Текст книги "Я диктую. Воспоминания"
Автор книги: Жорж Сименон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 31 страниц)
Каждый хранит в себе роман о том, что он видел глазами ребенка, и почти все писатели когда-нибудь принимаются писать о своей молодости. У великого Гёте меня сильней всего трогает книга, называющаяся «Dichtung und Wahrheit», то есть «Поэзия и правда»[203]203
«Поэзия и правда» – автобиографическая книга Гёте (тома 1–4 изданы в 1811–1833 гг.), охватывающая ранний период его жизни и деятельности до переезда в Веймар.
[Закрыть]. И написал он ее не в двадцать, не в тридцать лет, а много позже; я даже думаю, не между ли первой и второй частью «Фауста».
Я тоже не составляю исключения из правил. В сорок лет, уверенный, что мне суждено скоро умереть, я взялся за «Родословную»; я писал ее в тетрадках, чтобы впоследствии ее смог прочесть Марк, которому было тогда два года. Почти десять лет я не публиковал ее, храня верность своему ремеслу романиста.
Некоторые писатели полностью умещаются в своих книгах, и, несмотря на затейливую фабулу, их легко можно узнать в героях.
Критики поверили, что со мной обстоит дело так же, и в большинстве моих произведений пытаются обнаружить меня. Они заблуждаются: я всегда отчаянно старался не смешивать себя с моими героями.
Говорили также, что комиссар Мегрэ – это я… Это и так, и не так. Сперва Мегрэ, которого я собирался использовать в двух-трех книгах, был очерчен довольно поверхностно, но в конце концов перенял кое-какие мои черты; например, он больше верит интуиции, чем рассудку, а также считает, что если разобраться в человеке, то выяснится, что преступление он совершил не в силу преступных наклонностей, а в силу обстоятельств, оказавшихся сильнее и его, и человеческой природы вообще.
Трубка? Да, я курю трубку, но ведь ее курят еще сотни тысяч людей. Мегрэ сперва носил котелок, а я его надевал всего раз в жизни.
В напряженные моменты Мегрэ любит помешивать угли в печке, как я в отрочестве, но дело в том, что на набережной Орфевр в ту пору не было центрального отопления и в каждом кабинете имелась печка.
Впрочем, я и не смог бы создать второго себя, потому что не знал себя и не пытался познать.
Но теперь вместе со старостью пришло время, когда пытаешься распутать клубок событий, составляющих жизнь. С отрочества, с самого детства я был захвачен судьбами окружавших меня людей, и прежде всего многочисленных членов нашей семьи. В сущности, у меня в жизни были две постоянные темы: во-первых, тайна женщины, ставшая для меня чуть ли не навязчивой идеей, хотя стремление раскрыть ее было проявлением потребности в человеческом общении и в любви; во-вторых, почти такое же неотступное стремление хоть как-то постичь судьбы людей, с которыми я сталкивался.
Такое же стремление было, пожалуй, и главной страстью Мегрэ.
Словом, понять людей, понять истоки их слабостей и никогда не осуждать их.
Я начал наблюдать – безотчетно, потому что был слишком мал, чтобы делать это сознательно, – за своими близкими: сперва за матерью и отцом, потом за дедом Сименоном (мой дед Брюль давно умер), за двумя десятками дядей и теток с обеих сторон, за многочисленными двоюродными братьями и сестрами, за жизненными путями которых я следил так долго, как мог; мне до сих пор случается добывать сведения об их судьбе.
Отсюда – титул «штопальщика судеб», о котором впоследствии мечтал Мегрэ.
Я попытался углубиться в историю и проследить смену поколений в нашем роду.
Что касается сименоновской ветви, то совсем недавно благодаря книге одного университетского профессора, перерывшего все мэрии и ризницы церквей во фламандской провинции Лимбург, случай позволил мне дойти до XVII века.
До выхода этой книги я верил легенде, отзвуки которой слышал еще мой дед; я уже рассказывал ее. Согласно ей, наполеоновский солдат, бретонец по происхождению, раненный в русском походе, остановился на поправку в бельгийском Лимбурге и, как в дешевом романе, женился на дочери приютившего его фермера.
Живя впоследствии в Бретани, я искал фамилию Сименон во всех телефонных справочниках провинции, но не нашел ничего даже отдаленно похожего. Розысков по всей Франции я не производил. А потом я узнал о существовании советского писателя по фамилии Семенов и задумался: а что, если раненым с лимбургской фермы был солдат вовсе не отступающей наполеоновской армии, а как раз напротив, русской, преследующей французов?
Интересно, что недели две назад этот писатель Семенов навестил меня в нашем домике. Это могла быть встреча родственников!
Но книга профессора Рюттена положила конец легендам. Уже в тысяча шестисотых годах один Сименон батрачил на фермах в окрестностях Лимбурга, то есть был, как говорят теперь, поденщиком – отдавал внаем свои руки и продавал свой пот за поденную, понедельную или помесячную плату.
Его дети, внуки и прапраправнуки продолжали работать на фермах все в той же провинции. Из этой однообразной генеалогии было всего несколько исключений: кюре, мельник, а в недавние времена помощник льежского епископа, двоюродный брат моего деда, с которым я был знаком, и сам мой дед Кретьен Сименон, в юности обошедший бродячим подмастерьем всю Европу с целью изучить шляпное ремесло.
Дед был одним из последних шляпников, обрекших себя на такое трудное ученичество, но зато он делал и цилиндры, еще бывшие в моде, когда я родился, и шляпы из черного фетра, секрет изготовления которого он узнал в Вене, и шляпы из итальянской соломки, и картузы.
Почему он решил обосноваться в Льеже, я не знаю.
Я ни разу не осмелился спросить его об этом. В детстве дед казался мне страшно грозным. Был он высоким, за метр восемьдесят, как мой отец и мои сыновья, и носил пышные бисмарковские усы, которые поседели у меня на глазах. Держался очень прямо, был немногословен, но, когда говорил, понять его живописный язык было затруднительно: дед мешал французские, фламандские, немецкие, итальянские и бог знает еще какие слова.
Когда клиент спрашивал шляпу определенного фасона, дед молча оглядывал его, снимал мерку головы и шел к полкам выбрать шляпу. Водрузив ее на голову, клиент изумленно взирал на свое отражение в зеркале и позволял себе не соглашаться с выбором деда:
– Вам не кажется, что она мне чуть-чуть велика?
– Нет, – лаконично отвечал дед.
– У меня впечатление, что цвет…
– Вам идет.
В лавке на улице Пюиз-ан-Сок не выбирали и не приказывали открывать десятки шляпных коробок. Если предложенная шляпа клиенту не нравилась, ему оставалось только уйти.
Каждое утро дед вместе с несколькими друзьями своего возраста купался в Маасе и брал меня с собой; на реке была огорожена купальня – в дно вбиты колья, натянуты веревки – и стояла многоярусная вышка для прыжков.
Небольшая компания стариков (по крайней мере мне, четырехлетнему ребенку, они казались глубокими стариками) занимала просторную кабину, в ней все раздевались; там я, например, обнаружил, что у рыжего комиссара полиции совершенно голое тело, зато у самого известного в городе сапожника спина и грудь заросли густым седым волосом.
Кретьен Сименон женился на настоящей валлонке, уроженке Льежа, дочери шахтера, который к старости ослеп; лицо у него было все в черно-синих точках, по которым можно узнать тех, кто долго работал в шахте. В течение многих лет я виделся с дедом в той самой кухне на улице Пюиз-ан-Сок, о которой столько уже рассказывал. Съежившись, он сидел в вольтеровском кресле и казался до смешного маленьким; дожил он чуть ли не до ста лет, каждое утро, постукивая палкой, совершал прогулку по кварталу и грыз при этом большие фиолетовые луковицы.
У моей бабушки была тусклая кожа, резкие черты лица и глаза серые, как платья, которые она обычно носила. Она родила тринадцать детей (двое или трое умерли в младенчестве) и для тех, кто, обзаведясь уже семьями, жил в Льеже, пекла хлеб, настоящий деревенский хлеб, который, зачерствев, становился еще вкуснее, чем свежий; каждое воскресенье все дети приходили за ним.
Мой отец был вторым сыном; старший же уехал в Брюссель, где у него был магазин зонтов и тростей: в ту эпоху мужчины ходили с тросточками, нередко даже из малаккского камыша, да еще с золотыми или серебряными набалдашниками.
О старшем моем дяде Гийоме в доме никогда не упоминали, потому что он развелся и женился вторично, за что был отлучен от церкви; в исключительно религиозном семействе Сименонов тяжело переживали этот позор.
Дядя Гийом, самый элегантный и самый непринужденный из всей семьи, как-то навестил мою мать и повез меня, двухлетнего, в новый универсальный магазин, где обрядил в красный шерстяной костюмчик. Этим он совершил святотатство: я был посвящен Пресвятой Деве и до шести лет должен был носить только белое и голубое. Мама долго плакала, потом отстирала штанишки, которые я обмочил, отнесла костюмчик в магазин и как ни в чем не бывало обменяла на голубой.
Мой отец, а также мои дети – единственные Сименоны, получившие степень бакалавра, если не считать кюре и помощника епископа.
Отец был настолько лишен честолюбия, что, когда в благотворительном обществе, членом которого он являлся, организовали любительскую труппу, он выбрал себе роль суфлера.
В юности он поступил на службу в контору, представлявшую две швейцарские страховые компании, которые существуют и поныне. Буржуа, располагавшие свободными средствами, приобретали там для себя исключительное право заключать на соответствующей территории страховые договоры от имени той или иной международной компании.
Через несколько лет отец стал старшим над четырьмя служащими, работавшими в этой крохотной конторе; в стеклянной перегородке там было кассовое окошечко, как на вокзале. И вот наряду со страхованием от пожара появилось новое направление – страхование жизни. По старшинству отец имел право первого выбора. Верный своей клиентуре, он выбрал пожары, а его коллеге и другу Плюмье досталось страхование жизни, которое становилось все популярней, и Плюмье разбогател на нем. Я достаточно много рассказывал об отце и поэтому перейду к беглому обзору других членов нашей семьи в разных поколениях.
Дядя Люсьен, третий сын, стал ремесленником, столяром-краснодеревщиком и основал скромную мастерскую. Как и мой отец, он был счастлив на свой лад, ограничив свой горизонт мастерской, где приятно пахло деревом.
Самый младший мой дядюшка, Артюр, голубоглазый толстяк с розовой, как у младенца, кожей и старательно зачесанным хохолком, обожал шутки и розыгрыши.
Следуя в каком-то смысле по стопам своего отца, он основал мастерскую по пошиву кепок, поскольку тогда они были в моде; сейчас эта мода возрождается. Он женился на красивой женщине с печальной улыбкой; она умерла, родив ему сына.
Мальчика звали Морис, и моя мать взяла его к нам, пока он не вырос настолько, чтобы им мог заняться отец.
Морис, которого я знал младенцем, открыл впоследствии кафе и, не спросив у меня позволения, назвал его «У Мегрэ»… Бросив первую жену и женившись снова, он стал владельцем гаража, а через несколько месяцев покончил с собой.
А что стало с другими Сименонами? Мой дед умер далеко за восемьдесят. Отец умер куда моложе его – в сорок четыре. Потом наступила очередь дядюшки-столяра – он умер от приступа грудной жабы.
У него был сын, еще выше ростом, чем он, студент, похоже, подававший большие надежды. Будучи проездом в Женеве, он поскользнулся в гостинице в ванной комнате и убился. А его мать Катрин, которая в юности была портнихой, жила в крайней бедности, но прожила почти так же долго, как моя мать; она торговала около школы конфетами с лотка. Я узнал, что последние три года жизни она провела прикованная к постели.
А теперь о тетушках. Старшая, Франсуаза, родившаяся за год до моего отца, была красива, смугла, исполнена достоинства; она вышла замуж за ризничего церкви святого Дениса, доброго и чудаковатого дядю Шарля, от которого всегда пахло ладаном. Он увлекался фотографией, и благодаря ему у меня есть несколько снимков, на которых изображены мы с братом в детстве.
У тети Франсуазы и дяди Шарля было двое детей, мальчик и девочка. Их сына я почти не помню: он рано ушел из дома, пошел по скверной дорожке, разумеется, с точки зрения Сименонов, у которых была семейная скамья с высокой спинкой в церкви святого Николая. Во время службы мой дед обходил ряды прихожан и, протягивая медную чашку на длинной палке, бормотал:
– Пожертвуйте ради святого Роха.
А когда в чашку падала монетка, следовало:
– Бог воздаст.
Остаток мессы дед проводил за тем, что опускал монетку за монеткой в щелку ларца, ключ от которого имелся только у кюре.
Тетя Франсуаза умерла от двусторонней пневмонии, которую тогда не умели лечить; она так и не узнала, что сын ее пошел по скверной дорожке.
У дочери ее было удлиненное, удивительно правильное и выразительное лицо; поэтому ее всегда выбирали представлять в ежегодной процессии Пресвятую Деву. Росла она, как говорится, в святости и благодати, а когда выросла, ноги у нее оказались слабые, отчего при ходьбе она покачивалась. Она влюбилась в сына привратника церкви святого Николая, но так и не открылась ему, да кроме того, была уже обручена. Позднее, живя в Париже, я узнал, что кузина умерла, так и не успев выйти замуж.
А вот отцовская сестра мать Мария Магдалина, монахиня ордена урсулинок и преподавательница коллежа, всегда была для меня загадкой. Я прекрасно знал тетушку, потому что мы часто навещали ее по воскресеньям в монастыре урсулинок, расположенном в Ане, в верхней части города. При монастыре имелся пансион для девушек из богатых семейств. Тетушка была жизнерадостна, но жизнерадостность ее казалась приглушенной, как атмосфера монастыря. Нас там приглашали отведать сладких пирожков, испеченных монахинями; таких вкусных я нигде больше не ел. И нигде не пил такого вкусного кофе с молоком.
Урсулинки носят рогатые крахмальные чепцы, закрывающие голову и щеки и выдающиеся сантиметров на десять перед лицом; целуя тетю, я вечно царапался о жесткий чепец.
По душевной ли склонности стала она монашкой? Позднее я усомнился в этом. Каждая послушница выбирает имя, которое будет носить после пострига. Почему тетя выбрала имя знаменитой евангельской грешницы Марии Магдалины? Вероятно, не случайно.
Она мирно угасла в своей постели незадолго после того, как отметила свое восьмидесятилетие.
Но почему все-таки она выбрала имя Мария Магдалина, если не познала любви и не поддалась естественнейшему человеческому инстинкту, который Ватикан относит к разряду смертных грехов?
Толстощекий шутник дядя Артюр довольно поздно бросил ремесло кепочника и стал привратником в городской ратуше, носителем серебряной цепи. Перевалив за семьдесят пять, он умер – тоже от грудной жабы.
Вот почти все, что мне известно о Сименонах. А сейчас я расскажу о семейной традиции, которая жила, видимо, во многих поколениях. Мой дед звался Кретьен. У отца и моих дядьев были тройные имена, и во всех повторялось это имя. У меня тоже: полностью я зовусь Жорж-Жозеф-Кретьен. Моего брата звали Кристианом, а это в большинстве языков – эквивалент Кретьена. У троих моих сыновей одно из имен либо Кретьен, либо Кристиан.
Не знаю, продолжил ли традицию сын моего старшего, Марка. Я, впрочем, даже не уверен, что он крещен.
Мне остается еще рассказать о тете Селине, самой младшей из всех, высокой, красивой девушке с длинными каштановыми волосами, вышедшей замуж за рабочего, делавшего сейфы. Она единственная из всех детей осталась на улице Пюиз-ан-Сок, и там же поселился ее муж. Бабушка успела научить ее готовить излюбленные семейные блюда. Состарившись, дед очень держался своих вкусов, например любил говядину, жаренную с салом, луком и морковью, и пивной суп с пряниками, который мне никогда не нравился.
Когда задолго до смерти дед разделил имущество между детьми, шляпную мастерскую он передал Леону, мужу Селины, при условии, что дочка будет заботиться о нем до самой его смерти. А кепочнику Артюру, надеявшемуся стать шляпником, пришлось пойти привратником в ратушу. Мой же отец, мечтавший о старинных часах с боем, медным маятником и секундной стрелкой, которые висели в кухне на улице Пюиз-ан-Сок, получил старую кофейную мельницу; я помню, как еще мой слепой прадед молол на ней кофе, зажав ее между колен, а мы, дети, просили дать покрутить ручку.
Мой брат умер не то в сорок, не то в сорок пять лет далеко от улицы Пюиз-ан-Сок и от Европы. Двадцать лет он прожил в Бельгийском Конго, а во Вьетнаме попал в засаду и погиб.
19 октября 1979
Я решил завершить двадцать первый том серии, названной мною «Я диктую». Более шести лет назад, начиная эту серию, я надеялся открыть себя самого. Удалось ли мне это? Начинаю сомневаться.
Знаю только, что, даже если буду упорствовать и продолжать диктовать, дальше все равно не смогу пойти.
Этот двадцать первый том, который выйдет в свет примерно через два года, потому что в типографии ждут очереди предыдущие тома, будет последним в серии.
Но это вовсе не значит, что я оставлю магнитофон. В течение двух, а то и шести месяцев он мне еще понадобится, чтобы диктовать другие тексты, о которых я знаю или, верней, предчувствую только, что они будут самыми разными. Еще совсем юным я ощутил потребность в самовыражении. Я много писал, много диктовал. Не представляю, как бы я мог жить молча.








