Текст книги "Те, что от дьявола"
Автор книги: Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Что же касается нашего англичанина, господина Хартфорда – молодые люди звали его просто Хартфорд, хотя его седина свидетельствовала, что ему уже хорошо за пятьдесят, и я как сейчас вижу его коротко остриженную, отливающую серебром голову, словно на ней белая шелковая скуфейка, – так вот он был одним из любимцев маркиза. Ничего удивительного. В первую очередь он был игроком, и жизнь для него (воистину фантасмагория) обретала смысл только тогда, когда он держал в руках карты. Хартфорд любил повторять, что на свете есть только две радости: первая – выиграть, вторая – проиграть. Свой афоризм он позаимствовал у Шеридана, но никто не пенял ему за это, потому что из теории он превратил его в практику. Кроме пристрастия к игре (порок, за который маркиз де Сен-Альбан простил бы ему и самые суровые добродетели) господина Хартфорда отличали все достоинства, присущие фарисеям и протестантам, удобно умещающиеся в английском словце honorability [78]78
Почтенность (англ.).
[Закрыть], почему он и слыл безупречным джентльменом. Маркиз часто увозил его погостить на недельку в свой замок Ваньер, а в городе виделся с ним каждый день. Однако в этот вечер все, и маркиз в том числе, удивлялись тому, что всегда обязательный и точный иностранец опаздывает.
Стоял август. Открытые окна смотрели в чудный сад, каким можно полюбоваться только в провинции, и девушки, теснясь возле окон, выглядывали из них и тихонько переговаривались. Маркиз сидел за карточным столом, нахмурив седые мохнатые брови, упершись локтями в зеленое сукно. Положив подбородок на скрещенные и все еще красивые, несмотря на старость, руки, он недоумевал с величавым видом Людовика XIV, почему его заставляют ждать. Наконец слуга доложил о господине Хартфорде. Он появился, как всегда, в безупречном костюме, ослепительно белом белье, с кольцами на каждом пальце по моде, заведенной Булвер-Литтоном, с индийским фуляром в руке и ароматной пастилкой за щекой: он только что отобедал и избавлялся от запаха анчоусов, яблочной подливы к баранине и портвейна.
Но был он не один. Здороваясь с маркизом, он представил ему, защитившись от всех упреков, своего друга-шотландца господина Мармора де Каркоэла, лучшего игрока в вист во всех трех королевствах, который свалился ему как снег на голову во время обеда.
Диплом лучшего вистёра трех королевств вызвал благосклонную улыбку на бледных губах маркиза. Партия составилась. Спеша поскорее приняться за игру, господин де Каркоэл не снял даже перчаток, элегантностью напоминавших знаменитые перчатки Джорджа Брэммеля, которые кроили трое закройщиков: двое кроили саму перчатку, а третий – большой палец. Де Каркоэл стал партнером маркиза де Сен-Альбан. Вдова де Откардон, которая собиралась играть с маркизом, уступила ему свое место.
Должен вам сказать, сударыни, что Мармору де Каркоэлу, очевидно, было лет двадцать восемь, но палящее солнце, неведомые тяготы, а возможно, и страсти наложили на него свой отпечаток, так что выглядел он тридцатипятилетним. Отличался он не красотой лица, а выразительностью движений, и самым впечатляющим был жест, которым он то и дело отбрасывал назад свои черные жесткие, не слишком длинные волосы. Что-то до жути красноречивое было во взмахе его руки – так отбрасывают от себя угрызения совести! – его жест поражал и, как все неподдельное, продолжал поражать и дальше.
Я знал Каркоэла на протяжении многих лет и могу с уверенностью сказать, что зловещий взмах его руки, повторенный раз десять за час, впечатлял всех по-прежнему и внушал самым разным людям одну и ту же мысль, о которой я уже упоминал. Широкий, но низкий лоб шотландца говорил о смелости. Выбритая верхняя губа (усов в те времена не носили) неподвижностью привела бы в отчаяние Лафатера [79]79
Лафатер Иоганн Каспар (1741–1801) – швейцарский писатель, автор популярного трактата по физиогномике.
[Закрыть]и вместе с ним всех тех, кто верит, будто изменчивые очертания губ выдают тайны человеческого характера откровеннее, чем глаза. Глаза Каркоэла не улыбались, когда улыбался рот, показывая похожие на жемчуг зубы, какие достаются порой сыновьям морей, англичанам, чтобы они, на манер китайцев, портили и чернили их отвратительным чаем. Долгое лицо, впалые щеки, цвет кожи от природы оливково-смуглый, но солнце добавило ему еще и коричневого загара, который приобретается вовсе не в туманной Англии. Длинный прямой нос разделял два черных, узко посаженных глаза, похожих на глаза Макбета не столько чернотой, сколько мрачностью. Говорят, близко посаженные глаза – признак экстравагантного характера или небольшой сумасшедшинки. Одевался шотландец изысканно. Сидя в небрежной позе за карточным столом, он казался крупнее и выше благодаря широким плечам и развитой груди, но ростом был невелик, хотя недурно сложен и таил в себе гибкую силу, какая под бархатистой шкурой чувствуется в тигре. Хорошо ли он говорил по-французски? Голос, золотой резец, которым мы врезаем наши мысли в души слушателей и привораживаем их, – был ли он под стать тому мрачному и выразительному жесту, что до сих пор стоит у меня перед глазами? Могу сказать пока только одно: в первый вечер его голос не заставил никого вздрогнуть. Он звучал вполне обыкновенно, произнося традиционные для виста слова «взятка» и «фигура», нарушающие время от времени тишину, в которой священнодействуют игроки [80]80
Вист от англ.whist – молчание, тишина.
[Закрыть].
Одним словом, в просторной, полной людей гостиной, где к появлению англичан все привыкли, никто, кроме сидящих за столом маркиза, не обратил внимания на незнакомого вистёра, приведенного Хартфордом. Девушки не повернули даже головы, чтобы хотя бы из-за плеча взглянуть на незнакомца. Они обсуждали (именно с этих времен и начались обсуждения!), кто войдет в состав бюро их религиозного объединения, поскольку собирались отправить в отставку одну из заместительниц главной дамы-патронессы, ту самую, которая сегодня отсутствовала в гостиной госпожи де Бомон. Разумеется, важнее обсудить отставку, чем разглядывать какого-то англичанина или шотландца. Им уже несколько приелись английские гастролеры. Какое им дело до очередного чужака из тех, кому интересны только дамы треф и дамы бубен?! К тому же еретик-протестант! Другое дело, лорд-католик из Ирландии.
Люди постарше, сидевшие за другими столами и уже начавшие играть, когда доложили о мистере Хартфорде, взглянули рассеянно на иностранца, следовавшего за ним, и снова погрузились с головой в игру, – так лебедь, вылавливая добычу, опускает и голову, и длинную шею в воду.
Господин де Каркоэл сел играть напротив маркиза де Сен-Альбан, а напротив Хартфорда сидела графиня дю Трамбле де Стассвиль, чья дочь Эрминия, самый пленительный из цветов, цветущих в амбразурах готических окон, беседовала с мадемуазель Эрнестиной де Бомон. По чистой случайности мадемуазель Эрминия стояла так, что в поле ее зрения попадал стол, за которым играла ее мать.
– Взгляните, Эрнестина, – сказала она вполголоса, – как шотландец сдает карты.
Господин де Каркоэл снял перчатки, показав, что при помощи надушенной замши бережет белоснежные, прекрасной формы руки, над которыми дрожала бы любая щеголиха, будь у нее такие же, и принялся сдавать карты, одну за другой, как положено в висте, но с такой быстротой, что изумил не меньше виртуоза Листа. Человек, который так владел картами, несомненно был их повелителем… Десять лет работы в игорных домах стояло за этой молниеносной сдачей.
– От его искусства веет дурным тоном, – высокомерно выпятив губку, отозвалась Эрнестина, – и дурной тон берет верх над искусством.
Приговор весьма жестокий, но для юной красавицы хороший тон значил больше, чем ум Вольтера. Судьба подвела мадемуазель Эрнестину де Бомон, и она умирала от горя, что ей не суждено стать фрейлиной при дворе испанской королевы.
Игра Мармора де Каркоэла была под стать безупречной юной донье. Шотландец выказал такое совершенство, что старый маркиз почувствовал себя наверху блаженства: благодаря де Каркоэлу и старинный партнер Фокса ощутил себя виртуозом. Совершенство – всегда соблазн, перед которым невозможно устоять, оно восхищает вас и вовлекает в свою орбиту. Мало того, общаясь с мастером, вы и сами обретаете талант. Посмотрите на великих искусников беседы, – подавая реплику, они вдохновляют на ответ. Стоит им замолкнуть, и глупцы, оставшись без позолотившего их луча, тускнеют и плывут в русле беседы снулыми рыбами, показывая белое брюхо вместо сверкающей чешуи. Господин де Каркоэл не только оживил давно притупившуюся чувствительность маркиза, он сделал большее – помог маркизу стать о себе еще лучшего мнения; гордый обелиск, втайне воздвигнутый королем виста самому себе, увенчался в этот вечер еще одним камнем.
Маркиз помолодел душой, но наблюдать за шотландцем ему приходилось все из-за той же сети гусиных лапок (так мы зовем когти Времени, мстя ему за бесстыдство, с каким оно вцепляется нам в лицо), которая опутала его пронзительные глаза. Игру шотландца мог понять, оценить и насладиться ею только такой же великий игрок. Сохраняя полное бесстрастие, де Каркоэл обладал тем сосредоточенным глубинным вниманием, той быстротой реакции, какие превращают случайности игры в комбинации. Рядом с ним базальтовые сфинксы показались бы воплощением доверчивости и непосредственности. Он играл, словно у него было три пары рук, занятых картами, но его самого нисколько не волновало, что делают эти руки. Августовский вечерний ветерок подхватывал аромат дыхания и волос юных девушек, собирая его на пушистом, подвижном веселом поле, и бросал свою жатву в продубленное лицо шотландца с широким низким лбом без единой морщинки, образец человеческого мрамора. Но тот не замечал душистого ветра, нервы его не умели трепетать. Надо сказать, что имя Мармор ему очень подходило, ведь по-английски оно и означает «мрамор». Излишне сообщать, что выиграл шотландец.
Маркиз обычно уезжал около полуночи. Услужливый Хартфорд подал ему руку и проводил до кареты.
– Бог шлема [81]81
От англ.slam – бить, убивать, положение в карточной игре, при котором противник не получает ни одной взятки (большой шлем) или одну (малый шлем).
[Закрыть]ваш Каркоэл, – шепнул ему маркиз с восхищенным изумлением, – постарайтесь, чтобы он погостил у нас подольше.
Хартфорд обещал приложить все старания, и маркиз, вопреки своему полу и старости, приготовился играть роль обольстительной и гостеприимной сирены.
Я рассказал вам о появлении господина де Каркоэла у нас в городе, где он прожил многие годы. Я не присутствовал на этом первом вечере, но мне рассказал о нем мой родственник, – постарше меня, картежник, как все молодые люди из этого маленького городка, где карты были единственной возможностью для переживаний, он тоже был покорен «богом шлема».
Сейчас в свете житейского опыта, обладающего магической силой многое представлять по-другому, этот заурядный вечер и выигранная партия в вист приобретают, как ни странно, необыкновенную значимость.
– Четвертый партнер, графиня де Стассвиль, – прибавил мой родственник, – рассталась со своими деньгами со свойственным ей царственным безразличием.
Может быть, там, где вершатся судьбы, уже предрешили, что партия в вист станет судьбой графини? Кто может похвастаться, что ему внятен смысл событий в таинстве, именуемом «жизнь»?.. Никому и в голову не пришло понаблюдать за графиней. Все наблюдали за жетонами и фишками… А было бы любопытно подметить перемену в душе женщины, которую все давно признали отполированной до остроты лезвия ледышкой, если только то, о чем стало известно потом и о чем шептали с ужасом, началось именно в этот вечер…
Графиня дю Трамбле де Стассвиль, лет около сорока, маленького роста, очень худая, отличалась необычайно хрупким здоровьем. Высокомерный нос Бурбонов, светло-каштановые волосы и очень тонкие губы подтверждали как ее родовитость, так и непомерную гордыню, легко переходящую в жестокость. Вдобавок она была так бледна, что бледнее ее я никого в своей жизни не видел. Бледность ее отдавала желтизной серы и выглядела болезненно.
– Ей бы носить имя Констанции, – говорила мадемуазель Эрнестина де Бомон, использовавшая для острословия даже Гиббона [82]82
Гиббон Эдуард (1737–1794) – английский историк, автор «Истории упадка и разрушения Римской империи» (1776–1785).
[Закрыть], – мы бы тогда ее называли Констанция Хлор [83]83
Констанций Хлор (250–306) – римский император, основатель династии Констанциев. Хлор (лат.) —бледный.
[Закрыть].
Знающие язвительность ума мадемуазель де Бомон не сомневались в недобром характере ее шутки. Однако, несмотря на бледность графини дю Трамбле де Стассвиль, опытный наблюдатель по ее лиловым, едва очерченным губам, напряженным и подрагивающим, как тетива лука, догадался бы о натуре неистовой, подавляющей свои порывы сильной волей. Провинциальному обществу подрагивание губ ничего не говорило. Узкие поджатые мертвенные губы казались им стальной проволокой, на которой постоянно плясала готовая уязвить насмешка. Сине-зеленые глаза (пронизанная золотыми точками зелень сияла не только в глазах графини, но и на ее гербе), словно две звезды, освещали ее лицо, – освещали, но не согревали. Два изумруда, отливающих желтизной, под еле видными светлыми бровями были так холодны, словно их только-только достали из рыбьего живота вместе с перстнем Поликрата [84]84
Поликрат (ум. 522) – тиран острова Самоса, бросил любимый перстень в море, чтобы умилостивить богов, но перстень отыскался в животе пойманной рыбы.
[Закрыть]. Искрились льдистые глаза графини только тогда, когда она пускала в ход свое остроумие, блестящее, как дамасская сталь, и столь же смертоносное, разя им вокруг, будто обоюдоострым библейским мечом. У женщин остроумие графини дю Трамбле вызывало такую же ненависть, какую обычно вызывает красота. Неудивительно – остроумие и было ее красотой! Как мадемуазель де Рец, чей любовно написанный портрет оставил нам кардинал [85]85
Де Рец Жан Франсуа Поль де Гонди (1613–1679) – кардинал, политический деятель и автор знаменитых «Мемуаров».
[Закрыть], ротозейничавший в юности и прозревший к старости, ей недоставало роста – изъян, который при желании можно счесть и пороком. Состояние ее было весьма значительным. Покойный муж отяготил ее только двумя детьми – маленьким сынком, глупым до изумления, заботы о котором мать доверила старенькому отцу-аббату, что никаким ученьем мальчику не грозило, поскольку тот все равно ничему не мог его научить, и дочерью Эрминией, чью красоту по достоинству оценили бы даже взыскательные парижские художники. Зато безупречную воспитанность прекрасной девушки по достоинству ценили все. А вот безупречность самой графини позволяла ей ни с кем не церемониться. Более того, добродетель графини и позволяла ей множество бесцеремонностей, и, кто знает, может быть, только поэтому она ею так дорожила? Графиня слыла столпом добродетели, и никакая клевета не могла нанести урон ее репутации. Ни одной змее не удалось поточить свои зубы о незыблемый столп. Исходя бессильной злобой от невозможности укусить, они без конца шипели о холодности графини. Причину холодности находили – подумать только, дело не обходилось без размышлений и даже научных изысканий! – в бледности ее крови. Если бы подтолкнуть ее подруг и дальше, они отыскали бы у нее в сердце тот самый исторически прославленный засов, в обладании которым обвиняли знаменитую красавицу прошлого века, желая объяснить, почему на протяжении десятилетия она держала весь цвет Европы у своих ног, не позволив никому подняться немного выше.
Рассказчик смягчил веселой непринужденностью тона излишнюю откровенность последних слов, задевших его стыдливых слушательниц. Я говорю о стыдливости без всякой насмешки, потому что хорошо воспитанные дворянки, ничего не выставляющие напоказ, стыдливы и в проявлении стыдливости. В наступивших сумерках смущение их скорее угадывалось.
– На м-м-мой взгляд, в-в-вы п-п-прекрасно описали г-г-графиню де Стассвиль, – произнес старичок виконт де Расси, горбатый заика, обладавший дьявольски проницательным умом, так что невольно казалось, будто он еще и прихрамывает.
В Париже хорошо знали сей уцелевший от прошлого века живой меморандум шалостей. Молодым он, как маршал Люксембургский [86]86
Герцог Люксембургский Франсуа Анри де Монморанси-Бутвиль (1628–1695) – маршал Франции, крупнейший полководец XVIII в. был горбуном.
[Закрыть], был хорош с лица и, как тот, имел горб с обратной стороны медали, прошли годы, и ему осталась только обратная сторона. Что до чекана, то почему же, почему он стерся?.. Виконт иной раз и теперь позволял себе неподобающую своему возрасту шаловливость и, застигнутый молодыми людьми врасплох, шутил, что, по крайней мере, не позорит свои седины: де Расси носил каштановый парик в духе Нинон Лакло, расчесанный на пробор, с закрученными в спирали немыслимыми и неописуемыми локонами.
– Так вы были знакомы с ней? – осведомился неожиданно прерванный рассказчик. – Вы, стало быть, можете судить, виконт, сказал ли я хоть слово против правды?
– Ваш п-п-портрет верен, будто его с-с-сводили через с-с-стекло, – подтвердил виконт, легонько ударив себя по щеке, из нетерпеливости наказывая за заикание и рискуя осыпать румяна, которыми бесстыдно злоупотреблял, впрочем как многим другим. – Мы были знакомы, примерно в то самое время, о котором вы ведете рассказ. Каждую зиму она приезжала на несколько дней в Париж. Я встречал ее у княгини де К-к-куртене, ее дальней родственницы. Остроты она подавала прямо со льда, а встав с ней рядом, можно было схватить насморк.
– Так вот за исключением нескольких дней, проведенных зимой в Париже, – продолжал отважный рассказчик, не прикрывший даже карнавальной полумаской лица своих героев, – жизнь графини дю Трамбле де Стассвиль была расписана как по нотам, – нотам скучной монотонной песни, какую напоминает жизнь знатной провинциалки. Шесть месяцев в году она проводила в своем особняке, живя в городе, атмосферу которого я вам описал, на шесть других она меняла свой особняк на замок и поместье, расположенное в четырех лье от города. Раз в два года в начале зимы графиня вместе с дочерью выезжала в Париж, а если предпочитала ехать одна, оставляла дочь на попечении старой тетушки, мадемуазель Трифлевас. И никогда никаких курортов – ни Спа, ни Пломбьера, ни Пиренеев! Ни разу в жизни ее не видели на водах. Почему? Потому что она боялась злых языков. Чего только не подозревают провинциалы, когда одинокая женщина вроде госпожи де Стассвиль отправляется так далеко, чтобы попить водички! Каких только не строят предположений! Завистники домоседы не могут не отомстить за удовольствие путешествовать. Самые диковинные слухи, будто злобные ветры, мутят чистоту целебных вод. Китайцы бросают младенцев в волны не то Желтой, не то Голубой реки. Воды во Франции сродни китайским рекам, и если отдыхающая дама не бросает там младенца, то уж чего-нибудь лишается всенепременно, во всяком случае в глазах тех, кто следит за нею издалека.
Язвительная и гордая графиня дю Трамбле никогда не пожертвовала бы ни одной своей прихотью в угоду общественному мнению, но воды не входили в число ее капризов; к тому же ее врач предпочитал, чтобы она находилась поблизости, – не наездишься за двести лье со скромным визитом в десять франков. Впрочем, были ли у графини прихоти – вот вопрос! Ум – одно, воображение – совсем другое. Четкий и трезвый ум графини вряд ли отводил место прихотям. Когда она была весела (что случалось редко), веселость ее напоминала сухой стук эбеновых кастаньет или барабан басков; туго натянутая кожа и металлические бубенцы – вот веселье графини, так что трудно себе представить, что такая трезвая голова, такой острый, сродни бритве, ум способны на мечтательное любопытство, рождающее желание покинуть насиженное место и отправиться за двести лье туда, где никогда не бывал. Вот уже десять лет она вдовела, распоряжалась сама собой и своим добром, так что могла бы жить столь же размеренно и не в дворянском захолустье, проводя вечера за бостоном и вистом со старыми девами, видевшими шуанов, и стариками шевалье, никому не ведомыми героями, которые когда-то освобождали Де Туша. Могла бы, как лорд Байрон, объехать весь мир, возя с собой в коляске библиотеку, повара и клетку с птицами…
Могла бы, но не имела ни малейшего желания. В ней ощущалось даже не равнодушие, а бесстрастие, такое же, как в Марморе де Каркоэле, когда он играл в вист. Другое дело, что Мармор был неравнодушен к самому висту, но в жизни графини не существовало и виста, для нее все было равно. Бесстрастием одарила ее сама природа, англичане назвали бы ее женщиной-денди. Бросив острое словцо, она замирала элегантной куколкой. «Из разряда холоднокровных», – шептал окружающим в самое ухо ее врач, веря, что по частности воспроизводит целостную картину, как по симптому определяет болезнь. Несмотря на болезненный вид графини, доктор отрицал, что она болеет. Из соображений высшей деликатности? Или в самом деле не находил никаких болезней? Сама графиня никогда не жаловалась ни на душевные, ни на телесные недуги. Выражение усталой грусти, столь характерное для сорокалетних женщин, обошло ее лицо. Дни текли, ничего у нее не отнимая. Она провожала их насмешливым сине-зеленым русалочьим взглядом, каким смотрела на все вокруг. Не поддерживала она и репутацию остроумной женщины, подчеркивая своеобразие собственной личности эксцентричными поступками. Непринужденно и просто она делала все, что делают женщины ее круга, ни больше ни меньше. Ей нравилось доказывать, что равенство, вечная мечта простолюдинов, по-настоящему существует только среди родовитой знати. Четыре поколения дворян, необходимые, чтобы стать благородным от рождения, служат достаточным основанием для подлинного равенства. «Я всего-навсего первый из французских дворян», – сказал Генрих IV, сложив личные амбиции к подножию сословия. Как все окружавшие ее дамы, она была достаточно знатна и родовита, чтобы не искать ни в чем первенства, и исполняла религиозные и светские обязанности с той неукоснительностью и сдержанностью, какие в первую очередь требуются от людей высшего сословия, где строго-настрого запрещена любая восторженность. Она была не выше и не ниже других, ни в чем не отступая от правил, установленных в обществе. Нужно ли ей было смирять себя, чтобы покориться однообразной жизни провинциального городка, похожей на заснувший пруд с кувшинками, где мало-помалу истощался запас ее молодости? Побудительные мотивы любого действия – мысль, голос совести, инстинкт, темперамент, чувства, – озаряющие внутренним светом любой наш поступок, не освещали ее. Ничто изнутри не проникало наружу. Ничто извне не находило отклика внутри. Устав от бесконечных и безрезультатных наблюдений за госпожой де Стассвиль, провинциальное общество, которое, надо сказать, вооружается терпением узника или удильщика, если хочет до чего-то докопаться, оставило в покое женщину-головоломку, как оставляют на дне сундука манускрипт, не поддающийся расшифровке.
– Мы повели себя очень глупо, – изрекла однажды вечером свой приговор графиня де Откардон много лет тому назад, – когда задали себе столько хлопот, пытаясь понять, что на сердце у этой женщины. Там пусто!
III
Все согласились с мнением почтенной вдовы госпожи де Откардон. Раздосадованные и разочарованные бесполезностью наблюдений дамы уже искали повода, чтобы вновь погрузиться в сонный покой, и сочли вынесенное ею суждение законом. Закон не утратил силы и царил, правда на манер «ленивых королей» [87]87
«Ленивыми королями» называли последних королей из династии Меровингов в VII–VIII вв., фактически отстраненных от дел правления.
[Закрыть], и тогда, когда Мармор де Каркоэл, человек, имевший меньше всего оснований вторгаться в жизнь графини дю Трамбле де Стассвиль, приехал с другого конца света и сел за зеленый карточный стол, за которым не хватало партнера. Хартфорд рассказал, что его друг родился в туманных горах Шетлендских островов. Родом он был из краев Вальтера Скотта, замечательная история, рассказанная в романе «Пират», происходила примерно там, где рос Мармор де Каркоэл, и он сам наблюдал описанные писателем картины, только в другом городке, но тоже на берегу Ла-Манша. Да, Каркоэл подрастал у моря, которое бороздил когда-то морской разбойник Кливленд. Юный Мармор отплясывал те же танцы, что и юный Мордонт с дочками старика Тройла. Он запомнил эти танцы и не раз показывал их мне, отплясывая на дубовом паркете, но наш чопорный прозаический городок остался чужд дикой и прихотливой поэзии северных плясок. В пятнадцать лет ему купили чин лейтенанта в английском полку, который отправлялся в Индию, и на протяжении двенадцати лет он сражался с маратхами [88]88
Имеются в виду жители княжеств Центральной Индии, долго сопротивлявшейся агрессии Ост-Индской компании. Последняя война произошла в 1817–1818 гг.
[Закрыть].
Вот что стало вскоре известно о нем от Хартфорда, и еще то, что он дворянин и родственник знаменитых шотландских Дугласов с кровоточащим сердцем на гербовом щите. Но это было все. Больше никто ничего и никогда о нем не узнал. Он ни разу не произнес ни слова о своих приключениях в Индии, великолепной и опасной стране, где человек дышит полной грудью, и потом на Западе ему не хватает воздуха. Пережитое оставило тайные знаки на золотисто-коричневой коже, покрывающей черепную коробку, и она была закрыта наглухо, как коробка с ядом, хранимая индийским султаном на случай поражения или несчастья. Но о том, что приключения были, позволял догадаться огонек, горящий в глубине его черных глаз, который он умело тушил, когда на него смотрели, – так гасят свечу, желая остаться незамеченным; о пережитом говорил и тот самый жест, каким он откидывал волосы десять раз подряд на протяжении роббера в висте или партии в экарте. Внимательные наблюдатели имели возможность расшифровывать два иероглифа – лицо и жест, – зная при этом, что из двух иероглифов многого не узнаешь, во всем остальном Мармор де Каркоэл оставался тайной за семью печатями, точно такой же, какой на свой лад и графиня. Он тоже был Кливлендом, но молчаливым. Все молодые дворяне города, где он поселился, а среди них встречалось немало весьма сообразительных, по-женски любопытных и обаятельных, ужом вились, лишь бы между двумя сигаретами мэрилендского табака навести его на неизданные мемуары о временах молодости, но ни разу не преуспели. Морской лев Гебридских островов, позолоченный солнцем Лахора, смеялся над салонными мышеловками, рассчитанными на мелкое тщеславие, над силками для павлинов, в которых французские фаты оставили бы все свои перышки ради того, чтобы их выставили напоказ. Поймать де Каркоэла не сумели. Он всегда оставался трезвым турком, чтущим Коран. Немым, охраняющим сераль своих мыслей. Я никогда не видел, чтобы он пил что-нибудь, кроме чистой воды и кофе. Карты казались единственной его страстью, но была ли это настоящая страсть или единственная, которую он для себя придумал? Ведь чаще всего мы придумываем себе и страсти, и болезни. Может быть, карты были всего-навсего экраном, который он поставил, чтобы никто не заглядывал к нему в душу. Эта мысль всегда приходила мне в голову, когда я наблюдал, как он играет. Де Каркоэл раздувал, укоренял, укреплял страсть к игре в душах игроков, и, когда уехал, наш городок затосковал иссушающей тоской обманутой страсти, словно на него налетел сирокко; погрузившийся в сплин, он стал совсем похож на английский.
В доме де Каркоэла стол для виста был разложен с самого утра. День его, если только он не уезжал в Ваньер или какой-нибудь еще замок по соседству, проходил всегда на один и тот же лад, как у людей, одержимых навязчивой идеей. Он вставал в девять часов утра, пил чай с кем-нибудь из друзей, пришедших поиграть в вист, потом садился играть и вставал из-за стола часов в пять вечера. На игру всегда собиралось много народу, игроки менялись в каждом роббере, а те, кто не играл, заключали пари. Надо сказать, что поутру к де Каркоэлу приходила не только молодежь, но и весьма видные в городе персоны. Даже отцы семейств, как именовали своих благоверных тридцатилетние дамы, осмеливались проводить время в этом игорном доме, и поэтому их жены с самыми коварными намерениями при каждом удобном случае отпускали множество шпилек на счет шотландца, считая, что тот занес чуму в нашу округу, заразив ею всех мужчин. Разумеется, они привыкли к тому, что их мужья играют, но не с такой же неистовостью и не целыми днями! К пяти все расходились, чтобы встретиться вечером в одной из гостиных и сыграть традиционную игру в соответствии со вкусами и желаниями хозяйки дома, куда были приглашены. Но так только казалось, вечером играли партию, о которой условливались утром на висте де Каркоэла. Догадывайтесь сами, насколько возросло искусство игроков, если ничем другим, кроме игры, они не занимались. Вист поднялся на высоту самого трудного и искусного поединка на шпагах. Случались, разумеется, крупные проигрыши, но катастрофам и разорениям, которыми всегда чревата игра, препятствовали как искусство игроков, так и неистовость самой игры. В конце концов все уравновешивалось: игра велась на столь ограниченном пространстве, что партнеры, постоянно играя друг с другом, возвращали свое, как говорят картежники.
Влияние де Каркоэла, которому втайне противодействовали все разумные женщины, нисколько, однако, не уменьшалось, а, напротив, возрастало. Ничего удивительного. Причина была не столько в Марморе и его непреодолимом обаянии, а в той страсти к карточной игре, которую он обнаружил в жителях городка и которая при нем расцвела пышным цветом. Лучшее средство, а возможно, и единственное, управлять людьми – это прибрать к рукам их страсти. Как же обстояло дело с могуществом де Каркоэла, обрел ли он его? Да, он держал в своих руках главный рычаг управления, но не помышлял им воспользоваться, поэтому его господство походило на магию. Он всегда был нарасхват. Все то время, пока он жил в городе, его не просто принимали, его приглашали наперебой, более того, в нем заискивали. Женщины, опасаясь шотландца, предпочитали видеть его у себя в гостиной, а не своих сыновей или мужей у него в гостях, поэтому, хоть и не любя, принимали де Каркоэла как человека, имеющего значение, человека, которому имеет смысл оказать внимание. Летом шотландец непременно проводил две недели, а то и месяц за городом. Маркиз де Сен-Альбан принял его под свое особое преклонение, по-другому не скажешь, слово «покровительство» тут не подходило. За городом, точно так же, как в городе, он непрерывно играл в вист. Я помню великолепную рыбную ловлю (я тогда учился в школе, и меня отпустили на каникулы): в сверкающих водах Дувы мы ловили семгу, а Мармор де Каркоэл играл в лодке в вист с одним местным дворянином и двумя выходящими. Даже если бы он свалился в воду, он продолжал бы играть! Графиня дю Трамбле единственная из всего города никогда не приглашала шотландца в загородный замок и всего два или три раза принимала у себя.
Кого это могло удивить? Никого. Она была вдовой и воспитывала дочь-красавицу. В провинции жизнь так упорядочена, а люди так завистливы, что каждый знает все обо всех, и нет предосторожности, которая стала бы излишней среди соседей, которые, видя одно, мигом выведут другое, чего никому не видно. Графиня дю Трамбле соблюдала все предосторожности и никогда не приглашала Мармора в свой замок де Стассвиль, а в городе принимала только в дни больших приемов, когда приглашала всех знакомых. Она обходилась с ним с безразличной, холодной учтивостью, с какой воспитанные люди обходятся со всеми, – не ради них, ради себя. Де Каркоэл отвечал ей тем же. Они вели себя настолько естественно, что никому и в голову ничего не приходило на протяжении целых четырех лет. Я уже говорил: вне игры Каркоэла словно бы не существовало. Говорил он редко и мало, и если ему было что скрывать, то со своей задачей он справлялся без труда. Что касается графини, то вы помните, она отличалась живым беспокойным умом и язвительным остроумием. Сдерживать язвительность, прятать блеск ума, согласитесь, весьма мучительно. Отказываться от своих достоинств не значит ли предавать себя? Графиня взяла от змеи завораживающий блеск и раздвоенное жало и от нее же взяла осторожность. Беспощадная жестокость ее насмешек ничуть не умерилась. Часто, когда при ней говорили о Каркоэле, она, на зависть мадемуазель де Бомон, своей сопернице по злому острословию, роняла какое-нибудь словцо, и оно с шипеньем прожигало жертву насквозь. Но если предположить, что словцо шло вдобавок не от души, то никогда еще лживость не была столь вызывающе лживой. Может быть, причину необычайной скрытности графини стоит поискать в присущей ее организму сухости и сжатости? Ведь никакой необходимости в скрытности у нее не было. По своему положению она ни от кого не зависела, а по характеру была насмешлива и горда. Почему, если она полюбила Каркоэла и была им любима, она скрывала свою любовь, поднимая его на смех, позволяя себе кощунственные, отступнические, бесчестные насмешки, унизительные для обожаемого идола… словом, святотатствовала против любви?