девушка вне общества, но не дочь квартирных хозяев, и очень скоро я совершенно искренне и без всякой задней мысли стал отвечать на ее безразличие точно таким же.
Обменявшись скупыми привычными формулами вежливости, мы больше не обращали внимания друг на друга. Она представлялась мне чем-то вроде картины, которую я едва замечал. А я ей? Откуда мне знать. За столом – а встречались мы только за столом – она чаще смотрела на пробку графина или на сахарницу, чем на меня. Замечания она всегда делала к месту, точные, правильные, но до того безличные, что узнать ее, узнать характер не представлялось никакой возможности. Да я и не любопытствовал узнавать. Никогда в жизни не пришло бы мне в голову изучать характер возмутительно невозмутимой девицы с осанкой и манерами инфанты, столь неуместными в мещанской гостиной. Для того чтобы я все-таки о нем задумался, понадобились необыкновенные обстоятельства, о них я и собираюсь рассказать, они обрушились на меня с быстротой молнии, которая обошлась без упреждающих раскатов грома.
Как-то вечером, примерно месяц спустя после того, как мадемуазель Альберта вернулась домой, мы все вместе уселись за стол, собираясь ужинать. Мадемуазель оказалась рядом со мной, что уже могло меня удивить, потому что обычно она сидела напротив, между отцом и матерью, но я настолько не обращал на нее внимания, что не заметил перемены. Я развернул салфетку и, раскладывая ее на коленях… Нет, и передать не могу изумления, когда вдруг почувствовал, что руку мне под столом отважно жмет женская ручка. Мне показалось, я вижу сон… А если честно, ничего не показалось. Я только ощущал смелые ласки ручки, нашедшей мою под салфеткой. Неслыханная отвага, неожиданная! Кровь моя воспламенилась, отхлынула от сердца, запульсировала в руке и вновь, будто качнули насос, прихлынула к сердцу. Перед глазами поплыли круги, в ушах зашумело… Должно быть, я страшно побледнел. Мне почудилось, что я теряю сознание… растворяюсь в несказанном блаженстве, чувствуя, как мою руку сжимает другая, сильная, страстная рука, похожая скорее на руку юноши… Но ведь и вы знаете, что на заре жизни, в ранней юности, нас пугает и наслаждение; я попытался высвободиться, но моя странная соседка властно удержала мою руку, продолжая сжимать ее, не сомневаясь, что наполняет меня все возрастающим блаженством. От всепроникающего тепла у меня ослабли и рука, и воля.
С тех пор прошло тридцать пять лет, и, думаю, вы окажете мне честь и не усомнитесь, что за эти годы я успел привыкнуть к пожатиям женских рук и даже пресытился ими, но поверьте, стоит мне вспомнить то пожатие, как я вновь ощущаю волнующую тиранию страсти. Сжимая, эта рука словно бы наполняла все мое тело беспокойными щекочущими покалываниями, и я боялся судороги наслаждения, которая выдаст меня родителям той, что на их глазах осмеливалась… Однако мне было бы стыдно оказаться менее мужественным, чем отважная девушка, готовая погубить себя и совершающая свои безумства с невиданным хладнокровием. Я закусил губу до крови и неимоверным усилием усмирил дрожь сладострастного желания, которая могла бы многое открыть доверчивым старикам. Глаза мои между тем искали вторую руку – до этого я не обращал внимания на руки Альберты, – и я увидел: она спокойно подкручивала фитиль лампы, только что внесенной и поставленной на стол… Я смотрел… Так вот сестра той руки, которая прижалась к моей и от которой, словно от полыхающего костра, бегут по моим жилам язычки пламени! В меру полная, с длинными округлыми пальцами, прозрачно розовеющими на концах из-за падающего на них света, эта рука спокойно и уверенно, ничуть не дрожа, отлаживала трепетный огонек, трудясь с грациозной медлительностью, старательно и не спеша…
Однако мы не могли оставаться в таком положении вечно. Перед нами остывал ужин. Пальцы мадемуазель Альберты оставили мои, но в тот же миг ее ножка, не менее чувственная, чем рука, с той же властной страстностью и так же царственно встала на мою ногу и не покидала ее на протяжении всего не слишком продолжительного ужина; меня обожгло, как бывает в слишком горячей ванне, но, попривыкнув к обжигающей воде, испытываешь удивительное удовольствие – может, и грешники испытывают со временем то же освежающее наслаждение от адских угольев, какое чувствуют рыбки в реке…
Позволяю вам самому догадаться, как я ужинал в тот день и принимал ли участие в беззубой болтовне моих добродетельных хозяев. Ограниченные, недалекие, они не могли и заподозрить, какая опасная драма разыгрывается рядом с ними. Они ничего не замечали, и все же риск был… Больше всего я беспокоился о них – да-да, о них, а не о себе и не о ней. В семнадцать лет ты ведь и порядочен, и сострадателен… «У нее что, стыда нет или она сумасшедшая?» – вот каким вопросом я задавался. Искоса я посматривал на соседку, которая ужинала с присущей ей безразличной невозмутимостью, с лицом равнодушным, бесстрастным, тогда как ножка в чем только мне не признавалась, совершая все безумства, какие только могла совершить. Признаюсь, самообладание Альберты поражало меня больше ее безрассудства. К тому времени я прочитал немало фривольных книжонок, в которых нисколько не щадили женщин. Ничего не поделаешь, военное воспитание. Мысленно я мнил себя Ловласом, впрочем как все юнцы, полагающие, что недурны собой, и при каждом удобном случае целующие на черной лестнице маменькину горничную. Однако опыта семнадцатилетнего Ловласа оказалось маловато, происходящее поставило меня в тупик. Оно превосходило все, что я когда-либо читал или слышал о присущей женской натуре лживости, об умении женщин носить маску и прятать свои самые страстные или самые глубокие чувства. Как не изумляться? Альберте исполнилось всего-навсего восемнадцать! Впрочем, исполнилось ли?! Она только что вышла из пансиона, но можно ли было заподозрить в чем-либо дурном пансион, тщательно выбранный набожной матерью для своего дитяти?
Чувства мои пришли в смятение, но в не меньшем смятении находился ум, я не мог объяснить себе, как возможна подобная беззастенчивость и, не побоюсь этого слова, бесстыдство, соединенные с удивительным самообладанием. Как могла невинная девушка, ни разу не взглянув, ни разу не обмолвившись словом с мужчиной, давать ему столь откровенные и опасные авансы?
И в тот день, и в последующие я не переставал размышлять. Но не осуждал и не возмущался с напускным ужасом поведением Альберты, ее слишком ранней предрасположенностью к греху. Для лицемерия я был слишком молод. Впрочем, мужчина в любом возрасте не склонен осуждать женщину, если она первая бросилась ему на шею. Он находит ее порыв совершенно естественным, а если говорит с сочувствием: «Бедняжка!», то, значит, недостаточно уверен в себе. Что же до меня, то я хоть и был застенчив, но не желал выглядеть простачком. Для француза это главное, и он пойдет без зазрения совести на любую низость, лишь бы избавить себя от подобной репутации. Надо сказать, что я знал – и знал доподлинно: чувство, которое испытывает по отношению ко мне Альберта, вовсе не любовь. Любви не свойственны безрассудство и бесстыдство. Не любовь она пробудила и во мне. Но любовь или не любовь – я хотел того, что могло возникнуть между нами. Встав из-за стола, я уже был готов на все. Рука Альберты, о которой я не помышлял ни единой минуты до того, как она взяла мою, пробудила во мне желание, завладевшее мной целиком; я хотел, чтобы мы с Альбертой обладали друг другом и так же тесно сплелись в объятии, как сплетались наши руки.
Поднявшись к себе после ужина, я долго не мог прийти в себя; когда же немного поостыл, успокоился, то принялся размышлять: что же мне надо делать, чтобы в самом деле завести роман, как говорят в провинции, с этой дьявольски соблазнительной девицей. Я полагал – впрочем, без большой уверенности, так как никогда не интересовался времяпрепровождением моих хозяев, – что Альберта чаще всего находится подле своей матушки: они сидят рядышком возле комода в оконной нише столовой, которая заменяла им гостиную, и занимаются рукоделием. Подруг в городе, которые приходили бы ее навестить, у Альберты не было, а сама она выходила из дому только к обедне и к вечерне вместе с родителями. Ну-с? Не слишком-то обнадеживающе, не так ли? Я пожалел, что не сошелся потеснее со стариками. Разумеется, я обходился с ними без малейшего высокомерия, но моя рассеянная вежливость говорила яснее ясного, что в моей жизни они занимают очень мало места. Изменить свое отношение к ним? Но не открою ли я тем самым то, что хотел бы скрыть? Во всяком случае, заставлю задуматься, наведу на подозрения.