Текст книги "Те, что от дьявола"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Господи боже мой, кто же это знает? Возможно, так она понимала счастье.
Рассказчик повернулся к доктору Бейлассе, сидевшему облокотившись на булевский столик, слуги только что зажгли рядом канделябр, и его голый череп словно бы засветился.
– Если бы можно было, доктор, – снова начал он, – посмотреть на графиню де Стассвиль взглядом физиолога, присущим вам, медикам, – именно такой взгляд и должны позаимствовать моралисты, – то стало бы очевидно, что эта женщина все втягивала в себя, все вбирала внутрь: тонкие лиловые губы она поджимала, ноздри у нее, трепеща, не раздувались, а, сузившись, каменели, глаза не раскрывались широко, а еще глубже уходили в глазницы. Несмотря на хрупкость и болезненность, сквозившие во всем ее облике, в каждом движении, – так от одной трещины растрескивается и вся остальная поверхность, когда она слишком суха, – в ней чувствовалось излучение воли, этой вольтовой дуги, которой повинуются наши нервы. Ни в ком другом я не ощущал подобного воления – да простится мне столь необычное слово! Дремлющая воля ощущалась даже в ее руках: эти породистые матово-белые, изящные, с опаловыми ногтями руки аристократки были слишком худы, а когда они осторожно и цепко брали какой-то предмет, то сплетения набухших вен придавали им сходство с птичьими лапами, какими фантазия древних наделила фантастических монстров с женским лицом и грудью [89]89
Речь идет о гарпиях – архаических доолимпийских божествах, традиционно изображавшихся в виде ужасных полуженщин-полуптиц. В греческих мифах они представлены злобными похитительницами детей и человеческих душ.
[Закрыть]. Она ранила издевкой, блестящей, острой, словно отравленная рыбья кость, какой убивают дикари, и потом змеиным языком облизывала узкие губы. Поглядев на нее в этот миг, никто не сомневался, что, если судьба доведет до крайности эту хрупкую женщину, у нее достанет силы не только додуматься до способа, каким пользуются, чтобы умереть, негры, но и осуществить его: она проглотит свой змеиный язык и умрет. Графиня, без сомнения, принадлежала к особой породе существ, какие встречаются в любом из царств природы, существ, которые сознательно или бессознательно предпочитают темноту глубин пронизанной светом поверхности. Тайна для подобных созданий равнозначна жизни. Как могучий пловец погружается в воду и плывет под водой, как шахтер опускается под землю, дышит там и работает, так они обитают в глубинных потемках жизни – ищут тайн и окружают себя ими, ибо тайны темны и непроницаемы. Храня свои секреты, они готовы лгать, ведь ложь множит тайны, набрасывает двойные и тройные покровы, порождая тьму. Вполне возможно, подобные существа любят ложь ради самой лжи, как другие любят искусство ради искусства, как поляки любят войны, – доктор при этих словах кивнул головой в знак согласия. – Вы тоже так думаете, доктор? Вот и я так думаю. Убежден, есть души, которые находят счастье в том, чтобы лгать. Они испытывают пугающе пронзительное наслаждение от возможности не столько солгать, сколько обмануть; мысль, что только им ведомо, каковы они на самом деле, делает их счастливыми, и они разыгрывают перед обществом комедию, мороча всем голову и возмещая затраты на постановку тем, что презирают обманутых.
– Но это же ужасно! – прервала рассказчика внезапным восклицанием баронесса Маскранни с неподдельным возмущением порядочной женщины.
Все слушательницы (а среди них были, вполне возможно, и такие, что знали толк в тайных радостях) невольно вздрогнули при последних словах рассказчика. Я мог судить об этом по божественным плечам графини Даналья, они были от меня так близко… Всем знакома внезапно пробегающая нервная дрожь, все ее испытали. Это ее имеют в виду поэты, когда говорят иногда, что пролетел ангел смерти. Может быть, на сей раз пролетел ангел правды?
– Конечно, ужасно, – согласился рассказчик, – но от этого не менее подлинно. Люди искренние, с открытым сердцем понятия не имеют об одиноких усладах лицемеров, могущих жить и дышать, только закрывшись маской. Но когда пытаешься понять, каковы их переживания, то убеждаешься, что они пребывают в пламенеющих и жгучих глубинах ада. А что такое ад, как не опрокинувшееся вниз небо? Характеристики «чертовски» и «божественно», относящиеся к степени испытываемого удовольствия, означают одно – ощущение перешло за грань обыденности. Относилась ли госпожа де Стассвиль именно к этому сорту людей? Я не обвиняю ее и не оправдываю – рассказываю, как могу, ее историю, которую, по существу, никто не знает, и пытаюсь методом, похожим на метод Кювье [90]90
Кювье Жорж (1769–1832) – французский зоолог, реформатор сравнительной анатомии и палеонтологии. Установил принцип «корреляции органов», благодаря которому реконструировал строение многих вымерших животных.
[Закрыть], вообразить, что она из себя представляла. Вот и все.
По сути, я анализирую графиню дю Трамбле только сейчас, вспоминая запечатленный в памяти образ, он врезался в мой мозг во всех подробностях, словно искусно вырезанную ониксовую печать с силой вдавили в мягкий воск, – в те времена я, разумеется, ничего не анализировал. Если я хоть как-то понял эту женщину, то понял ее гораздо позже. Только после того, как жизненный опыт открыл мне, что наше тело – творение нашей души, я догадался о всемогущей воле графини, не позволившей ни единой волной возмутить мирное и привычное течение жизни, как ни одна волна не тревожит поверхность лагуны, прочно запертой в своих берегах. Не появись в нашем городе де Каркоэл, английский пехотный офицер, отправленный своими соотечественниками проедать свою пенсию, равную половинному жалованью, в нормандский городок, достойный считаться английским, бледная худосочная насмешница, которую называли в шутку «госпожа Иней», вполне возможно, никогда бы не узнала, что в ее снежно-белой, подтаявшей груди, как шутила мадемуазель де Бомон, таится всепокоряющяя воля, что же касается морали, то она растает вконец, подобно прошлогоднему снегу. Что почувствовала эта женщина, когда появился ее избранник? Сразу ли она поняла, что страсть означает для нее в первую очередь осуществление всех ее желаний? Подчинила ли она своей воле человека, который, судя по всему, любил только игру в карты? Каким образом она достигла желанной близости, избежав всех опасностей, что так трудно сделать в провинции? Тайна так и останется тайной, но в конце 182… года никто и не догадывался, что существует необходимость в разгадках. Однако именно в то самое время в одном из самых тихих особняков города картежников, для которых игра стала главным событием каждого дня и почти каждой ночи, за глухими ставнями и вышитыми муслиновыми занавесками, красивыми, белыми, наполовину приподнятыми, чтобы всем дать возможность обозревать мирный покой частной жизни, разгорался роман, в возможность которого невозможно было поверить. Да, роман сопутствовал размеренной, безупречной, упорядоченной жизни женщины, насмешливой и такой холодной, что рядом с ней ничего не стоило застудиться, ум для которой, казалось, значил все, а душа ничего. Роман разъедал ее жизнь, безупречную лишь по видимости, как если бы трупные черви уже принялись за работу в человеке, который еще не перестал дышать.
– Какое жуткое сравнение, – не смогла не вмешаться вновь баронесса Маскранни. – Милая моя Сибилла, кажется, была права, когда не хотела, чтобы вы рассказывали вашу историю. Похоже, сегодня вечером ваше воображение увлекло вас слишком далеко.
– Если хотите, я готов замолчать, – предложил рассказчик учтиво, но не без лукавой иронии, уверенный, что сумел зацепить своих слушателей всерьез.
– И не думайте, – возразила баронесса. – Разве можно нас бросить на середине, раздразнив наше любопытство?
– Мы бы огорчились, – проговорила, изящно обеспокоившись за свою беззаботность, мадемуазель Лаура д’Альзан, распрямляя иссиня-черный локон, сама томность и благостная лень.
– И почувствовали досаду, – весело прибавил доктор. – Представьте себе парикмахера, он выбрил вам пол-лица, а потом убрал бритву, давая понять, что брить дальше не собирается.
– Так я продолжаю, – проговорил рассказчик с безыскусностью высочайшего искусства, состоящего в умении быть незаметным. – В 182… я был в гостях у одного из своих дядюшек, мэра того самого городка, который описал вам как самый неподходящий для страстей и любовных историй. День был не простой – праздник Святого Людовика и именины короля, всегда торжественно отмечаемый нашими ультрароялистами, вернувшимися из эмиграции, квиетистами по части политики, придумавшими мистический лозунг, говорящий лишь о чистой любви: «И все-таки да здравствует король!», – однако в гостиной все было как обычно. В ней играли. Прошу прощенья, что вынужден говорить о себе, дурной тон, но ничего не поделаешь. Я был тогда еще подростком. Между тем благодаря необычному воспитанию размышлял о страстях и людях больше, чем обычно размышляют в таком юном возрасте. Я походил не столько на неуклюжего школяра, черпающего свои познания из учебников, сколько на любопытную барышню, получающую образование, подслушивая у дверей, и долго размышляющую потом над услышанным. В тот вечер весь город собрался в гостиной моего дяди, и, как обычно, – все было вечным в нашем мумифицированном мире, где снимали погребальные пелены только для того, чтобы поиграть в карты, – общество разделилось на две части: игроков и юных барышень, которые не принимали участия в игре. Процесс мумификации коснулся уже и барышень, им предстояло одна за другой сходить в катакомбы стародевичества, но пока еще их лица дышали свежестью, искрились жизнью, которая никому не понадобится, и я с жадным восхищением смотрел на них. Одна только Эрминия де Стассвиль, богатая наследница, могла надеяться на чудо – брак по любви без унизительного мезальянса.
Я был далек от старости и перестал быть ребенком, а значит, не мог присоединиться к юному рою, чей шепот время от времени прерывался то откровенным смехом, то сдерживаемым смешком. Сгорая от робости, которая на самом деле пытка сладострастием, я забился в уголок и оказался рядом с «богом шлема» Мармором де Каркоэлом – предметом моего безмерного восхищения. Разумеется, дружбы между нами быть не могло. Но и у чувств есть свои тайные пристрастия. Незрелые юноши зачастую тяготеют к людям, о которых трудно сказать что-либо положительное, эта тяга яснее ясного свидетельствует о том, что они, точно так же, как и народ – а народ всегда остается ребенком! – нуждаются в вождях. Для меня образцом для подражания стал де Каркоэл. Он часто бывал у моего отца, любителя карточной игры, как поголовное большинство мужчин нашего круга, и любил участвовать в наших с братьями гимнастических занятиях, показывая нам чудеса силы и гибкости. Подобно герцогу Энгиенскому, он с легкостью перепрыгивал через ручей в семнадцать футов шириной. Сила и ловкость для нас, молодых людей, которых воспитывали как будущих военных, не могли не иметь притягательности, но секрет обаяния был не в физических качествах англичанина. Он возбуждал мое воображение, тревожил, как тревожит одна незаурядная личность другую, потому что лучшая защита от необычных воздействий – это примитивность натуры: мешок с овечьей шерстью прекрасное средство против пушечных ядер. Я не сумел бы сказать, что именно представлял себе, глядя на смуглое, грубой лепки лицо де Каркоэла, – лицо цвета жженой сиены, как сказал бы художник-акварелист, – на его сумрачные глаза с короткими веками, на следы неведомых страстей, которые искалечили его, как калечат колесуемого удары палача. Особенно меня поражали его руки – казалось, дикарем он был только до запястий – изнеженные, как у всех аристократов, умевшие метать карты по кругу с такой быстротой, что перед глазами возникал словно бы огненный круг, столь поразивший мадемуазель Эрминию де Стассвиль, когда она увидела де Каркоэла впервые. Так вот в тот вечер, когда я сидел в уголке возле карточного стола, ставни наполовину прикрыли и в комнате царил полумрак. В вист играли сильнейшие. Мафусаил среди маркизов господин де Сен-Альбан был партнером Мармора. Графиня дю Трамбле выбрала себе в партнеры шевалье де Тарси, до революции офицера Прованского полка, кавалера ордена Святого Людовика, одного из тех стариков, каких больше не увидишь в наши дни, умевших быть на коне и в минувшем веке, и в нынешнем, но не ставших от этого больше ростом. В какой-то миг госпожа дю Трамбле де Стассвиль, беря карты, сделала движение рукой, и бриллиант, мерцавший в ее кольце, вдруг сверкнул немыслимым электрически белым светом, так что в полутьме, царящей над столом, от которой он казался еще зеленее, стало больно глазам, словно от вспышки молнии.
– Боже мой! Что так сверкнуло? – воскликнул шевалье де Тарси голоском, который у него был таким же тонким, как ноги.
– Боже мой! Кто так кашляет? – спросил одновременно маркиз де Сен-Альбан, отвлеченный от игры приступом приглушаемого изо всех сил кашля, и повернулся к Эрминии, которая вышивала воротничок для своей матери.
– Сверкнул мой бриллиант, кашляет моя дочь, – ответила сразу обоим графиня с улыбкой на тонких губах.
– Какой великолепный бриллиант, сударыня! – сказал шевалье. – Я никогда еще не видел, чтобы он сверкал так, как сегодня. Его и слепой заметит!
Партия между тем подошла к концу, и шевалье де Тарси протянул руку.
– Вы позволите? – спросил он, обращаясь к графине.
Графиня медленно стянула с пальца кольцо и пустила его по сукну стола в сторону своего партнера.
Старый эмигрант принялся рассматривать бриллиант, вертя его перед глазами, словно калейдоскоп. Но у света свои сюрпризы и капризы – скользя по граням бриллианта, он ни разу не брызнул тем ослепительным снопом, которым вспыхнул несколько минут назад.
Эрминия встала со своего места и приоткрыла ставню, заботясь, чтобы света стало больше и красота кольца ее матери сделалась виднее.
Потом снова села и, положив локти на стол, вместе со всеми принялась любоваться играющим разноцветными огнями камнем, но снова закашлялась хриплым свистящим кашлем, отчего чистейший и нежнейший голубой перламутр ее глаз покраснел.
– Где вы подхватили этот ужасный кашель, милое мое дитя? – озабоченно спросил маркиз де Сен-Альбан, обеспокоенный куда больше бриллиантом из плоти и крови, чем минеральным.
– Сама не знаю, господин маркиз, – отозвалась девушка с легкомыслием юности, не сомневающейся, что люди живут вечно, – может быть, когда гуляла по берегу пруда в Стассвиле.
Меня тогда поразило, как выглядит группа этих собравшихся вместе четырех человек.
В открытое окно проникал красный свет закатного солнца. Шевалье де Тарси смотрел на бриллиант, господин де Сен-Альбан смотрел на Эрминию, госпожа дю Трамбле – на де Каркоэла, а тот – очень рассеянно на даму бубен. Больше всех меня поразила Эрминия. Роза Стассвиля была болезненно бледна, она выглядела бледнее своей матери. Пурпур умирающего дня, подкрасив бледные щеки, придал девушке какой-то жертвенный вид – казалось, я смотрю на ее отражение в зеркале, в амальгаму которого примешали кровь.
Вдруг нервный холодок пробежал у меня по спине, и, уж не знаю, каким образом, внезапной ослепительной вспышкой во мне блеснуло воспоминание; оно завладело мной с той непреодолимой бесцеремонностью, с какой иной раз насильно завладевают нами мысли, оплодотворяя нас вопреки нашей воле.
Примерно две недели назад я как-то утром отправился к Мармору де Каркоэлу. Застал я его одного. Час был еще довольно ранний. Ни один из игроков, которые обычно играли у него по утрам, еще не пришел. Я заглянул к нему: Мармор стоял возле секретера и, похоже, занимался каким-то очень деликатным делом, требовавшим пристального внимания и твердой руки. Лица его я не видел, он стоял наклонившись, сжимая в пальцах правой руки маленький черный блестящий флакон, похожий на обломок кинжала, и из этого микроскопического сосуда капал уж не знаю какую жидкость в открытое кольцо.
– Чем вы, черт подери, занимаетесь? – осведомился я, подходя к нему.
Он властно остановил меня:
– Не приближайтесь! Стойте там, где стоите! Из-за вас у меня может дрогнуть рука! Мое занятие труднее и опаснее, чем стрельба с сорока шагов в штопор из пистолета, который может разорваться.
Мармор намекал на событие, которое произошло совсем недавно. Мы с братьями развлекались тем, что стреляли из самых скверных пистолетов, какие только могли найти, – ведь чем хуже орудие, тем очевиднее искусство владеющего им мастера, – и разорвавшийся пистолет чуть было не раскроил нам головы.
Де Каркоэл опасался, как бы не пролить хоть каплю неведомой жидкости, которая капала из носика крошечного флакона. Наконец он благополучно завершил свое дело, закрыл кольцо и запер его в один из ящиков секретера.
Я заметил у него на лице стеклянную маску.
– С каких пор, – начал я шутливо, – вы увлеклись химией? Полагаю, вы создали средство против проигрыша в вист?
– Я ничего не создавал, но то, что находится там, – он показал на черный флакон, – годится как средство против всего. Это, – прибавил он с сумрачной веселостью страны самоубийц, откуда был родом, – крапленая карта, с которой можно быть уверенным, что выиграешь последний роббер с Судьбой.
– Яд? Какой же? – спросил я у него, беря флакон, который мне очень понравился своей необычной формой.
– Самый замечательный из индийских ядов, – ответил де Каркоэл, снимая маску. – Дышать им смертельно опасно. Он убивает не сразу, но вы можете ждать спокойно: через некоторое время смерть непременно наступит. Яд действует неотвратимо и тайно. Медленно, можно даже сказать лениво, он уничтожает жизнь в каждом из ее источников, проникая в клетки и вызывая симптомы известных болезней, так что никаких подозрений в отравлении, если есть вдруг такая опасность, не возникает. В Индии говорят, что изготовляют его только странствующие факиры, они одни знают состав, в который входят соки редчайших растений, растущих в высоких горах Тибета. Этот яд не рвет путы жизни, а нежно высвобождает из них. Индийцы ценят его на вес золота, он подходит их вялым, бездейственным натурам, смерть видится им как погружение в сон, и они умирают, будто засыпают на ложе из лотоса. Купить этот яд очень трудно, почти невозможно. Если бы вы знали, скольким я рисковал, стараясь найти его, и наконец достал благодаря женщине, которая говорила, что любит меня!.. У меня есть друг, тоже офицер английской армии, тоже вернувшийся из Индии, где он провел семь лет. Он искал этот яд с маниакальным упорством одержимого прихотью англичанина, – вот вы поживете на свете подольше и узнаете, что это такое, – но так и не нашел. За бешеные деньги накупил жалких подделок. В отчаянии он написал мне из Англии и прислал свой перстень, умоляя влить в него несколько капель эликсира смерти. Когда вы вошли, я исполнял его просьбу.
Меня нисколько не удивил рассказ Мармора. Так уж устроены мужчины – без всяких дурных намерений, без самоубийственных мыслей они любят держать у себя яд, как любят иметь оружие. Они собирают вокруг себя орудия уничтожения, как скупцы собирают богатства. «А вдруг я захочу кого-нибудь убить», – говорят они, как сказали бы: «А вдруг я захочу доставить себе удовольствие!» Впрочем, все это не более чем ребячество. И я сам, тогда еще совсем ребенок, нашел вполне естественным, что у приехавшего из Индии Мармора де Каркоэла есть и такая редкость, как удивительный яд, и что на дне его офицерского чемодана среди кривых кинжалов и стрел хранится еще и флакончик из черного камня, хорошенькая, несущая смерть безделушка, которую он мне только что показал. Повертев в руках гладкий, как агат, флакончик, который, вполне возможно, носила между топазовых круглящихся грудей какая-нибудь индийская красавица, насыщая его пористую поверхность своим золотистым потом, я положил его в вазу, стоявшую на камине, и забыл о нем думать.
Но поверите ли?! Именно в тот миг я вспомнил о каменном флакончике. Страдальческое лицо Эрминии, бледность, кашель, рвущийся, казалось, из уже размягчившихся губчатых легких, где, вполне возможно, укоренились и ядовитые очаги, которые врачи называют на своем пугающе образном языке кавернами, не так ли, доктор? – Тот согласно кивнул. – Кольцо, по необъяснимой случайности вспыхнувшее таким странным светом именно в тот миг, когда девушка закашлялась, походило на вспышку радости убийцы. Утреннее происшествие в комнате Мармора, напрочь стершееся из памяти, вдруг воскресло – и вихрь мыслей закружился в моем мозгу. Нити, что связала бы давнее утро с теперешним вечером, у меня не было. Два события соединились совершенно случайно, и я испугался нечаянной мысли. Постарался погасить в себе свет ложного озарения, вспышку, которая вдруг сверкнула у меня в душе, как сверкнул бриллиант на зеленом сукне стола!.. Ища поддержки, изо всех сил стремясь прогнать безумную и преступную мысль, на миг завладевшую мной, я обратил взгляд на де Каркоэла и госпожу дю Трамбле.
Лица, манера поведения как одного, так и другой показали мне, что мысль, которую я осмелился допустить до себя, невозможна. Мармор вел себя как свойственно Мармору – продолжал смотреть на бубновую даму, и смотрел на нее так, словно она была последней и окончательной любовью его жизни. Лицо госпожи дю Трамбле, ее тонкие губы и взгляд дышали тем безмятежным спокойствием, какое не покидало ее даже тогда, когда она посылала свои язвительные шутки, похожие на смертельные пули; шутка – единственное оружие, убивающее бесстрастно, потому что даже шпаге передается страсть движущей ее руки. Она и он, он и она сидели друг напротив друга, две неисповедимые стихии: одна, де Каркоэл, – темная и мрачная, словно ночь, другая, бледная графиня дю Трамбле, – светлое непостижимое пространство. Она продолжала смотреть на своего визави равнодушным безучастным взором, излучавшим холодное безличное сияние. Шевалье де Тарси никак не мог налюбоваться на кольцо, в тайну которого и я хотел бы проникнуть, графиня отцепила привязанный к ее поясу букет резеды и, погрузив в него лицо, с таким наслаждением вдыхала аромат цветов, какого трудно ожидать от женщины, мало расположенной к сладострастию и мечтательности. Глаза ее закатились, а потом и вовсе закрылись, казалось, она находилась на грани обморока; узкими бесцветными губами графиня захватила несколько душистых стебельков и, открыв свои глубоко посаженные глаза, не сводя их с де Каркоэла, разжевала стебельки с выражением дикаря-идолопоклонника, поглощающего жертвенную пищу. Были ли разжеванные и проглоченные цветы условным знаком, соглашением между сообщниками, в которых превратились любовники? Если говорить откровенно, я решил именно так. Наконец шевалье налюбовался бриллиантом, и графиня спокойно надела кольцо на палец. Игра в вист возобновилась, сосредоточенная, молчаливая, угрюмая, как будто и не прерывалась.
Рассказчик замолчал. Он не торопился. Зацепил и крепко держал. Быть может, главное достоинство его манеры рассказывать состояло в умении заинтриговывать?.. Как только он умолк, в тишине гостиной стало слышно взволнованное дыхание слушателей. Я оглядел их из-за своего алебастрового заграждения – плеча графини Даналья: самые разные чувства запечатлелись на лицах. Первой я невольно стал отыскивать Сибиллу, маленькую дикарку, испугавшуюся, едва только начался рассказ. Мне хотелось полюбоваться бликами ужаса в ее черных глазах, напоминающих сумрачные воды канала Орфано [91]91
Историки Венеции называют этот канал местом частых убийств.
[Закрыть]в Венеции, потому что в их кромешной темноте утонет немало сердец. Но она уже не сидела на канапе возле матери – заботливая баронесса, обеспокоенная продолжением рассказа, без сомнения, подала дочери знак покинуть гостиную, и та тихонько исчезла.
– В конце концов, – снова заговорил рассказчик, – что уж было такого особенного в этой сцене, но она меня взволновала и запечатлелась у меня в памяти, будто врезанная резцом. Время не стерло в ней ни единой черточки. Я до сих пор вижу лицо Мармора, застывшее спокойствие графини, на миг растворившееся в сладострастном вдыхании запаха резеды, которую она потом, разжевав, уничтожила. Все осталось у меня в памяти, и вы поймете почему. События, таящие в себе возможное и немыслимое, связь между которыми я не мог хорошенько понять, но смутно интуитивно чувствовал, коря себя за крамольные мысли, со временем высветились, и я избавился от мучившего меня хаоса.
Мне кажется, я уже говорил, что в коллеж меня отдали очень поздно. Два последних года моего ученья я даже не приезжал домой. В коллеже из письма родителей я узнал о смерти мадемуазель Эрминии де Стассвиль, она умерла от анемии, о которой никто и не подозревал, а когда узнали, болезнь зашла уже так далеко, что помочь не представлялось возможным. Новость, сообщенная мне без всяких подробностей, обдала меня тем же ледяным холодом, какой я почувствовал в гостиной дядюшки, впервые услышав кашель Эрминии, предвещавший смертельный исход и пробудивший во мне такие неожиданные прозрения. Тот, кто жил сложной душевной жизнью, поймет меня, если я скажу, что не решился задать ни единого вопроса о несчастной юной красавице, отнятой смертью у любящей матери на пороге жизни в цвете самых счастливых надежд. Я ощущал ее смерть настолько болезненно, что не находил в себе сил заговорить о ней с кем бы то ни было. Вернувшись домой к родителям, я нашел наш В. совершенно изменившимся: с годами города меняются, как женщины, их не узнаешь. Было это после 1830 года, когда Карл X проехал по нашим краям по дороге в Шербур, где сел на корабль и отправился в Англию, когда все знатные и благородные семейства, которые я знавал в детстве, укрылись в своих замках, перестав жить в городе. Революцию тридцатого года дворяне восприняли особенно трагично, надежда победить лишь поманила их, теперь и надеяться было не на что. Надежда воскресла тогда, когда единственный государственный ум [92]92
Первый министр Франции граф де Виллель в 1828 г. пытался провести закон о майорате, нераздельном наследовании имущества старшим в роде, но безуспешно.
[Закрыть]Реставрации задумал вернуть их сословию право первородства, основу величия и силы французских феодальных магнатов; это право, вдвойне правое и по Божьему закону, и по человеческому, заставляло блестеть глаза обманутых в своей преданности монархии аристократов, оно было для них вознаграждением за страдания и разорение, последним клочком горностая, который, украсив их гробы, облегчит им последний сон, но общественное мнение – они не сумели ни убедить, ни принудить его – отказало им.
Маленький городок, о котором я так часто упоминаю в своем рассказе, превратился в безжизненную пустыню, кругом закрытые ставни и ворота, плотно запертые на запор. Июльская революция напугала и англичан, они тоже покинули город, привычки и обиход которого разрушили грозные события. Первой моей заботой было узнать, что сталось с Мармором де Каркоэлом. Мне рассказали, что он вновь вернулся в Индию по распоряжению своего правительства. Сообщил мне об этом все тот же бессмертный шевалье де Тарси, один из четырех партнеров столь памятной – для меня уж без всякого сомнения – бриллиантовой партии в вист. Говоря, он пристально смотрел мне в глаза, настойчиво давая понять, что ждет вопросов. И я, помимо собственной воли, потому что душа обо всем догадывается раньше, чем воля начинает действовать, спросил:
– А госпожа дю Трамбле де Стассвиль?
– Значит, и вы наслышаны? – отозвался он загадочно, словно наш разговор происходил на людях и нас могли услышать сто пар ушей, тогда как мы были совершенно одни.
– Нет, я ничего не знаю, – совершенно искренне ответил я.
– Она умерла, – сказал он, – от чахотки, точно так же, как ее дочь, через месяц после отъезда проклятого дьявола де Каркоэла.
– А почему через месяц и при чем тут Мармор де Каркоэл? – удивился я.
– Похоже, вы в самом деле ничего не знаете. Дело в том, мой дорогой, что, судя по всему, она была его любовницей. По крайней мере, так все шептались, теперь молчат. Графиня оказалась первостатейной лицемеркой. Она родилась с двуличием в крови, как рождаются блондинками или брюнетками. Лгала с такой неподражаемой естественностью, без малейших усилий и передержек, что ложь казалась правдой. Несмотря на врожденный талант лживости, о существовании которого мы узнали совсем недавно, в обществе мало-помалу стали распространяться слухи об истинном положении дел, передавали их еле слышным шепотом, пугаясь собственных слов… Послушать их, так шотландец, любивший только карты, был любовником графини. Это он-то, которого она никогда не принимала и, злющая, как черт, язвила при каждом удобном случае куда беспощаднее, чем любого из нас!.. Да ладно бы это! Будь так, бог бы с ней! Самое худшее, что «бог шлема» устроил «шлем» всей семье. Бедняжка Эрминия втайне обожала его. Если пожелаете, мадемуазель Эрнестина де Бомон все вам расскажет. Вот он, злой рок! А де Каркоэл? Кого он любил? Эрминию? Или ее мать? Или обеих? Или ни ту ни другую? Или связь с матерью была для него возможностью оплачивать свои карточные долги?.. Кто знает! Темная история. Но одно очевидно: мать, у которой души было не больше, чем тела, возненавидела собственную дочь и немало поспособствовала ее смерти.
– Неужели ходили такие слухи? – воскликнул я в ужасе от того, что догадка моя оказалась верна; будь я клеветником, ужас мой, ей-богу, уменьшился бы. – Но кто, собственно, мог сказать про нее такое? Де Каркоэл не отличался фатовством и никогда и ни с кем не шел на откровенность, даже о собственной жизни никому ничего не рассказывал. Трудно предположить, что он стал практиковаться в доверительности, ведя разговоры о графине де Стассвиль.
– Нет, конечно нет, – ответил шевалье де Тарси. – Два лицемера стоили друг друга. Он уехал точно так же, как приехал, о нем можно было сказать лишь одно: «Он был игрок, и только». Однако, по рассказам горничных, для которых нет героинь, графиня, всегда безупречная и безукоризненная в свете, на долгие часы запиралась с дочерью, а когда они выходили одна бледнее другой, то Эрминия всегда выглядела более несчастной и глаза у нее были заплаканы.
– А других свидетелей и свидетельств у вас нет, шевалье? – спросил я, желая подтолкнуть его на дальнейшую откровенность. – Вы же сами знаете, что такое горничные. Сведениям, скажем, мадемуазель де Бомон я поверил бы охотнее.
– Неужели?! – воскликнул де Тарси. – Вы что же, не знаете, как не любили друг друга графиня и мадемуазель де Бомон! Обе они язвы, поэтому живая говорит о покойнице с ненавистью во взгляде и коварными умолчаниями. Разумеется, ей хочется убедить всех в самых ужасных вещах, но знает она доподлинно только одну и совсем не ужасную: Эрминия была влюблена в де Каркоэла.
– Какие пустяки, шевалье, – подхватил я. – Если верить признаниям молодых девиц, какие они делают друг другу, то любовью придется называть любую девическую мечту. А согласитесь, мечтать о де Каркоэле сам бог велел.
– Вы правы, – кивнул старик де Тарси. – Однако кроме девичьих признаний есть и другие свидетельства. Вы помните?.. Нет, вы были еще ребенком… Но мы тогда все обратили внимание, что госпожа де Стассвиль, которая никогда ничего не любила, а цветы уж тем более, так что никто не мог сказать, каковы ее вкусы по этой части, стала носить у пояса букет резеды. Она носила его всегда, до последнего своего часа, даже во время игры не расставалась с ним, а иногда отрывала несколько стебельков и жевала. Мадемуазель де Бомон спросила как-то у Эрминии не без легкой насмешки в голосе, с каких это пор ее мать заделалась травоядной.