412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Сименон » Я диктую. Воспоминания » Текст книги (страница 4)
Я диктую. Воспоминания
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:34

Текст книги "Я диктую. Воспоминания"


Автор книги: Жорж Сименон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)

Я писал быстро. При желании мог отстучать страниц 80 в день. Работал с увлечением, особенно над романами для юношества, то есть приключенческими. У издателя Таландье выходило две серии: голубая – приключения, красная – чувства. И какие чувства!

Я писал для обеих серий, но предпочтение отдавал голубой. Приобрел большой словарь Ларусса, и, чтобы сочинить, к примеру, роман «Си Мацзин, совершающий жертвоприношение», мне пришлось прочесть там все о Тибете и сопредельных странах. Неделю спустя я уже с головой ушел в изучение Конго, выписывал названия местных растений, животных, различных племен. Потом наступил черед Южной Америки – я занялся Амазонией.

Так я путешествовал по миру, сидя за пишущей машинкой в лучах солнца, щедро вливавшихся в наши высокие окна. Под рукой у меня была бутылка белого вина, к которой я время от времени прикладывался. Начинал я работу ранним утром, обычно в 6, заканчивал после полудня. Это составляло 2 бутылки вина и 80 машинописных страниц.

Для нас настали счастливые дни. В каком году была Выставка декоративного искусства? Не то в 1925-м, не то в 1926-м.

Мы ходили на нее не реже двух раз в неделю и именно там решили по-новому обставить квартиру на третьем этаже.

Главной деталью меблировки стал большой бар, верх которого был не из дерева, а из матового стекла, подсвеченного установленными внизу лампами. Гардины были из черного бархата. В довершение мне удалось купить театральный прожектор, позволяющий посылать в любой угол комнаты пучки белого, красного, голубого или желтого света.

Я играл в жизнь, жонглировал ею. Все меня забавляло, все радовало. Но при этом я не терял из виду поставленную цель – писать романы не для голубой, красной или зеленой серии, а такие, которые выразят то, что я желаю выразить. Я чувствовал, что еще не созрел для этого. Нередко по вечерам я «сочинял для себя», как выражался тогда. Это были рассказы в 8–10 страниц, и я не печатал их, а писал от руки. После одного-полутора часов работы меня неизменно начинало мутить, как неоднократно случалось и впоследствии.

Вогезская площадь, Монпарнас… Особый мир – сверкающий, веселый, пьянящий. Я был уверен в себе, уверен в будущем. И убеждал себя: «Года через два начну писать по-настоящему».

И я был настолько уверен в этом, что чувствовал удовлетворение, словно уже добился цели.

А двумя этажами ниже, на первом, Тижи писала свой картины. Мы ходили по разным танцулькам на улице Лапп и там нанимали парней и девушек позировать. Это было гораздо ближе и куда проще, чем отправляться на Монпарнас.

Еще раз, а может, два Тижи выставлялась на площади Константен-Пекер, но я что-то не помню, чтобы она продала там хоть одну картину. Нет, две она продала. В те времена много говорилось о том, какие состояния делали и делают люди, покупая картины по дешевке, а потом перепродавая их втридорога. Мещане, ничего не смыслившие в живописи, пробовали наудачу пытать счастье.

Однажды к нам тоже заявился покупатель – первый и единственный. Ему, пожалуй, не было и сорока. Он долго рассматривал большое ню и поинтересовался ценой.

– Тысяча франков, – объявила Тижи.

Мы были уверены, что он тут же сбежит. Но он не только не сбежал, а, напротив, выбрал еще один холст и заплатил за него восемьсот франков.

Не думаю, чтобы он сделал состояние. Но зато мы в тот вечер решили пожить несколько месяцев на острове. Только вот не знали на каком. И тут мой Ларусс еще раз сослужил мне службу. Мы ткнули пальцем в название – Поркероль. Это остров в Средиземном море напротив Иерских островов и Тулона.

И вот мы, Тижи, Буль, Олаф и я, отправились на Поркероль.

Сегодня я не болтал еще перед микрофоном. Наказал себя. За что? За то, что привычка усаживаться ежедневно в один и тот же час в красное кресло и включать диктофон стала главным из всех моих пунктиков.

В тот год, когда я впервые приехал на Поркероль, на острове жило человек полтораста, и все они принадлежали к трем семействам. Звали их, как в средние века, Гоше-бородатый, Гоше-табачник, Герси-трактирщик, Герси-цирюльник и т. п.

В селении была большая хорошо утоптанная площадь, обсаженная эвкалиптами и шедшая чуть-чуть под уклон. А наверху стояла построенная моряками церквушка; казалось, она сделана из детских кубиков.

В то утро была жара. Группки мужчин и женщин стояли перед домом, из открытых окон которого неслось:

– О-о!.. О-о!.. Ай!.. Пресвятая матерь, дрянь ты этакая!.. Клянусь, поставлю тебе в церкви свечу!.. За что мне эти страдания?.. Что же ты не помогаешь мне?.. О-о!.. Ай!.. Клянусь, поставлю свечу!..

Люди слушали, переговаривались, одни посмеивались, другие качали головами. Хозяйка дома Адель рожала, вопли, брань и проклятия в адрес Пресвятой девы не утихали все утро.

Время от времени мужчины заходили к Морису, выпивали по стаканчику белого и опять возвращались на свои места.

Эта сцена поразила меня на острове больше всего: она иллюстрирует образ мысли островитян.

Был там один старик, который в течение всего года отращивал волосы и бороду. Весной, полностью одетый – он никогда не раздевался, – он залезал в море и все сбривал. Спал он на скамейке. А когда наступали холода, приходил ночевать в комнатенку при мэрии; кроме стола и стула, там не было никакой мебели. Никто не знал ни его фамилии, ни откуда он появился. Летом он искал в прибрежном песке червей и продавал их рыболовам.

Как-то его не видели кряду дней десять, и нам с мэром пришло в голову заглянуть в эту каморку. Войти туда было невозможно – столько там оказалось мух. Старик стоял, опираясь руками на стол. Он был мертв.

Все это не просто Поркероль, а Средиземноморье. Беззаботность, внешняя веселость. А под ними – трагическое, пожалуй, видение жизни.

Впоследствии я неплохо изучил Средиземное море. На своем корабле я обошел его, заходя во все порты. В этом плавании не было ничего от туризма. Оно дало мне возможность увидеть обитателей побережья такими, какие они есть.

Всякий раз, возвращаясь туда, я снова приходил в восторг и давал себе клятву навсегда поселиться на побережье, все равно где – во Франции, Италии, Греции, Тунисе.

Но через несколько месяцев меня начинала бесить беспечность этих людей, заласканных солнцем и теплом. Я обнаруживал в себе северянина, которому просто необходимо серое небо и даже дождливые дни, а также активная деятельность.

Эта борьба между человеком Севера и человеком Средиземноморья длилась годами, я бы сказал, всю мою жизнь, и даже теперь, не заполони Средиземноморье туристы, я, пожалуй, соблазнился бы и поселился там.

После нескольких месяцев жизни в Париже или другом городе порыв теплого ветра, запах эвкалипта или розмарина рождали во мне желание умчаться на юг, а поскольку ничто меня не сдерживало, я прыгал в машину и отправлялся в путь.

Поркерольцы выделяли меня среди других. Но больше ноги моей там не будет. В 1956 году я из любопытства заглянул туда и обнаружил, что остров превратился в предприятие по обслуживанию курортников.

Куда подевались времена Гоше-бородатого, Гоше-табачника и всех других?

Во всяком случае, для меня там больше нет места.

Своим диктофоном я не пользовался уже четыре или пять дней. Почему? Не знаю. Вернее, догадываюсь: жизнь была так тиха, хороша, ароматна, что я поддался соблазну сохранить ее чистоту и ничего не усложнять.

Наверное, эта благодушная беспечность объясняется тем, что головокружения у меня временно прошли. Не сглазить бы! Жить свободным от вечной тревоги, не шататься из стороны в сторону, уверенно ставить ногу на тротуар, не боясь толкнуть какую-нибудь пожилую даму…

И еще множество более интимных мелочей, разговор о которых лучше отложить до другого раза.

Тем временем мир сотрясают политические шквалы. Уотергейтское дело подорвало доверие к Никсону. Каждый день происходят новые скандалы с многонациональными корпорациями. Во Франции правительство угрожает репрессиями, словно уже стало фашистским. Все это совершается у нас за спиной и создает впечатление, что, несмотря на современные средства информации, с нами обращаются как с детьми, что газеты, радио, телевидение приподнимают лишь краешек завесы над происходящим.

Сегодня утром, пробежав «Ньюсуик», я спросил себя, каким чудом существуют еще в мире миллионы, десятки миллионов порядочных людей.

Тем более что сейчас в отличие от прошлых времен нет понятия греха, страх перед которым обуздывал человека.

Становится немного грустно, когда мысленно анализируешь двадцать или больше веков истории и констатируешь, что и в наши дни, как в любую другую эпоху, горстка людей может решать вопрос о жизни и смерти миллионов себе подобных.

Но даже эта мысль не лишает меня сегодня – как не лишила вчера и позавчера – ощущения радости жизни. У ног моих играет солнечный зайчик, а в двух метрах от себя я вижу белое пятно щеки и затененный волосами профиль.

Как прекрасна, как полнокровна жизнь для нас, маленьких людей, не стремящихся управлять миром!

Только что услышал восхитительную фразу и, чтобы не забыть, повторяю ее: «Нельзя так уснуть, чтобы время остановилось».

Мне было лет пятнадцать. Может, на пол года больше или на полгода меньше. Память у меня исключительная: я помню малейшие детали, запахи, звуки. Могу точно реконструировать событие, которое произошло, когда мне было тринадцать или четырнадцать лет.

Правда, это память, если можно так выразиться, не хронологическая. Мне трудно располагать события во времени. Я очень привязан к своим детям и тем не менее не смогу сказать не только в каком месяце, но даже в каком году родился каждый из них.

Во всяком случае, то, о чем я собираюсь рассказать, происходило в конце войны. Разумеется, войны 1914–1918 годов. Шел дождь. Я сидел на чердаке, где устроил себе что-то вроде кабинета: старое кресло, стол из некрашеного дерева, колченогий стул.

Мать соорудила мне из красно-желтого стеганого одеяла некое подобие халата, смахивающего, если не брать во внимание цвет, на монашескую рясу, и от этого я чувствовал себя как-то значительней.

На холодном чердаке, завернувшись в халат, я превращался в поэта и сочинял стихи.

Я не сохранил их. Вряд ли они обладали какими-нибудь достоинствами. Но вот первые строки и тему одного стихотворения я запомнил:

 
Печаль высокой колокольни,
Высокой столь…
 

Дальше забыл, но помню содержание. Высокая колокольня с завистью смотрит на окружающие ее низкие дома, на улочки, где играют мальчишки, переговариваются, стоя в дверях, женщины, а торговцы пронзительными голосами расхваливают свой товар.

Не думаю, чтобы я сравнивал себя с этой колокольней, надо сказать, достаточно уродливой, поскольку церковь святого Николая, на мой взгляд, самая уродливая в Льеже.

Меня, скорей, привлекали окрестные улочки, человеческое тепло, способность людей не чувствовать себя одинокими, сродниться со своей улицей, своим кварталом, пределы которого они редко покидали. Может быть, поэтому меня всегда раздирали противоположные влечения?

Вполне возможно.

На Вогезской площади меня навещали друзья, в том числе художники и знаменитые деятели кино. Вскоре, однако, я оснастил в Сартрувиле пятиметровую яхту, которую можно было накрывать брезентом и даже запирать на ночь. Посреди палубы возвышались моя пишущая машинка и специально заказанный ящик, заменявший мне стул. На корме был установлен вспомогательный мотор в две лошадиные силы. Яхту назвали «Жинетта». За ней на буксире шла шлюпка, куда мы погрузили матрацы, одеяла, кухонную утварь и маленькую палатку для Буль. Нас было четверо – Тижи, я, Буль и пес Олаф, который становился все огромней и грузней. В таком составе мы совершили путешествие по рекам и каналам Франции. Во время его я сделал одно из наиболее удивительных открытий. Оказалось, что города и селения чаще всего сохраняют свой подлинный оригинальный облик, когда смотришь на них с воды. Железная дорога и шоссе показывают их нам в обычном стандартном виде: бензоколонки, магазины спортивных товаров, универмаги, филиалы банков. А я предпочитаю набережные, особенно не слишком крупных рек, где женщины, стоя на коленях, полощут в воде белье. По вечерам мы выбирали для ночевки уединенное место, предпочтительно лесную опушку. Ставили палатку для Буль и Олафа и сооружали брезентовую каюту на «Жинетте» для нас с Тижи. Часа в 4–5 утра Буль будила меня, подавая огромную чашку кофе. Наступал мой черед перебираться в палатку на берегу. Машинка устанавливалась на складном столике, и за 2–3 часа я печатал две главы романа. Вспоминаю, что однажды мне довелось напечатать несколько глав на одной из набережных Лиона. Зеваки останавливались и удивленно глазели на меня.

И еще вспоминаю, как во время плавания по Южному каналу я поздно утром брился, а вместо зеркала смотрелся в окно какого-то дома. Был я в одних шортах. И вот мне стало казаться, что мое отражение мутнеет, верней, вместо моего лица возникает какое-то другое.

Вдруг окно распахнулось, и толстая женщина в бигуди и халате испуганно и в то же время удивленно спросила:

– Что вы тут делаете?

Я невозмутимо ответил:

– Бреюсь.

Довольно надолго мы задержались в Гро-дю-Руа; «Жинетта» стояла на якоре метрах в ста от берега, и Буль, чтобы доставить нам утренний кофе, приходилось брести чуть ли не по шею в воде.

Как-то вечером мы отправились в казино. Оделись мы в палатке на берегу. Вернувшись, все сняли и в чем мать родила перебрались на «Жинетту».

Жара стояла страшная. Я начинал писать с восходом солнца. Огромные камаргские[28]28
  Камарг – болотистая местность в дельте реки Роны.


[Закрыть]
комары тотчас бросались на меня в атаку. Я купил марлю и накрывался ею с головой. Под ней я не только печатал на машинке, но и ухитрялся курить трубку. Как-то утром марля вспыхнула, и мало того, что мне едва не опалило волосы, – в палатке чуть не произошел пожар.

Веселое это воспоминание или грустное?

На таком удалении мне трудно ответить. Бывали у нас и тяжелые моменты, например когда мы находились далеко от деревни, а надо было наполнить питьевой водой десятилитровый бочонок.

Забавные или печальные, воспоминания эти для меня плодотворны, как прежде. Я встречался с людьми, которых в обычной обстановке не мог бы повстречать. У меня завязывались с ними отношения, какие в иных обстоятельствах были бы немыслимы.

В Эпернэ дождь лил как из ведра восемь дней. Все промокло насквозь – матрацы, одежда, собака и мы сами. Невозможно было поставить палатку и развести костер, чтобы приготовить еду. Питались мы колбасой, сыром и хлебом. Перед нами были пришвартованы баржи, и хозяйка одной из них время от времени выходила и поглядывала на нас с высокого борта.

На какой-то день она наконец решилась. Сошла на берег, пробралась на «Жинетту» и пригласила нас к себе поесть горячего.

Тогда я впервые отведал козленка, и это мое самое лучшее воспоминание из области гастрономии. А также воспоминание о простоте, сердечности – без ненужных слов.

Плавание по каналам Франции на яхте «Жинетта» пристрастило меня к воде. Я решил построить настоящее судно – крепкий, остойчивый парусник, как у феканских рыбаков, и сам ревниво следил за его постройкой. Это была не хрупкая яхта, а надежное судно, способное выдержать любой шквал. Настал долгожданный день, когда я вывел парусник в устье Сены, поднялся вверх по реке и поставил его на якорь у стрелки сквера, где высится памятник «Галантному королю»[29]29
  Прозвище короля Генриха IV.


[Закрыть]
. Туда с большой помпой явился священник из собора Парижской богоматери и окрестил судно. Назвали его «Остгот». Я проплыл на нем по Бельгии, Голландии, вышел в Северное море, достиг Бремена и затем Вильгельмсхафена, бывшего немецкого военного порта.

Мне нравилась такая жизнь. Я печатал романы в хорошо натопленной каюте, где Буль готовила пищу. На обратном пути мы вновь оказались на севере Голландии и решили там перезимовать. Уютный порт, где в толстых крепостных стенах вместо ворот были шлюзы, назывался Делфзейл. Я причалил в спокойном месте. Назавтра пошел прогуляться по берегу, придумывая на ходу сюжет нового романа, и именно в Делфзейле родился первый роман о Мегрэ, «Питер-латыш». В Делфзейле же в натуральную величину воздвигнута статуя ставшего впоследствии знаменитым комиссара.

Делфзейл, расположенный на самом севере Голландии, вблизи немецкой границы, – один из поразительнейших городов, которые я знаю. Его стены похожи на оборонительные сооружения, а на самом деле это шлюзы, так как на протяжении веков волны Северного моря часто затапливали город. Вот почему встроенные в дамбу ворота и служат шлюзами. В случае опасности их можно наглухо закрыть. Улицы вымощены розовым кирпичом, домики тоже розового цвета. В Делфзейле стоит такая тишина, от которой мы давно отвыкли. Редких прохожих замечаешь с другого конца улицы.

По утрам я заходил пропустить стаканчик джина в маленькое, сверкающее чистотой кафе, потом возвращался в каюту «Остгота» и приступал к работе.

«Питер-латыш» отнюдь не шедевр, и тем не менее им отмечен новый рубеж в моей жизни.

К тому времени я, обучаясь своему ремеслу, уже написал десятки развлекательных романов и сотни рассказов. Перечитав «Питера-латыша», я спросил себя, не подошел ли я к новому этапу в своей работе. Так оно и оказалось. Я попытался придать более индивидуальный характер образу Мегрэ, который обрисован вначале лишь в общих чертах. Три следующих романа[30]30
  «Господин Галле скончался», «Повесившийся на дверях церкви Сен-Фольен», «Коновод с баржи, Провидение»».


[Закрыть]
показались мне достойными публикации, но не в развлекательной серии, а в той, что я называл про себя промежуточной, полулитературной. Я поехал поездом в Париж и вручил четыре романа папаше Фейару: о нем говорили, что у него безошибочное чутье. Через несколько дней издатель вызвал меня.

– Что вы, собственно говоря, тут настрочили? – спросил он. – Ваши романы не похожи на настоящий детектив. Детективный роман развивается, как шахматная партия: читатель должен располагать всеми данными. Ничего похожего у вас нет. Да и комиссар ваш отнюдь не совершенство – не молод, не обаятелен. Жертвы и убийцы не вызывают ни симпатии, ни антипатии. Кончается все печально. Любви нет, свадеб тоже. Интересно, как вы надеетесь увлечь всем этим публику?

Я протянул руку за рукописями, но папаша Фейар отвел ее.

– Что поделаешь! Вероятно, мы потеряем кучу денег, но я рискну и сделаю опыт. Шлите еще шесть таких же романов. Когда у нас будет запас, мы начнем печатать по одному в месяц.

Я с облегчением вернулся в Делфзейл, где нашел свое судно: на нем я чувствовал себя дома. Изо дня в день я стал писать то, что позднее назвали «циклом Мегрэ».

Затем я проплыл по фрисландским каналам и встал на зимовку в маленькой гавани Ставерен, где каждое утро начинал с того, что обкалывал лед вокруг корабля. Никто не мог упомнить такой жестокой зимы. Как чудесно было сидеть в теплой каюте и вдыхать аромат жаркого или кролика в вине, которого готовит Буль.

Корабль стоял на приколе, и жизнь Олафа стала куда веселей. Он завел привычку бегать по деревне. Рыбаки заметили, что Олаф обожает рыбу. Возвращаясь с уловом, они бросали ему живых сельдей, и Олаф ловил их на лету.

Забавно, что Мегрэ родился в столь чуждой ему атмосфере – ведь все или почти все свои расследования он будет вести в Париже.

Мне понравилась жизнь на корабле. Я уже мечтал, как заведу себе другой и оснащу его для плавания по Средиземному морю.

О некоторых периодах, например о первых двадцати годах жизни, я сохранил почти стереоскопические воспоминания и могу в точной последовательности восстановить самые ничтожные события. Думаю, такое свойственно всем.

О других же периодах, скажем от двадцати до тридцати лет, у меня сохранились живейшие воспоминания, но, что касается хронологии, тут я уже слегка путаюсь.

Не скажу, что десятилетие от тридцати до сорока куда-то провалилось, но я его не помню, главное, не помню себя: у меня нет чувства, что я его прожил. Я могу ошибиться на два, на три года – для меня тут нет никакой разницы.

Вот, к примеру, терраса ресторана «Фуке». Было время, когда я проводил на ней все вечера в компании артистов и продюсеров. Что я там делал? Не знаю. Случалось, в одиннадцать или в двенадцать ночи я требовал, чтобы меня с Тижи провожали в Бурже, справлялся, какой самолет отправляется первым, и улетал без всякого багажа в Прагу, в Будапешт, все равно куда.

А сейчас все эти годы как в тумане. Я совершал путешествия и куда более далекие, от которых остались лишь фрагментарные картинки: стая обезьян, преследовавшая нас в африканском лесу, спокойное плавание по Тихому океану, Австралия, остров Таити, еще не ставший приманкой для туристов.

В каком году я арендовал в Орлеанском лесу замок Кур-Дье с охотничьими угодьями в десять тысяч гектаров? Я устроил там загонную охоту и имел несчастье ранить косулю, которую мне пришлось добить. С тех пор я не беру в руки ружья.

Все это правда. Так я жил. И хочется добавить: бессмысленно. И так же бессмысленно немного позже я несколько месяцев просиживал на одном и том же желтом стуле на террасе «Фуке». И так же бессмысленно одевался, чтобы отправиться на какой-нибудь коктейль.

Мне остается только Поркероль: там у меня в течение лет пяти-шести был дом, я купил «остроноску» – местную рыбачью лодку. У меня был матрос. Целые ночи мы проводили в море. А вечером я играл в шары с местными жителями.

Надо сказать, что после периода лихорадочной жизни я ощущал настоятельную потребность расслабиться, возвратиться на море или на землю.

Во всяком случае, если меня спросят, какие годы я хотел бы пережить заново, эти я не назову. И однако, где бы я тогда ни находился, я писал по шесть романов в год.

Чего же я искал на протяжении 30-х годов, когда метался из замков в кабачки, с континента на континент, по сорок дней не сходил с парохода, идущего в Сидней, устанавливал свою пишущую машинку в самых разных, порой очень отдаленных уголках земного шара? Любопытно, что в ту пору я не задавал себе такого вопроса. Мое поведение казалось мне естественным. Мне хотелось жить, причем не одной жизнью, а сразу несколькими, быть одновременно крестьянином, моряком, наездником, элегантным парижанином с Елисейских полей. Этот вопрос я серьезно ставлю перед собой только сейчас, много лет спустя. Я знаю одно – что не пытался тогда придать себе уверенность в своих силах. Чего-чего, а ее во мне хватало. Я не искал также приключений, живописных уголков и ландшафтов, не повышал, говоря сегодняшним языком, свой культурный уровень, так как не посещал музеи и не осматривал исторические памятники.

Думаю, что, в сущности, я искал человека. Этот поиск всегда увлекал меня, и теперь, в 70 лет, я понял, что бессознательно посвятил ему всю жизнь.

Партия в белот в бистро в Ниель-сюр-Мер с мясником и двумя рыботорговцами представлялась мне не менее важной, чем прибытие на рейд Стамбула, в те годы одного из красивейших портов мира. Верховая прогулка по проселкам Вандеи рождала во мне чувство не меньшего удовлетворения и полноты жизни, чем вечер, проведенный в парижском салоне.

По правде говоря, я никогда не вел светского образа жизни. Если не считать влиятельных лиц, с которыми я случайно встречался, я избегал того, что называют бомондом, словно сознавая, что он не имеет ничего общего с моими поисками человека. Меня интересовал обыкновенный человек с его маленькими радостями и большими заботами. Я посещал в Центральной Африке совершенно нецивилизованные племена. Меня предупреждали, что приближаться к некоторым из них и то опасно. Тем не менее я отправлялся к ним без всякой бравады и чувствовал себя среди этих не знающих одежды людей совершенно непринужденно, более непринужденно, чем среди тех, с кем обедал в кают-компании роскошного пакетбота. Мне трудно это объяснить. Я чувствую, что хотел бы сказать, но не нахожу подходящих слов.

Вправе ли я говорить об этой поре как о неудачной странице своей жизни, некоем крахе моих взглядов и даже – почему не признаться в этом? – того образа жизни, о котором так часто мечтал в начале 30-х годов бедный сочинитель развлекательных романов?

Итак, словно пересматривая рукопись, я вычеркиваю теперь из своей жизни ненужные персонажи и слова, все, что было в ней искусственного и фальшивого.

Я искал человека, человека без покровов, человека один на один с самим собой, и он встречался мне на всех широтах. Я приходил в бешенство, слыша пренебрежительные разговоры белых богачей о дикарях, о «канаках», как презрительно именовали тогда туземцев.

Так целый десяток нелегких лет я от случая к случаю учился понимать, что нет ни «канаков», ни черномазых, ни дикарей. Возможно, я не прав, говоря, что немного стыжусь тех лет? Нет, гордиться ими действительно не приходится. Я не хотел бы пережить их вновь. Думаю, однако, что они были необходимы. Скромность – вот самое главное, чему они меня научили.

Возраст от десяти до двадцати – это время, когда людям снятся сны, которые остаются на всю жизнь. Но сновидения не зависят от человека.

После того как я прекратил писать, мне случается читать современные мемуары, то есть истории, написанные нашими современниками для современников. Раньше я ограничивался чтением мемуаров и переписки исторических лиц.

Книги, которые я просматриваю сейчас, вызывают у меня тягостное ощущение. Авторы, пользуясь тем, что знали того-то или того-то с двадцати лет, выставляют на свет божий не только его слабости, но порой выбалтывают то, что им говорилось по секрету.

Даже если это касается людей знаменитых или очень известных, о которых постоянно писали в широкой или «определенной» прессе, все равно я всякий раз испытываю чувство неловкости.

Вот почему, болтая перед микрофоном, что стало для меня манией, я стараюсь не называть фамилий, за исключением тех случаев, когда это абсолютно необходимо.

Безусловно, эти устные заметки не предназначены для публикации. Хотя первый опыт несоблюдения подобного решения у меня уже есть.

В 1959 году я делал в тетрадях дневниковые записи и был полностью уверен, что они никогда не увидят свет. Тетради эти десять лет пролежали в ящике, их не читал ни один человек. Потом по настоянию одного из друзей я решился опубликовать их под названием «Когда я был старым».

Сейчас я по-настоящему стар. Сдержу ли я слово? Не знаю.

Поэтому я и стараюсь не упоминать фамилий даже тех людей, о которых могу сказать только хорошее.

Я не летописец. И тем более не журналист. Можно, конечно, поведать забавные историйки о людях, но, даже когда речь идет о тех, кого, казалось бы, неплохо знаешь, истории эти оказываются неточными, а то и лживыми.

Мне принадлежат герои моих романов. Но не мои друзья.

И уж подавно не люди, которые однажды сидели у меня за столом или у которых однажды сидел я.

От воспоминания к воспоминанию я добрался до своего открытия Парижа. Открывал я его на автобусе.

Сейчас, когда автобусы представляют собой герметично закрытые коробки, это было бы невозможно. В 1923 году у автобусов еще имелись открытые площадки[31]31
  Автобусы с открытыми площадками, на которых можно было даже курить, курсировали по Парижу еще в начале 60-х годов.


[Закрыть]
, и вот как раз на площадке я и ездил. У меня возникала иллюзия, будто я являюсь частью города, частью толпы, кишащей на тротуарах; нередко я садился в автобус вовсе не затем, чтобы проехать из одного места в другое, а ради удовольствия открыть новые улицы. Особенно узкие, где по обе стороны куча лавок и женщины с хозяйственными сумками переходят из одной в другую.

Многие годы это было для меня огромным наслаждением, наградой, которой я поощрял себя, когда работал до шести утра. Тогдашние Большие бульвары были примерно тем же, чем сейчас являются Елисейские поля; правда, выглядели они куда живописней. На бульваре Мадлен я влезал на площадку автобуса, устраивался в уголке, покуривал трубку и, восхищенный, глазел по сторонам.

Тогда наряду с такси существовали еще фиакры и разные экипажи, там можно было увидеть дам в пышных нарядах и мужчин в цилиндрах.

Террасы были полны народу, и у каждого большого кафе – «Неаполитанского», «Английского» или «Мадрида» – была своя клиентура.

Недавний провинциал, я горящими глазами смотрел на картинки парижской жизни. Да, это была жизнь. Жизнь многообразная, менявшая свой облик чуть ли не через каждую сотню метров.

Между хорошенькой женщиной с бульвара Мадлен и хорошенькой женщиной с бульвара Капуцинов не было ничего общего.

То же самое и с магазинами. На бульваре Мадлен – большие, шикарные, а чем ближе к бульвару Сен-Мартен, тем они становились проще, доступней.

Этот маршрут я проделывал сотни раз, и не ради того, чтобы куда-нибудь доехать, а ради удовольствия. И не жалею об этом.

Хотелось бы, чтобы все города давали возможность проникать вглубь, сливаться с ними, вдыхать их запахи, наблюдать людей в часы досуга и за работой.

В сущности, контакт с другими людьми всегда был и останется моим всегдашним стремлением. Но, может, потому, что я стал стар, этот контакт оказывается для меня все более и более трудным.

Мне приснился забавный сон. Верней, это был даже не сон. Я пребывал в сладостной полудреме и с любопытством разглядывал человека, стоящего ко мне спиной. Он был выше, шире в плечах и массивней, чем я. И хоть я видел его со спины, в нем чувствовалась умиротворенность, и я позавидовал этому.

На человеке были синие холщовые штаны, фартук садовника и рваная соломенная шляпа. Он стоял в саду. Вдоль заборчика, отделявшего сад от соседей, росли разные душистые травы, и человек их пропалывал.

Потребовалось некоторое время, чтобы я в полусне понял, что это вовсе не реально существующий человек, а персонаж, рожденный моим воображением.

То был Мегрэ в своем садике в Мен-сюр-Луар, Мегрэ, находящийся, как и я, на покое, но не такой старый, как я.

Мне казалось, что я в малейших подробностях узнаю дом под красной черепицей, где г-жа Мегрэ возится возле плиты. И еще показалось, что вижу, как ближе к вечеру Мегрэ неспешно направляется в свое кафе, где его уже ждут партнеры на партию в белот.

Больше он не рыбачит. Считает, что реки слишком загрязнены.

Он не скучает. Во всякое время дня у него есть занятия, а бывает, они с женой, взявшись под руку, совершают долгие прогулки пешком.

Я то ли сразу заснул, то ли проснулся. Картины эти исчезли. Они сохранились у меня в мозгу, и это стало для меня как бы окончательной отставкой Мегрэ.

1932 год. Пристань на атлантическом побережье Габона. Впрочем, пристань – слишком громко сказано. Волна настолько высока, что пассажиров поднимают на борт пакетбота в своего рода корзинах с помощью пенькового троса. Да и судно тоже не пакетбот, а грузовоз, принадлежащий крупной французской судовой компании. Он возит черное и красное дерево в Европу.

Корабль стоит на якоре. С борта спустили веревочный трап, и шлюпки непрерывно подвозят к нему полуголых негров и негритянок. У многих женщин за спиной пристроены младенцы. Корабль подвергается сильной килевой качке. Черные человечки, издали смахивающие на жуков, отчаянно цепляются за трап, чтобы не сорваться, и карабкаются на палубу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю