355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи » Те, что от дьявола » Текст книги (страница 17)
Те, что от дьявола
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:15

Текст книги "Те, что от дьявола"


Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Месть женщины

Fortiter [131]131
  Жестоко (лат.).


[Закрыть]
.

Я часто слышу разговоры, что современная литература слишком много себе позволяет, но не верю в ее безудержную смелость. Скорей безмерной мне кажется строгость моралистов. Литературу издавна называют зеркалом общества, но она его вовсе не отражает; а если вдруг найдется смельчак и отважится сказать больше других, то, боже мой! – какой поднимается крик. А приглядишься, литература не изображает и десятой доли тех преступлений, какие с чарующей непринужденностью, тихо и безнаказанно совершает каждый день общество. Спросите, прав ли я, у любого священника – вот кому быть величайшими романистами, имей они право обнародовать истории, которые слышат в исповедальне. Спросите, сколько случаев, например, инцеста утаено в самых гордых и высокопоставленных семействах, а потом посмотрите, посмела ли литература, которую так громко обвиняют в безнравственной дерзости, хоть раз рассказать о чем-либо подобном, хотя бы для того, чтобы ужаснуть читателя. Намек на подобные отношения – едва заметный и мало кем замеченный – мы встречаем в «Рене» Шатобриана. Да, да, религиозного и верующего Шатобриана! Но я не знаю книги, в которой впрямую говорилось бы об инцесте, столь обыкновенном в нашем обществе, как на его вершине, так и в низах – распространенном среди простонародья даже больше, чем среди знати, – в которой были бы показаны последствия инцеста, трагические с точки зрения нравственности. Ханжество бросает камешки в современную литературу, но разве кто-то из наших современников решился рассказать историю Мирры, Агриппины или Эдипа [132]132
  Мирра (миф.) – дочь Кинира, царя Кипра, влюбившись, обманом разделила ложе с отцом и родила сына Адониса. Сюжет разработан Овидием («Метаморфозы», X). Юлия Агриппина Младшая (16–59) – племянница и четвертая жена римского императора Клавдия, современники подозревали ее в связи с собственным сыном Нероном. Эдип (миф.) – царь Фив, по неведению убил своего отца и женился на собственной матери.


[Закрыть]
, а подобные истории, поверьте мне, живы до сих пор; я пребывал – по крайней мере, до сих пор – только в аду социума, а не в другом – и лично знал немало Мирр, Эдипов и Агриппин как среди незаметных обывателей, так и в высшем, как его именуют, свете. Черт возьми! Подобные случаи происходили вовсе не на сцене и не только с историческими лицами. Внешний лоск, предосторожности, опасения и ложь не в силах утаить их… Я знаю – и весь Париж тоже – одну даму, образом жизни она весьма напоминает Генриха III, носит темно-синий бархат, пояс с четками в виде маленьких золотых черепов, бичует себя и к усладам покаяния прибавляет другие любимые услады того же короля. Кто написал ее историю? Она сама пишет книги о божественном, иезуиты считают ее мужчиной (не правда ли, очаровательная подробность?) и к тому же святым… А не так давно весь Париж стал свидетелем другой истории: дама из Сен-Жерменского предместья отняла у матери любовника и пришла в страшную ярость, когда тот вновь вернулся к ее матери – старая женщина лучше владела искусством вызывать к себе любовь, чем молодая; тогда дочь выкрала материнские письма, страстные послания к безмерно любимому мужчине, отдала их перелитографировать, а оттиски разбросала с райка (не правда ли, подходящее место для мести) Оперы в день премьеры. Кто написал роман об этой женщине?.. Бедный литератор ума бы не приложил, с какого конца взяться, чтобы рассказать этакое!

Но будь он смел, взяться следовало бы именно за «этакое»! Среди историков есть Тациты и Светонии, среди романистов их нет и не будет, по крайней мере до тех пор, пока литературный талант обязывают держаться возвышенного и глубоко нравственного. Правда, язычнице латыни и дела нет до приличий и учтивостей, зато наш французский язык, окрестившись вместе с Хлодвигом в купели Святого Ремигия, почерпнул оттуда такую стыдливость, что и став старичком краснеет по-прежнему. Однако если бы романисты, осмелев, осмелились, то ничто бы им не помешало стать Светониями или Тацитами, ибо литература и есть история нравов, переложенная в роман или драму, тех самых нравов, какие бытуют в истории. Отличается роман от исторической хроники только одним: в нем описываются нравы вымышленных персонажей, а историк называет имена и дает точный адрес. Но романист дальновиднее историка. Роман немыслим без игры воображения, историка ограничивает реальность. Романист заботится о том, чтобы как можно дольше удерживать внимание читателя, историку не до занимательности. Ричардсон уделяет своему Ловласу гораздо больше места, чем Тацит Тиберию. Но если бы Тацит описал Тиберия столь же выпукло и подробно, как Ричардсон Ловласа, неужели история проиграла бы и Тиберий не ужаснул бы нас еще больше?.. Вместе с тем я не побоюсь сказать, что художественные возможности Тацита не на уровне изображаемого им Тиберия, сколь бы ни был талантлив Тацит, Тиберий его подавляет.

Но есть и еще одна, не менее значительная проблема. Мало того, что современные романы совсем не так опасны, как привычно твердят о них, – в наши бесконечно прогрессивные времена прогрессируют и преступления. Мне кажется, изменилась сама суть преступления. Цивилизация лишила преступление поэзии ужаса и не позволяет писателю воссоздавать ее. «Только не слишком ужасайте нас», – говорят наши современники, желающие приукрасить все, даже сам ужас. Вот и еще плоды филантропии. Криминалисты недальновидно заботятся о преуменьшении наказания, а моралисты столь же нелепо заботятся о преуменьшении преступления и тоже затем, чтобы кара была поменьше. Хотя преступления в нашу цивилизованную эпоху стали более жестокими по сравнению с варварскими временами, предполагая б о льшую изощренность, порочность и высокую степень интеллектуальности. Суть современных преступлений понимала инквизиция. Во времена, когда люди еще всерьез верили в Бога и общественные взгляды отличались твердостью, инквизиция судила за образ мыслей – стоит нам вспомнить об этом грозном учреждении, как поджилки у нас трясутся и мы малодушно начинаем им возмущаться, – но инквизиторы знали, что нет страшнее преступлений, чем те, которые убивают в человеке нравственные устои, потому и карали за них соответственно… В самом деле, если преступление совершено не в порыве страсти, то мысль о нем вынашивается достаточно долго, а что, как не мысль, самое глубокое в человеке? Поэтому романисты, коснувшись преступлений нашей цивилизованной эпохи, не столько физических, сколько нравственных, кажущихся материалистам старых времен менее значительными, поскольку не льется кровь, а страдают чувства и нравы, могут открыть новую, доселе неведомую область трагического… Образчик новой трагедии мы и хотели бы представить читателю, рассказав историю необычайной, устрашающей мести, которая вместе с тем обошлась без кинжала и яда, стало быть, мести цивилизованной. Рассказчик ничего не выдумал, он только рассказал о ней в свойственной ему манере.

В то время царствовал еще Луи Филипп. Один молодой человек поздним вечером отважился свернуть на Подвальную улицу, названную так совсем не случайно: мало того, что она тянулась по низу земляного вала и находилась ниже уровня Бульваров, она еще не освещалась и царящими в ней потемками походила на черную щель. С Бульваров туда вели две лестницы, повернувшиеся друг к другу спиной, если так можно сказать о лестницах. Щель больше не существует, а когда-то тянулась, поднимаясь вверх, от улицы Шоссе д’Антен к улице Комартен. Мало кто и днем-то рисковал ходить по ней, а уж ночью и подавно. Дьявол, как известно, царь тьмы, и Подвальная была его царством. Узкий проход перерезал ее где-то примерно на середине, и ветер, стоило ему задуть, свистел в нем флейтой. На одном конце прохода балюстрада бульвара образовывала что-то вроде террасы, на другом, на улице Нёв-де-Матюрен, теснились лавки старьевщиков и молчаливые дома с закрытыми воротами. Вышеупомянутый молодой человек, прекрасно, надо сказать, одетый, выбрал для себя дорогу, вряд ли схожую со стезей добродетели: он спешил за женщиной, а та без всякой опаски свернула в подозрительно темный проход.

Когда было еще светло, молодой человек – из тех, что в желтых перчатках, так называли в те времена щеголей, – пообедав со вкусом в «Кафе де Пари», расположился с зубочисткой в зубах у балюстрады, теперь уже не существующей, и рассматривал фланирующих по бульвару женщин. Та, за которой он теперь следовал, не один раз прошлась мимо него туда и обратно. Хождение взад-вперед по бульвару, кричащий наряд, вызывающее покачивание бедрами красноречиво свидетельствовали о ремесле красотки. Но Робер де Тресиньи – так звали молодого человека, – хоть и избалованный и пресыщенный (он недавно побывал на Востоке и каких только женских особей, разных рас и всех цветов кожи, не повидал там!), все-таки погнался за ночной бабочкой, когда она появилась возле него в пятый или шестой раз… «Как щенок», – посмеиваясь над собой, определил он сам. Де Тресиньи обладал даром смотреть на свои поступки со стороны и часто сурово осуждал себя, однако осуждение нисколько не мешало его деяниям, а деяния частенько противоречили суждениям – трагическое, надо сказать, несовпадение!

Де Тресиньи недавно исполнилось тридцать два. Юношеское половодье чувств, превращающее человека в раба чувственности и наделяющее неодолимой притягательностью любую встречную женщину, схлынуло. Прежний либертен успел поостыть, и если остался женолюбом и приверженцем вольных нравов, то уже как коллекционер собственных ощущений, не даваясь им в обман, но и не боясь ничего и ни к чему не испытывая отвращения. Все, что он повидал на Востоке, разбудило в нем любопытство, и теперь оно толкало его на поиск нового и необычного. Однако, несмотря на свою искушенность и опытность, он оставил балюстраду и пошел следом за… В общем, решился довести до конца низкопробное приключение. Де Тресиньи не сомневался, что женщина, плывущая перед ним, покачивая бедрами, уличная и притом самого низкого пошиба. Но ее красота… Воистину королева! Удивительно, что не нашлось ценителя, который избавил бы ее хотя бы от уличной грязи… Ведь как только Господь посылает Парижу красавицу, дьявол в отместку посылает глупца, который тут же берег ее на содержание. Или парижане, став демократами, потеряли вкус и к царственной красоте? Однако не столько красота подвигла де Тресиньи последовать за гулящей – его зацепило сходство. Уличная женщина напомнила молодому человеку другую, виденную совсем не на улице… Он не сомневался, он знал: перед ним другая женщина, ворона в павлиньих перьях, дрозд-пересмешник, что пением подражает соловью, о таких с щемящей горечью писал в дневниках лорд Байрон, но она так напоминала ту, что не составляло труда обознаться, если бы не была совершенно очевидна невозможность ошибки.

Сходство, честно говоря, скорее привлекло де Тресиньи, чем удивило; он обладал уже немалым опытом наблюдателя и вывел для себя заключение, что разнообразие человеческих лиц не столь велико, как кажется. Черты подчинены жестким законам своеобразной геометрии, и все разнообразие лиц можно свести к нескольким основным типам. Красота единообразна, разнообразно безобразие, но и оно исчерпаемо. Бог пожелал бесконечного разнообразия в выражении лиц, потому что и в правильных, и в неправильных чертах, в спокойных и беспокойных лицах сквозит душа.

Что-то в этом духе твердил себе де Тресиньи, следуя за женщиной по бульвару, а она прокладывала себе извилистый путь среди толпы и выглядела горделивей царицы Савской Тинторетто [133]133
  Тинторетто Якопо (1518–1594) – венецианский художник. Его картина «Царица Савская у Соломона» находится в Прадо (Мадрид).


[Закрыть]
в своем атласном платье цвета шафрана, столь любимого юными римлянками. При ходьбе жесткие складки сверкали, отливая золотом, и громко шуршали, словно бы издавая боевой клич. Великолепная турецкая шаль с широкими белыми, красными и золотыми полосами туго стягивала ее стан, и она изгибала его то в одну, то в другую сторону – манера, вовсе не свойственная француженкам, при этом красное перо ее неимоверно вульгарной белой шляпы, покачиваясь, доставало чуть ли не до плеча. Все помнят, что женщины носили тогда свисающие со шляп перья, которые называли «плакучей ивой». Но красное перо вовсе не плакало, оно не ведало ни печали, ни меланхолии. Де Тресиньи, уверенный, что девица пойдет по улице Шоссе д’Антен, сияющей миллионом газовых рожков, несказанно удивился, когда столь самодовольная, бесстыдно притязающая на крикливую роскошь куртизанка вдруг свернула в Подвальную улицу, позор тогдашних Бульваров. Щеголь в лаковых сапожках, менее дерзкий, чем гулящая девка, на секунду приостановился, прежде чем отважиться свернуть туда… Но только на секунду. Сияющее платье на миг погасло в черной дыре, но, попав в луч единственного фонаря, украшавшего, будто звездочка, мрачные потемки, вновь сверкнуло, и де Тресиньи бросился вперед, торопясь догнать его. И догнал без труда: девица поджидала его, уверенная, что никуда ему не деться. Он поравнялся с ней, и она с присущим гулящим девкам бесстыдством посмотрела ему прямо в глаза, повернувшись к нему лицом, чтобы он оценил ее красоту. Де Тресиньи поразил удивительный тон ее кожи, золотисто-смуглый, несмотря на румяна, похожий на золотистые стрекозиные крылья. Даже мертвенно-бледный свет фонаря не смог убить теплое золото.

– Вы испанка? – спросил де Тресиньи, разглядев в ней совершенный образец испанских женщин.

– Si, – ответила она.

Быть испанкой в те времена кое-что да значило. Испанок в те времена ценили. Обаяния смуглым женщинам с темным румянцем на щеках придали тогдашние романы, театр Клары Гасуль, стихи Альфреда де Мюссе [134]134
  «Театр Клары Гасуль» (1825) – сборник пьес Проспера Мериме (1803–1870), французского писателя, приписавшего свое первое произведение перу выдуманной испанской комедиантки. «Испанские и итальянские повести» (1830) – первый поэтический сборник Альфреда де Мюссе (1810–1857), французского поэта-романтика.


[Закрыть]
, танцы Мариано Кампруби и Долорес Серраль, многие хвастались тем, что они испанки, не имея никакого отношения к этой стране. Но для этой, похоже, причастность к Испании ничего не значила, равно как и многое другое, чем она могла бы покрасоваться.

– Идешь, что ли? – спросила она по-французски, обратившись к де Тресиньи на «ты», как последняя девка с улицы Пули, тогда еще существовавшей, но теперь уничтоженной. Вы помните такую улицу? Сточная канава!

Вульгарный тон, хриплый голос, неуместная фамильярность, «ты», божественное в устах любящей вас женщины, но грубое и оскорбительное от падшего создания, для которого вы случайный прохожий, должны были бы отрезвить де Тресиньи и внушить отвращение, но дьявол уже поймал его и крепко держал в когтях. Жгучее любопытство проснулось в молодом человеке, как только он рассмотрел лицо гулящей. Магнит любопытства пересилил и дразнящее вожделение, каким манило великолепное, туго затянутое атласом тело, оно заставило бы его проглотить не только Евино яблочко, но и всех червей, которыми было чревато.

– О господи! Иду, конечно, – ответил он, подумав про себя: неужели она еще сомневается? Но завтра придется устроить большую стирку!

Они стояли на углу прохода, ведущего к улице Матюрен, и углубились в него. Проход представлял собой сплошную строительную площадку. Среди наваленных блоков известняка и строящихся из него домов торчал один-единственный чудом уцелевший – узкий, уродливый, сумрачный. Казалось, его ветхие стены видели множество преступлений и пороков и остались здесь для того, чтобы видеть их снова и снова. Дом застыл темной тенью, выделяясь чернотой на ночном, уже потемневшем небе. Раскинувший руки слепец – ни одно из окон (а окна – глаза дома) не светилось, – обреченный жить на ощупь, он мог нечаянно схватить и вас. Дверь недоброго дома, как обычно в местах подозрительных, стояла полуоткрытой, сквозь нее виднелся коридор и в конце его несколько скудно освещенных ступенек… Женщина вошла в узкий коридор, сразу заполнив его широкими плечами и шуршащей пышностью платья, а потом ловко и привычно стала подниматься по винтовой лестнице, закрученной, словно раковина улитки. Сравнение тем более оправданное из-за липких и скользких ступенек. Но вот неожиданность: лестница, едва освещенная внизу чадящей, вонючей масляной лампой, вместо того чтобы дальше окончательно утонуть во мраке, на втором этаже оказалась освещена гораздо лучше и совсем уж великолепно на последнем. Два ветвистых бронзовых канделябра, вделанные в стену, с преувеличенной щедростью лили свет множества свечей на жалкую дверь с прикрепленной к ней карточкой, извещающей, к кому вы входите: мало-мальски отличающиеся красотой или пользующиеся спросом девицы писали на них свое имя – вот уж, в самом деле, вывеска, прикрывающая дурной товар! Удивленный неуместным для жалкой дыры роскошеством, де Тресиньи обратил больше внимания на бронзовые канделябры, без сомнения сделанные рукой мастера и являющиеся истинным произведением искусства, чем на карточку с именем девицы. Какая у него была необходимость в ее имени, если он шел за ней следом? Девица отпирала ключом дверь, столь необычно освещенную, а де Тресиньи, любуясь бронзой, внезапно вспомнил о сюрпризах маленьких особнячков при Людовике XV. «Что, если красотке, начитавшейся романов или каких-нибудь мемуаров тех времен, – подумал он, – пришла в голову фантазия свить себе очаровательное, полное сладострастия и кокетства гнездышко там, где ни о чем подобном и помыслить невозможно?..» Он вошел в открытую дверь, огляделся, и удивление его возросло, правда отнюдь не в положительную сторону.

Его окружал привычный для подобных девиц беспорядок, да и помещение было самое что ни есть характерное. О том, куда он попал, говорили без слов разбросанные по стульям и комодам платья, а в алькове окруженная зеркалами, сиявшими в том числе и на потолке, огромная кровать, поле военных действий. На каминной полке теснились флаконы с духами, которые хозяйка и не подумала завинтить, после того как надушилась, отправляясь на вечерние завоевания. Духота и приторный аромат мгновенно оказывали свое одуряющее воздействие… Два зажженных светильника, как видно того же мастера, что изготовлял и бронзовые канделябры при входе, стояли по обеим сторонам камина. Разбросанные повсюду звериные шкуры покрывали ковер вторым ковром. Ничего лишнего, все предназначено только для одного. И еще одна приоткрытая дверь за портьерами – вход в туалетную комнату, святилище уличных жриц.

Однако все подробности обстановки де Тресиньи разглядел уже позже, поначалу он видел только женщину, с которой вошел в дом. Зная, с кем имеет дело, он не церемонился – не дожидаясь приглашения, уселся на канапе и притянул к себе девицу, успевшую уже снять шаль и шляпу и бросить их на кресло. Поставив девицу между колен, он крепко обнял ее за талию и посмотрел снизу вверх, как посмотрел бы знаток вин на поднятый вверх бокал, любуясь игрой, прежде чем осушить. Нет, первое впечатление на бульваре не обмануло де Тресиньи. Любитель женщин, пресыщенный, но сохранивший полноту сил, нашел ее восхитительной. Сходство, столь поразившее его на бульваре при неверном, мелькающем сквозь листву свете фонарей, выступило еще разительнее при спокойном и ярком освещении. Вот только у той, на которую походила эта, и походила до такой степени, что их можно было бы счесть близнецами, лицо выражало совсем иное. Дьявол, глумливый нарушитель всех порядков, дал уличной девке то, в чем не нуждалась герцогиня, – лицо шлюхи выражало испепеляющую, устрашающую гордыню. Да только к чему она ей была?.. Девица стояла перед де Тресиньи непокрытая, черноволосая, с широкими плечами и еще более широкими бедрами, обтянутыми ярко-желтым платьем, напоминая точь-в-точь Юдифь Верне [135]135
  Верне Орас (1798–1863) – французский художник. Юдифь – библейская героиня, пробралась в стан врагов-ассирийцев, соблазнила и обезглавила их предводителя царя Олоферна.


[Закрыть]
(знаменитая картина того времени), разве что сладострастнее телом и свирепее лицом. Быть может, сумрачную свирепость привносила складка, что разделяла ее красивые брови, кончающиеся где-то у висков, как у азиаток, которых де Тресиньи видел в Турции; она долго сдвигала их, отягощенная грузом неведомой неотступной заботы, и в конце концов складка залегла посередине лба. Удивительное несовпадение: тело, созданное для ремесла куртизанки, – и лицо, мешающее ему! Тело говорило: «Возьми эту чашу любви, манящую руки и губы округлыми краями, припади к ней», но лицо горделивым высокомерием замораживало желание, превращая самое жгучее вожделение в почтительность. Однако гулящая, оскверняя угодливой улыбочкой совершенный и презрительный от природы изгиб своих губ, возвращала тех, кого непомерная гордыня неминуемо отпугнула бы. По бульвару она разгуливала, нацепив на накрашенные губы бесстыжую улыбку, но сейчас, стоя между колен де Тресиньи, смотрела с такой сумрачной неумолимостью, что светский денди без малейшего притязания на величие почувствовал бы себя Олоферном, сверкни в ее руках еще и кривой меч.

Он взял ее руки, вряд ли когда-нибудь державшие меч, и признал, что они безупречно красивы. Ни слова не говоря, она позволяла ему изучать свои достоинства и тоже смотрела на него, но без пустого любопытства и без той корыстной заинтересованности, с какой обычно смотрят ее товарки, взвешивая мужчину, словно кошелек с золотом… Нет, она не думала о том, сколько сейчас заработает или сколько удовольствия сейчас доставит. Напрягшиеся крылья носа, столь же выразительные, как глаза, – и глаза, и ноздри ее, наверное, в минуты страсти дышали огнем – выражали высшую степень решимости, словно ей предстояло совершить преступление. «А что, если выражение непримиримости свидетельствует о ярости в любви и безоглядности в чувствах? В пустыне опустошенности, где мы все сейчас живем, какая это была бы удача и для нее, и для меня», – размышлял де Тресиньи, который, прежде чем позволить себе прихоть, разбирал красавицу по статям, словно английскую лошадь. Наконец опытный знаток и любитель женщин, покупавший на андрианопольском рынке самых красивых наложниц и понимавший, сколько стоит такая редкая красота и такой насыщенно золотистый оттенок кожи, опустил за те два часа, что намерен был здесь провести, пригоршню луидоров в голубую хрустальную вазу, стоявшую рядом с канапе на низкой консоли. Похоже, в ней никогда еще не сверкало столько золота.

– А! Так я тебе нравлюсь?! – воскликнула красотка с вызовом, пригоршня золота, казалось, раззадорила ее, а может, раздражил осмотр, в котором любопытства было больше, чем желания, а стало быть, он был пустой тратой времени или даже оскорблением. – Погоди, сейчас я сниму с себя все это, – прибавила она, начиная расстегивать пуговицы на груди, словно платье душило ее, потом высвободилась из рук де Тресиньи и направилась в туалетную…

Какая проза! Она, верно, жалела платье? Как-никак платье – необходимый инструмент для подобных работниц… Де Тресиньи, возмечтавший о ненасытной Мессалине, упал с облаков на землю. Он пришел к обыкновенной парижской девке, каким бы необычным ни казалось ее лицо, столь мало подходившее для ее ремесла. «Поэзия шлюх – их кожа, – утешил себя де Тресиньи, – и не нужно искать другой!»

Он пообещал себе, что вдосталь насладится предложенной ему поэзией, но нашел и совсем иную, и там, где и не предполагал найти. Если он последовал за гулящей, то только повинуясь непреодолимому любопытству и еще довольно низкопробной прихоти, но когда та, которая внушила и любопытство, и прихоть, появилась перед ним, избавившись от вечерних доспехов, в костюме гладиаторши, готовой к бою, то есть почти без одежды, де Тресиньи застыл в изумлении – так она была хороша! Даже он с его наметанным глазом опытного ловеласа, похожим на глаз скульптора, умеющим распознавать, что таит под собой одежда, не мог представить себе там, на бульваре, ничего подобного. Влетевшая в дверь молния не изумила бы его больше… Да, она разделась, но не совсем и казалась еще более бесстыдной и вызывающей, чем если бы появилась голой. Все скульпторы ваяют обнаженных, потому что в обнаженности есть чистота. Скажу больше, обнаженность – крайняя степень чистоты. Но девка в чистоте не нуждалась, она разжигала себя бесстыдством, чтобы вернее распалить мужчину, поджигала себя, как прекрасные христианки в садах Нерона [136]136
  Нерон (37–68) – римский император. Чтобы отвести от себя обвинение в поджоге Рима в 64 г. (пожар уничтожил 10 кварталов из 14), обвинил в нем христиан и жестоко расправился с ними, дело доходило до того, что живых обливали смолой и поджигали.


[Закрыть]
, и выглядела живым факелом. Ремесло научило ее, без сомнения, самым низким ухищрениям разврата, прозрачное одеяние, не скрывающее сочащегося сладострастием тела, было верхом безвкусицы, но кто не знает, что вкус – враг распутства? Своим вызывающе бесстыдным туалетом она напомнила Тресиньи одну непристойную бронзовую статуэтку, он несколько раз останавливался перед ней, поскольку она красовалась во всех витринах торговцев бронзой: «Госпожа Юссон», – сообщала загадочная надпись на цоколе… Фантазия опасная и неприличная. Однако она воплотилась. И перед дразнящей реальностью, перед совершенной красотой без тени той холодности, какой обычно веет от совершенства, де Тресиньи, вернувшийся из Турции, будь он даже пресыщен, как трехбунчужный паша, не мог не стать вновь христианином – более того, изголодавшимся пустынником. И когда она, уверенная, что произвела впечатление, пылко бросилась к сидящему на канапе Роберу де Тресиньи и бесстыдно, словно куртизанка с картины Паоло Веронезе [137]137
  Веронезе Паоло (1528–1588) – венецианский художник. Имеется в виду его картина «Искушение святого Антония».


[Закрыть]
, соблазняющая святого, поднесла к его губам пышные плоды, круглящиеся в ее декольте, он, будучи далеко не святым, почувствовал жгучий голод и со страстью возжелал предложенных плодов.

Он обнял, он жадно прижал к себе грубую соблазнительницу, и она с той же жадностью приникла к нему, продолжая питать огонь, который разожгла. Неужели она бросалась с таким же пылом к каждому мужчине, который ее обнимал? И вот еще загадка: она была не просто искусна в своем ремесле, не то чтобы в совершенстве владела искусством быть куртизанкой, – она превосходила в любовной страсти все мыслимые пределы, предаваясь ей с разнузданным неистовством, не имевшим ничего общего с чувственностью или болезненностью. Впрочем, быть может, она совсем недавно опустилась до позорной жизни продажной девки, и поэтому в ней сохранилось столько огня?.. В ее ласках без преувеличения было что-то дикое и свирепое, словно она хотела отдать свою жизнь или забрать чужую. В те времена ее товарки, находя несерьезным симпатичное прозвище «лоретки» [138]138
  Лоретки – женщины легкого поведения, жили в XIX в. в квартале возле церкви Нотр-Дам-де-Лоретт.


[Закрыть]
, присвоенное им литературой и прославленное рисунками Гаварни [139]139
  Гаварни Поль (1804–1866) – французский график, карикатурист, иллюстратор.


[Закрыть]
, предпочитали называть себя на восточный лад «пантерами». Так вот эта и в самом деле была пантерой! Она походила на нее и гибкостью, и прыжками, и тем, как извивалась, кусалась, царапалась. Де Тресиньи мог поручиться, что ни одна из женщин, побывавших в его объятиях, не дала ему тех неслыханных ощущений, какими подарило это создание с обезумевшим телом, заражая своим безумием и его, а ведь он, Робер де Тресиньи, не был новичком в искусстве любви! К чести или бесчестью человеческой природы послужит еще одно мое утверждение? Но я утверждаю, что в чувственном наслаждении, как подчас не без презрения именуют то запретное блаженство, которое мы испытываем, существуют не менее глубокие пучины, чем в любви. И возможно, бульварная «пантера» ввергла де Тресиньи в пучины наслаждения, как ввергает море отважного пловца в свои? С ней он превзошел – и намного! – свои самые греховные воспоминания, воплотил все фантазии порочного и дерзкого воображения.

Он забыл обо всем: кто такая его случайная подруга, почему он пошел за ней, забыл старый грязный дом и спальню, от которой его едва не стошнило. Воистину эта женщина в любовном пылу забрала у него душу и переселила в свое тело; сумела довести его чувства, давно уже неподатливые на хмель любовного напитка, до исступления, до сумасшествия. Переполнила таким упоением, что в какой-то миг Робер де Тресиньи, скептик, циник, обходившийся без любви, возомнил, будто торгующая своим телом девка на миг воспылала к нему безудержной страстью. Да, Робер де Тресиньи, человек стальной закалки, не хуже, чем его святой покровитель Робер Ловлас, поверил, что стал капризом, случайной прихотью шлюхи: ведь не могла же она со всеми себя так расходовать – сгорела бы вмиг! Целых две минуты этот сильный, во всем изверившийся человек верил в любовь! Но, распалив тщеславие пылом чувственности, столь же всесильным, как любовь, куртизанка не смогла помешать сомнению, и оно прокралась меж ласками и остудило тщеславие.

Тайный голос из глубин сердца подсказал Роберу де Тресиньи: «Не тебя она любит в тебе!» И когда красавица вновь прильнула к нему страстной пантерой, он убедился: она не с ним, она погружена в себя и самозабвенно вглядывается в браслет, украшающий ее левую руку. Де Тресиньи различил на браслете портрет мужчины. Расслышав среди страстных воплей вакханки несколько слов на непонятном ему испанском языке, он понял: они обращены к портрету. И тогда ему пришла в голову мысль – он замещает другого и здесь потому, что другого здесь нет. Случай не редкий при наших постыдных нравах: вожделеющие безумцы, лишенные возможности обладать желанным, ищут заместителя, надеясь дополнить сходство распаленным и порочным воображением. Мысль, надо сказать, обидная и сильно рассердившая де Тресиньи. Неуместная ревность, оскорбленное самолюбие привели его в ярость. Не владея собой, в порыве гнева он грубо схватил левую руку красотки, желая рассмотреть браслет, на который она посмела смотреть так пламенно, тогда как вся целиком должна была принадлежать ему, Тресиньи!

– Покажи портрет! – потребовал он тоном еще более грубым, чем его руки.

Она поняла, что в нем заговорила ревность, и спросила без тени самодовольства:

– Ревнуешь? Гулящую?

Вот только вместо «гулящей» она, к величайшему изумлению де Тресиньи, употребила слово гораздо более оскорбительное, каким пользуется уличный сброд, желая смешать с грязью.

– Смотри, если хочешь посмотреть, – прибавила она.

И поднесла к его глазам безупречно прекрасную руку, еще влажную, покрытую бисеринками пота – памятью о наслаждении, которое они только что завоевали.

Де Тресиньи увидел портрет мужчины, некрасивого, тщедушного, с оливковым цветом лица и пронзительными черными глазами, очень сумрачного, но не без благородства, который мог бы быть и бандитом, и испанским грандом. Этот был грандом, на шее у него висел орден Золотого руна [140]140
  Высший орден в Испании XVI–XIX вв.


[Закрыть]
.

– Где ты его взяла? – спросил де Тресиньи и подумал: «Сейчас начнет врать. Неизбежная слезливая история о первой любви и коварном совратителе. В общем, все, что обычно говорят подобные девушки».

– Я? Взяла? – сердито переспросила она. – Он мне его подарил! – И прибавила по-испански: – Por Dios! [141]141
  Клянусь Богом (исп.).


[Закрыть]

– Кто он? Твой любовник? – продолжал спрашивать де Тресиньи. – Ты его обманула, он прогнал тебя и ты оказалась на панели?

– Он мне не любовник, – ответила она ледяным тоном, давая понять, как оскорбительно для нее подобное предположение.

– Сейчас, может быть, и не любовник, – усмехнулся де Тресиньи, – но ты любишь его до сих пор, я видел, как ты только что на него смотрела.

Губы женщины искривила презрительная усмешка.

– Значит, ты ничего не смыслишь ни в любви, ни в ненависти! – ответила она. – Любить его? Да я им брезгую! Это мой муж!

– Муж?

– Да, муж, – кивнула она. – Самый знатный сеньор Испании, герцог в третьем поколении, маркиз в четвертом, граф в пятом, гранд, обладающий несколькими грандствами, кавалер ордена Золотого руна. Я – герцогиня д’Аркос де Сьерра-Леоне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю