Текст книги "Те, что от дьявола"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Я уже понял: она мертва, но не хотел этому верить! Людям свойственно упрямо настаивать на желаемом вопреки очевидности, вопреки предначертаниям судьбы. Альберта умерла. Отчего? Я не знал. Я не врач. Она лежала передо мной бездыханная, и я, понимая с ужасающей отчетливостью, что ничем ей уже не помочь, продолжал суетиться. Что я мог? У меня не было ни познаний, ни лекарств, ни каких-либо других средств помощи. Я вылил ей на лицо все флаконы, стоящие у меня на туалетном столике. Хлестал по щекам, рискуя шумом разбудить весь дом, в котором мы так боялись любого шороха. Потом вспомнил рассказ дядюшки, командира 4-го драгунского полка, о том, как однажды он спас своего друга от апоплексического удара, пустив ему кровь ветеринарным ланцетом, каким пускают кровь лошадям. Чего-чего, а оружия в моей комнате хватало. Схватив кинжал, я рассек им руку Альберты. Изуродовал чудесную девичью руку, но кровь не потекла. Показались несколько капель и тут же свернулись. Кровь больше не струилась по жилам. Я целовал Альберту, присасывался, как пиявка, кусал, но не в моих силах было оживить мертвую, которая рассталась с жизнью, не отрывая своих губ от моих. Уже не понимая, что делаю, я лег на бездыханное тело, вспомнив старинные рассказы о чудотворцах, которые таким образом воскрешали покойников, я не надеялся затеплить в ней жизнь, но поступил так, словно надеялся. Когда моего тела коснулся леденящий холод ее тела, мой мозг, погруженный до этого в смятение, подавленный хаосом чувств, вызванных нежданной смертью Альберты, пронзила вдруг ужасающая мысль… И тогда я узнал, что такое страх. Мучительный. Тошнотворный. Альберта умерла у меня в комнате, ее смерть делала тайное явным. Что же будет со мной?.. Подумав об этом, я физически ощутил, как страх вцепился в меня, как волосы встопорщились иглами, а чья-то ледяная рука согнула позвоночник в три погибели, – я попытался справиться с унизительным чувством. Твердил себе о необходимости сохранять хладнокровие… Убеждал, что я мужчина… Солдат, наконец! Тщетно! Я стиснул руками виски, стараясь остановить мучительную круговерть в голове и обдумать ужасное положение, в каком оказался… Старался поймать крутящиеся вихрем мысли, вникнуть в них, но они вертелись юлой, безжалостно жужжа лишь о бездыханном теле на моем диване, о несчастной Альберте, которая не могла вернуться к себе в спальню, которую поутру ее мать обнаружит в комнате офицера, мертвую и обесчещенную. Мысль о матери, чью дочь я, возможно, убил, лишив чести, жалила мое сердце чуть ли не больнее, чем мысль о несчастной Альберте. Смерть скрыть невозможно; но труп, который найдут в моей комнате, будет вопиять о бесчестии, так нет ли возможности скрыть хотя бы бесчестье? Выловив из карусели вопросов именно этот, я на нем сосредоточился. И одно за другим отбрасывал решения – они все оказывались невыполнимыми. Время от времени мне чудилось, что мертвая Альберта заняла всю мою комнату, вынести ее отсюда нет никакой возможности. Чудовищная галлюцинация! Не располагайся ее спальня за спальней родителей, я бы, рискуя жизнью, постарался отнести ее в постель. Но мог ли я с покойницей на руках проделать то, что так дерзко проделывала живая девушка? Как отважиться пройти через незнакомую комнату, где спали чутким сном стариков ее отец и мать?
Однако чем больше я думал, страшась утра и мертвого тела на сафьяновом диване – мысль о том, как его найдут, доводила меня до исступления, – тем больше завладевало мной желание отнести Альберту к ней в спальню. Безумная идея стала казаться мне единственным спасением, единственной возможностью избавить несчастную девушку от бесчестья, а себя от позора и упреков несчастных родителей. Вы верите мне? Я и сам едва верю, возвращаясь мысленно в прошлое. Собравшись с силами, я взвалил Альберту себе на спину и понес – спина к спине, – придерживая за руки, скрещенные у меня на шее, словно страшный плащ, который давил тяжелее, чем свинцовые одежды грешников в Дантовом аду. Плащ из плоти, который только что согревал мне кровь желанием, а теперь леденил холодом. Нужно хоть раз поносить такой плащ, чтобы понять, каково это!
Я открыл дверь и, босой, стараясь идти как можно неслышнее, двинулся с леденящей ношей по коридору, который вел к родительской спальне, находившейся в противоположном его конце. Ноги у меня подгибались. Чтобы убедиться, что в доме, объятом ночной темнотой, по-прежнему тихо, мне приходилось останавливаться: тишины я не слышал – слишком громко колотилось сердце. Шел я долго. Вокруг ни шороха. Шаг следовал за шагом. И вот наконец я у самой опасной из дверей – двери в спальню родителей. Альберта оставила ее чуть приоткрытой, чтобы по возвращении легко в нее проскользнуть, и сквозь щель я услышал спокойное дыхание двух беззаботно спящих стариков… И… не решился. Не посмел перешагнуть через порог и ступить в зияющую черноту проема… Повернув обратно, я почти побежал с моей тяжкой ношей. Вернувшись к себе, я почувствовал, что близок к отчаянию. Тело Альберты я положил на диван и, опустившись подле него на колени, вновь стал задавать себе тот же вопрос: что делать?
В том помрачении ума, в каком я находился, жестокая, нечеловеческая мысль, мелькнувшая в моем воспаленном мозгу, показалась мне спасением: тело прекрасной девушки, бывшей на протяжении полугода моей любовницей, я решил выбросить в окно! Можете презирать меня! Я отодвинул ту самую штору, которую вы видите, открыл окно и заглянул в темный колодец, на дне которого должна была быть улица, но зимняя ночь выдалась необычайно темной – мостовой я не увидал. «Решат, что она покончила с собой», – подумал я, подошел к Альберте и поднял ее… Но проблеск здравого смысла озарил безумие. «Если ее тело завтра найдут под моим окном, то из какой комнаты она выбросилась?» – спросил я самого себя и только тут осознал всю преступную нелепость задуманного. Я закрыл окно, громко заскрипев шпингалетом, и ни жив ни мертв от ужаса задернул штору. Итак, где бы я ни оставил мертвое тело – на улице, на лестнице, в коридоре, – оно все равно обличит меня, и кощунство мое окажется бесполезным. Достаточно осмотреть покойницу, и все станет ясно. Материнский взгляд, обостренный ужасной вестью, сам все увидит, даже если врач или судья захотят ее пощадить…
То, что я испытывал, было невыносимо, и мысль покончить со всем разом одной пистолетной пулей коснулась моей несчастной «деморализованной» души (узнав много позже, я оценил это словечко Наполеона). Взгляд мой скользнул по оружию, развешанному по стенам…
Буду откровенен. Что поделать? В семнадцать лет я влюблен был… в шпагу. Свою шпагу. Солдатом я стал по призванию и семейной традиции. И хотя ни разу еще не участвовал в сражении – мечтал о нем. Я хотел быть военным, и никем иным. В полку мы посмеивались над героем тех времен, Вертером: у нас, офицеров, он вызывал разве что жалость. Мысль, помешавшая мне убить себя, поддавшись недостойному страху, навела на другую, которая показалась выходом из безвыходного и гибельного положения: «А что, если пойти к полковнику? Полковник – отец своим солдатам!»
Я мигом оделся, будто внезапно протрубили военный сбор, и сразу же схватился за пистолеты. Я их взял с собой. Из предосторожности. Кто знал, что ожидало меня впереди?.. С тем чувством, какое бывает только в семнадцать лет, потому что в семнадцать лет мы сентиментальны, я в последний раз приник к немым губам – а они всегда были немы! – мертвой и прекрасной Альберты, почти полгода одарявшей меня пьянящими милостями… На цыпочках спускался я по лестнице дома, в котором оставлял мертвую… Тяжело дыша, как дышит спасающийся от погони, я потратил чуть ли не час, во всяком случае, мне так показалось, на то, чтобы осторожно повернуть огромный ключ в огромной скважине и отпереть входную дверь, а потом с теми же воровскими предосторожностями запереть ее, зато к полковнику я мчался быстрее ветра.
В дверь звонил, словно дому грозил пожар. Оглушительный, как труба, предупреждающая, что враг приближается к полковому знамени, я сметал на своем пути все, смел и ординарца, который попробовал помешать мне войти в столь поздний час в спальню начальника. Полковник проснулся от моего громового вторжения, и я тут же выложил ему все! Исповедался я очень быстро, не утаив ничего и моля о спасении…
Вот уж кто был настоящим человеком, так это наш полковник! Он сразу понял, что я угодил в преисподнюю и что выбраться из нее нелегко. Он посочувствовал самому юному «из своих детей» – так и сказал: «дитя мое»! Поверьте, в тот миг я в самом деле внушал сострадание. Командир отдал мне приказ, припечатав самым крепким французским словом, немедленно покинуть город. Все остальное он брал на себя, пообещав после моего отъезда повидать родителей Альберты; ехать мне нужно было немедленно, сев в дилижанс, который через десять минут появится в городе и остановится поменять лошадей на почтовой станции. Полковник указал мне город, куда мне следовало отправиться, и написал туда рекомендательное письмо… Снабдив меня деньгами – свои я взять позабыл, – он коснулся моих щек седыми усами на прощанье, и я через десять минут после нашей встречи уже карабкался на империал дилижанса, следовавшего по тому же маршруту, что и тот, в котором мы сейчас сидим. Мы галопом промчались под окном с темно-красной шторой, – можете себе представить, каким взглядом я посмотрел на светящееся тусклым красным светом окно, каким светится оно и сегодня, зная, что за шторой лежит мертвая Альберта…
Виконт де Брассар перешел на шепот и замолчал. Мне больше не хотелось шутить, но я все-таки прервал молчание.
– И что же было дальше? – спросил я.
– А дальше, знаете ли, не было ничего, – ответил он. – Хотя желание знать последствия терзало меня еще очень долго. Поначалу я слепо выполнял инструкции командира и с нетерпением ждал письма, которое известит меня о предпринятых им шагах и о том, что произошло после моего отъезда. Ждал примерно с месяц и наконец дождался… Но не письма полковника, который предпочитал писать саблей по рядам противника, а приказа о переводе в другой корпус. Мне предписывалось через сутки явиться в новое подразделение и присоединиться к 35-му полку, который отправлялся на фронт. Военная кампания, тем более первая, поверьте мне, лучшее лекарство от любых переживаний. Бои, в которых я участвовал, марши, усталость, приключения с женщинами, которые у меня, несмотря ни на что, случались, мешали мне написать полковнику, отвлекали от тяжких воспоминаний об Альберте, но никогда не могли стереть их до конца. Память о случившемся засела во мне, как пуля, которую никак не вынуть. Я повторял себе, что вот-вот повстречаю полковника и он наконец-то расскажет обо всем, что я так жажду узнать, но узнать мне довелось совсем другое: полковник во главе своего полка погиб под Лейпцигом… Луи де Мен тоже погиб, но месяцем раньше… – де Брассар помолчал и прибавил: – Не могу сказать, что это хорошо, но любые чувства со временем словно бы засыпают даже в самой могучей душе, а может быть, они засыпают именно потому, что душа могуча… Мучительное желание узнать, что же произошло после моего отъезда, мало-помалу оставило меня. Спустя годы, когда я располнел, постарел и сильно изменился, я мог бы вернуться в этот городок и, не рискуя быть узнанным, выяснить, что же все-таки произошло потом и какой след остался от той давней трагической истории. Но я не приехал, меня удержала – нет, не боязнь узнать общественный приговор, до общественных приговоров мне никогда дела не было, – боязнь вновь испытать тот же самый леденящий страх…
Виконт де Брассар, денди до кончиков ногтей, рассказавший мне без малейшего дендизма свою страшную и подлинную историю, снова смолк.
История меня впечатлила, я вдруг понял, что блестящий гвардейский капитан, непревзойденный питок кларета на английский манер, цвет дендизма – и не какой-нибудь там цветной горошек, а махровый мак! – на деле человек не такой поверхностный, каким хочет казаться. Я вспомнил его слова о черной тени, которая на протяжении всей его жизни омрачала ему холостяцкие радости… Внезапно, удивив меня еще больше, он вцепился мне в плечо:
– Взгляните! Взгляните на окно!
На темно-красной шторе отчетливо темнел стройный женский силуэт.
– Тень Альберты, – прошептал капитан и с горечью добавил: – Не слишком ли много случайностей на сегодня? Похоже на издевку!
Тень мелькнула, исчезла, тускло рдеющий квадрат опустел. Пока я слушал историю виконта, каретник успел починить колесо. Уже привели и впрягли свежих лошадей, они фыркали, выбивая копытами из мостовой искры. Кучер в надвинутой на уши барашковой шапке взгромоздился на козлы, взял в руки вожжи и выкрикнул традиционную команду, которая в ночной тишине прозвучала оглушительно:
– Трогай!
Мы тронулись, и очень скоро таинственное окно осталось позади. С тех пор я часто вижу во сне тревожно рдеющее окно.
Лучшая из возлюбленных Дон Жуана
Невинность – излюбленное лакомство дьявола.
А.
I
– Дон Жуан? В наше время? Не могу поверить, что он еще жив.
– Еще бы не жив, черт побери, сударыня! То есть жив милостью Божьей и заботами прихода Святой Клотильды, где он теперь обитает, – тут же поправился я, вспомнив, что моя собеседница набожна. – Как видите, и современный Дон Жуан живет в самом аристократическом из кварталов. «Король умер! Да здравствует король!» – кричали до революции, разбившей монархию вдребезги, как старинный севрский фарфор. Но Дон Жуан останется королем и при демократии, не упадет и не разобьется.
– Конечно, дьявол бессмертен, – задумчиво произнесла она, словно бы найдя оправдание услышанной от меня вести.
– Он даже…
– Кто? Дьявол?
– Нет, Дон Жуан. Ровно три дня назад отужинал, и превесело. Догадайтесь, где?
– Конечно же, в вашем ужасном «Золотом доме» [36]36
Построенный в 1839–1841 гг. на углу Итальянского бульвара и улицы Лаффит роскошный и модный ресторан, который посещал «весь Париж».
[Закрыть].
– Не угадали, сударыня! Дон Жуану там делать нечего. Он сродни Арнольду Брешианскому [37]37
Арнольд Брешианский (ум.1155) – церковный реформатор, политический деятель, боролся за чистоту церкви, против светской власти Папы. Сожжен на костре.
[Закрыть], который, согласно хроникам, охотился за невинными душами. Свое шампанское Дон Жуан любит приправлять чужой невинностью, а где ее найдешь в кабаре с кокотками?
– Коли так, – насмешливо подхватила моя собеседница, – дело кончится тем, что Дон Жуану придется ужинать в бенедиктинском монастыре в окружении монахинь…
– Ордена неиссякающего обожания. Так оно и есть, сударыня! Обожание, которое сумел внушить к себе дьявольский обольститель, похоже, не иссякло и до сих пор.
– Вы католик, зачем же кощунствовать? – прервала она меня спокойно, но я почувствовал, что слова мои ее покоробили. – И прошу, избавьте меня от описаний ужинов в обществе разных негодниц. Если вы сегодня заговорили о Дон Жуане, намереваясь попотчевать меня новостями о ваших дамах подобного толка, выдумка ваша дурна, и я не желаю вас слушать.
– Я ничего не выдумал, сударыня, а окружавшие Дон Жуана негодницы, если можно их так назвать, никогда не были моими… к сожалению…
– Довольно, сударь!
– С вашего позволения, буду скромен. Так вот, их было…
– Mille e tré [38]38
Тысяча три (ит.) – согласно легенде, Дон Жуан соблазнил тысячу три женщины.
[Закрыть]?! – подхватила она не без любопытства, почти любезным тоном, довольная своей шуткой.
– Нет, сударыня, были не все… Всего-навсего двенадцать… Но и это число знаменательно.
– Скорее кощунственно, – отозвалась она.
– Вы не хуже меня знаете, что больше не разместится в будуаре графини де Шифрев а . Там могут твориться великие дела, но сам по себе будуар невелик…
– Как?! – воскликнула она в изумлении. – Ужинали в будуаре?
– Именно так, сударыня, в будуаре. А почему бы и нет? Аппетит разыгрывается в кондитерской. Сеньору Дон Жуану хотели дать необычный ужин, и дали на той сцене, где он блистал и где вместо цветов дарят воспоминаниями. Прелестная выдумка, плод ностальгической нежности, но не жалких жертв, – щедрых благодетельниц.
– А Дон Жуан? – спросила она, как спрашивает «А Тартюф?» мольеровский Оргон.
– Дон Жуан на этот раз в облике доброго вашего знакомого – знаете кого? – графа Жюля Амадея Гектора де Равила де Равилеса, оценил выдумку и в полной мере насладился ужином.
– Ах, вот как? Ну что ж, граф в самом деле Дон Жуан! – признала моя собеседница.
Пора мечтаний давно миновала для благочестивой дамы с крючковатым носом и острыми коготками, но и ее мысли занял граф Жюль Амадей Гектор из рода Жуанов – рода древнего и неистребимого, которому Господь Бог не решился отдать во владение землю, но позволил это сделать дьяволу.
II
Старой маркизе Ги де Рюи я сказал чистую правду. Три дня тому назад двенадцать дам добродетельнейшего Сен-Жерменского предместья (они могут быть совершенно спокойны, имен я не назову) – судя по дотянувшемуся до нас шлейфу слухов, ни одна из них, по милому старинному выражению, «последнего не пожалела» для графа, – увлеклись необычайной идеей: устроить в честь графа ужин, где он будет единственным мужчиной, собираясь отпраздновать… Что?.. Этого они никому не сказали. Чтобы устроить подобный ужин, нужна немалая отвага, женщины робки поодиночке, но, когда собираются вместе, смелости им не занимать. Ни одна из участниц ужина не отважилась бы пригласить графа Жюля Амадея Гектора к себе и поужинать с ним с глазу на глаз, но, собравшись вместе, поддерживая друг друга, они уже не боялись стать волшебной цепочкой Месмера [39]39
Месмер Франц (1733–1815) – австрийский врач, создал теорию животного магнетизма, который способен изменять состояние организма, а значит, излечивать болезни.
[Закрыть], по которой передавался бы опасный для женской репутации магнетизм графа де Равила де Равилеса.
– Ну и имя!
– Роковое, сударыня.
Граф де Равила де Равилес (замечу в скобках, он всегда покорялся повелению, заключенному в его могущественном имени, приказывающем по-испански: «Похищай, отнимай!») воплощал в себе все достоинства, какие литература и история приписывают соблазнителям. Даже маркиза Ги де Рюи, старая брюзга с острым холодным взглядом голубых глаз – не таким, однако, холодным, как ее сердце, и не таким острым, как ее ум, – не могла не признать, что если и существует Дон Жуан в наши дни, когда мужчинам все меньше дела до женщин, то им может быть только граф! Другое дело, что для него начался уже пятый акт пьесы. А жаль. Но, например, принц де Линь [40]40
Линь Шарль Жозеф де (1735–1814) – французский вельможа-вольнодумец, политический деятель, писатель.
[Закрыть], умнейший человек, не верил, что Алкивиад [41]41
Алкивиад (ок. 450 – ок. 404 до н. э.) – афинский политический деятель, полководец, его красота и бурная жизнь вошли в легенду.
[Закрыть]может стать стариком. Граф де Равила следовал по стопам Алкивиада. Денди д’Орсе, словно бы отлитый из бронзы рукой Микеланджело, сохранял красоту до последнего часа своей жизни, был красив и де Равила той особенной красотой, какой отличается род Жуанов, таинственный род, длящийся не через отцов к сыновьям, как обычно, а рассевающий отпрысков по разным поколениям и разным семьям.
Красота его была подлинной красотой – дерзкой, радостной, покоряющей, словом, Дон Жуанской, определение говорит само за себя и избавляет от описаний. Таким красавцем он и оставался, возможно заключив договор с дьяволом. Но и Господь предъявил ему счет: тигриная лапа жизни провела несколько борозд по божественному лицу, изнеженному розовыми лепестками прекрасных губ, а виски безбожной головы посеребрила первая пороша, предвещая близкое нашествие варваров, а значит, и конец империи. Новые знаки отличия граф носил с невозмутимостью гордеца, привыкшего полагаться на свою силу, но любящие его женщины посматривали на них порой с печалью. Отчего? Кто знает! Быть может, ловя на его лице приметы возраста, они вспоминали о своем? Увы! И для них, и для него рано или поздно пробьет час ужина с леденящим мраморным командором, после которого ждет их ад – сначала старости, потом другой… И может быть, в преддверии неизбежной последней горькой трапезы, дамы и задумали устроить ужин для Дон Жуана и устроили поистине чудо.
Чудо вкуса, изысканности, утонченности, патрицианской роскоши, изобретательности – словом, самый очаровательный, восхитительный, лакомый и необычный ужин. Необычный? Ну еще бы! Обычно гостей собирает беспечное желание повеселиться, на этот ужин их созвали воспоминания, сожаления, почти отчаяние, но отчаяние, нарядившееся в вечерние платья, украсившее себя улыбками, – смеющееся отчаяние, пожелавшее устроить праздник, сумасбродную шалость, встречу с вернувшейся хоть на час пьянящей молодостью, которая была и которой больше не будет!..
Хозяйки небывалого пира, совсем не в духе боязливой и опасливой морали общества, к которому принадлежали, наверное, чувствовали примерно то же, что Сарданапал [42]42
Сарданапал – мифический царь Ассирии; по преданию, осажденный врагами, сжег себя вместе с женами, слугами и сокровищами.
[Закрыть], всходивший на костер, готовый сжечь себя и вместе с собой жен, рабынь, лошадей, сокровища – словом, все свое достояние. Все свое достояние принесли с собой и прекрасные дамы на последнее ослепительное празднество: красоту, остроумие, роскошь нарядов, благородную изысканность манер, желая, чтобы погребальный костер горел как можно ярче.
Мужчина, так их воспламенивший, был им дороже, чем Сарданапалу вся Азия. Они очаровывали его, как ни одна женщина не очаровывала еще мужчину, как ни одна хозяйка салона не очаровывала своих гостей. Жажду любви они подогревали в себе соперничеством, которое в свете не принято, но здесь они не таились друг от друга, зная, что граф был близок с каждой из них, а разделенный на многих стыд уже не стыден, и каждая делала все возможное, чтобы именно ее эпитафию граф запечатлел в своем сердце навеки.
А граф де Равила в этот вечер был само сладострастие – счастливый, царственный, беспечный, готовый пробовать и отведывать, как султан или исповедник юных монахинь. Будто король или глава дома, восседал он напротив графини де Шифрева за украшенным хрусталем, цветами и горящими свечами столом в ее будуаре песочного или… порочного… цвета (у меня сразу же все в голове путается, как только речь заходит о будуаре графини) и взглядом адски синих глаз – о, скольким несчастным созданиям они казались небесными! – обнимал двенадцать нарядных красавиц, наслаждаясь всеми оттенками спелости: от алого, каким пленяет раскрытая роза, до золотистого, каким прельщает душистая кисть винограда.
Только зелени – едва распустившихся юных барышень, каких так не жаловал лорд Байрон, не было среди собравшихся. Барышни лишь на взгляд походят на свежие пышечки, вся пышность у них в лентах и турнюрах, а под пышным нарядом разве что палка с крючком для снятия яблок, а вовсе не яблоки. В будуаре же царило цветущее изобилие – жаркое солнечное лето плавно переходило в щедрую плодами осень: слепящие белизной груди величественно круглились, переполняя корсажи, под перехватом пряжки манило сдобное плечо, руки радовали крепостью и округлостью, в них дышала сила сабинянок, боровшихся с римлянами, – такие руки, взявшись за колесо, способны остановить или свернуть с дороги повозку жизни.
Как я уже говорил, ужин был с выдумкой. Мысль обойтись за столом без лакеев, заменив их горничными, принадлежала к самым удачным, она как нельзя лучше соответствовала духу праздника, ибо царили на нем женщины, готовые в эту ночь расточать свои дары и милости. А господин Дон Жуан, по рождению де Равила, мог услаждать свои рысьи глаза восхитительной роскошью форм, столь любимых Рубенсом, который не уставал славить их мощной любвеобильной кистью. Мог Дон Жуан потешить и свою гордыню, ощущая откровенный и прикровенный трепет женских сердец. По сути, как бы ни казалось это неправдоподобным, но Дон Жуан – любитель не столько тел, сколько душ. Ведь и дьявол, адский работорговец, предпочитает души телам и торгуется именно из-за них.
Все собравшиеся дамы отличались живым умом, благородным происхождением, изысканными манерами, присущими Сен-Жерменскому предместью, но в этот вечер шалили, будто пажи королевского дома в те времена, когда был еще королевский дом. Как они были изящны, каким блистали остроумием, с какой несравненной живостью и пылом предавались веселью! Каждая из них чувствовала, что превзошла самое себя, хотя знала за собой немало блестящих вечеров. Они наслаждались, открывая в себе новые удивительные возможности, которые таились в них, но до этих пор не обнаруживались. Радость открытий утраивала их жизненные силы.
Чувствительные натуры чувствительны и к окружающей атмосфере: красавиц возбуждал и пьянил яркий свет, аромат цветов, поникших в перегретом, душном от телесных испарений воздухе, пряные вина. Возбуждала сама идея ужина, приправленного, словно пикантным ароматом, греховностью, которой так недоставало королеве Неаполитанской [43]43
Вероятно, имеется в виду Иоанна II Анжуйская (1371–1435), королева Неаполитанская в 1414–1435 гг., прославившаяся бурной судьбой и безнравственностью.
[Закрыть]для того, чтобы шербет стал еще слаще; возбуждало упоительное ощущение сообщниц, переступивших вместе черту дозволенного, затеяв этот ужин – да, несомненно рискованный, но ничуть не похожий на вульгарные оргии эпохи Регентства [44]44
Регентство (1715–1723) – время правления герцога Филиппа Орлеанского, регента при малолетнем Людовике XV.
[Закрыть], – ужин в духе Сен-Жерменского предместья, где не отстегнется ни одна булавка от соблазнительных корсажей с декольте, за которыми не только круглятся груди, но и таятся сердца, умеющие пламенеть и, вспоминая, оживлять былой огонь; все это вместе и создало удивительный музыкальный инструмент, струны которого были натянуты, но не до того предела, чтобы расстроиться или оборваться, но чтобы, вибрируя, сливаться в удивительные аккорды и достигать немыслимой высоты… Любопытный, должно быть, был ужин, не правда ли? Внесет ли когда-нибудь эту незабываемую страницу в свои мемуары граф де Равила?.. Неизвестно. Но только он один может его описать. Как я сказал уже маркизе Ги де Рюи, я на нем не присутствовал, и если рассказываю о нем и знаю, чем он кончился, то только потому, что граф де Равила с традиционной и характерной для породы Дон Жуанов нескромностью как-то вечером взял на себя труд рассказать мне о нем.
III
Было уже очень поздно, вернее, рано! Наступило утро. На плотно задернутых золотистых шелковых шторах, а потом и на потолке задрожала и округлилась капля света, похожая на все шире раскрывающийся глаз, – день заглянул сюда, любопытствуя узнать, что же делается в ослепительно пламенеющем будуаре. Между тем к дамам Круглого стола подкралась усталость и вмиг завладела только что весело пировавшими. Все знают этот миг, наступающий на всех празднествах, когда усталость от перевозбуждения и бессонной ночи вдруг на все кладет свою печать: выбиваются пряди из причесок, одинаково краснеют и нарумяненные, и напудренные щеки, тускнеет взгляд обведенных темными кругами глаз, меркнут даже канделябры – в этих светящихся букетах с бронзовыми и позолоченными стеблями гаснут свечи одна за другой.
Застольный разговор, так долго питаемый общим воодушевлением, походивший на партию игры в мяч, в которой никто не пропустит своего удара ракеткой, перестает быть общим, распадается, дробится на частные беседы, и уже нельзя отчетливо разобрать ни одной реплики в мелодичных переливах голосов прекрасных аристократок, больше похожих на утренний щебет птиц на лесной опушке… И вдруг одна из них властно и бесцеремонно, как положено герцогине, перекрыв мелодичное щебетанье, обратила к графу де Равила следующие слова, очевидно завершив тихий разговор, не слышный другим дамам, беседующим с соседками:
– Вас называют Дон Жуаном нашего времени, так расскажите нам историю завоевания, которое больше всего польстило мужчине, гордящемуся женской любовью, которое вы и сегодня считаете самым прекрасным в своей жизни!
Просьба и властный голос сразу пресекли все разговоры, и в будуаре воцарилась тишина.
Голос принадлежал герцогине де ***, я не приподниму звездной завесы, но, возможно, вы узнали бы эту даму, скажи я, что она платиновая блондинка с самой белой кожей в Сен-Жерменском предместье и ее самые черные глаза опушены золотистыми ресницами. Праведники сидят по правую руку от Господа, и она, как праведница, сидела по правую руку от графа де Равила, божества этого праздника, которое, правда, не принуждало своих врагов служить ему подножием [45]45
Псалом 110:1.
[Закрыть]; тонкостью, изяществом герцогиня походила на арабеску, а зеленым с серебристым отливом платьем – на фею, ее длинный шлейф обвивался вокруг ножек стула и напоминал змеиный хвост очаровательной Мелузины [46]46
Мелузина – фея, умевшая превращаться в змею, героиня средневекового французского эпоса.
[Закрыть].
– Прекрасная мысль, – одобрила графиня де Шифрева, поддержав авторитетом хозяйки дома пожелание герцогини. – Расскажите нам о самой чудесной любви, какую вы внушили или пережили и какую хотели бы пережить снова, если бы это было возможно.
– Каждую свою любовь я хотел бы пережить снова, – воскликнул Равила с ненасытностью римского императора, свойственной иной раз и пресыщенным баловням.
Он поднял бокал шампанского, – не дурацкую чашу язычников, из которой пьют теперь шампанское, а тонкий, узкий бокал наших предков, единственно достойное вместилище игристого вина, который назывался «флейтой», возможно из-за волшебных мелодий, какими иной раз, благодаря его игре, наполнялось сердце. Полюбовавшись чудным ожерельем красавиц, сидевших вокруг стола, де Равила выпил шампанское, поставил бокал и с меланхолическим видом, столь неподходящим для этого плотоядного Навуходоносора [47]47
В Библии говорится, что вавилонский царь Навуходоносор был низведен за свою жестокость до уровня животного и ел траву (Дан., 4:30).
[Закрыть], который если и ел траву, то разве что эстрагон в английском ресторане, сказал.
– И все-таки не могу не признать, что одна любовь мерцает на небосклоне прошлого ярче других, и, уходя от нее все дальше, иной раз думаешь, что отдал бы за нее все на свете.
– Бриллиант на бархате футляра, – задумчиво произнесла графиня де Шифрева, возможно любуясь игрой своего бриллиантового кольца.
– Или сказочный бриллиант из преданий моего народа, – подхватила княгиня Жабль, родившаяся в предгорьях Урала, – поначалу розовый, он с годами чернеет, но черный сверкает даже ярче, чем розовый.
В ее манере говорить была та же странная притягательность, что и в ней самой, недаром в ее жилах текла цыганская кровь. Красавец князь, польский эмигрант, женился на ней по страстной любви, и она стала княгиней – настоящей княгиней, словно родилась в королевских покоях дома Ягеллонов [48]48
Ягеллоны – династия великих князей Литовских, правивших в Польше с конца XIV по XVI в.
[Закрыть].
Ах, какой взрыв чувств вызвало признание Дон Жуана!
– Пожалуйста, расскажите нам эту историю, граф! – стали просить его все в один голос, просить страстно, умоляюще.
От любопытства у дам затрепетали даже завитки на затылках и шеях, красавицы подались к своему божеству и приготовились слушать, кто-то подперев рукой щеку и положив локоть на стол, кто-то откинувшись на спинку стула, прижав к губам раскрытый веер, но глаза, вновь заблестевшие, вопрошающие, испытующие, все устремились к Дон Жуану.
– Ну, если вы и в самом деле настаиваете, – протянул граф с нарочитой небрежностью, прекрасно зная, как распаляет жажду ожидание.
– Настаиваем! – произнесла герцогиня, глядя на лезвие золоченого десертного ножичка, как смотрел бы восточный деспот на лезвие сабли.
– Тогда слушайте, – тихо обронил Дон Жуан все с той же небрежностью.
Само нетерпеливое внимание смотрело на него. Взгляды впивались в рассказчика, глаза его ели. Всякая история любви интересна женщине, но, кто знает, может быть, особое очарование будущей истории состояло в том, что ее героиней могла оказаться одна из красавиц, ожидавших рассказа с таким нетерпением… Все они знали, что де Равила – рыцарь, знали его безупречное великосветское воспитание, поэтому не сомневались, что он обойдется без имен и затенит там, где нужно, слишком прозрачные детали; уверенность в собственной безопасности подогревала желание слушать. Все они жаждали узнать историю лучшей любви Дон Жуана. И неудивительно: каждую красавицу, кроме любопытства, одушевляла еще и надежда.