Текст книги "Жизнь способ употребления"
Автор книги: Жорж Перек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 45 страниц)
Глава XXVII
Роршаш, 3
Это будет что-то вроде окаменевшего воспоминания, вроде какой-нибудь картины Магритта, где не очень понятно, ожил ли камень, или жизнь мумифицировалась, что-то вроде раз и навсегда зафиксированного, несмываемого изображения: вот, сложив на столе руки, сидит человек с вислыми усами и бычьей шеей, вылезающей из косоворотки; вот, положив левую руку ему на плечо, позади него стоит женщина с затянутыми назад волосами, в черной юбке и лифе в цветочек; вот перед столом, держась за руки, стоят два близнеца с нарукавными повязками после первого причастия, в матросских рубашках и коротких штанишках, в гольфах, спадающих до лодыжек; вот стол, покрытый клеенкой, с синим эмалированным кофейником; вот фотография дедушки в овальной рамке; вот камин, на котором – между двумя вазами на конических ножках, декорированными черно-белым меандром и увенчанными голубоватыми пучками розмарина, – под вытянутым стеклянным колпаком лежит свадебный венок с искусственным флёрдоранжем – катышками ваты, опущенными в воск, подставкой, украшенной бисером, гирляндами, птицами и перьями с глазка́ми.
В пятидесятые годы – еще до того, как Грасьоле продал Роршашу две расположенные одна над другой квартиры, которые тот собирался переоборудовать в дуплекс, – здесь, на пятом этаже, слева, какое-то время жила итальянская семья Грифалькони. Эмилио Грифалькони, веронский краснодеревщик и специалист по реставрации мебели, приехал в Париж, чтобы работать на восстановлении деревянной скульптуры в Шато де ла Мюэт. Он приехал со своей женой Летицией, которая была моложе его на пятнадцать лет, и которая, за три года до этого, родила ему двух близнецов.
Летиция, чья строгая, почти суровая красота сразу же очаровала дом, улицу и весь квартал, каждый день выгуливала детей в парке Монсо в специальной двойной коляске. Наверняка во время одной из таких прогулок она и встретила мужчину, которого ее красота потрясла больше, чем остальных. Его звали Поль Хебер, он жил в этом же доме на шестом этаже справа. 7 октября 1943 года, во время большой облавы на бульваре Сен-Жермен после покушения, стоившего жизни капитану Диттерсдорфу и лейтенантам Небелю и Кнёдельвурсту, Поля Хебера, которому едва исполнилось восемнадцать лет, арестовали и четыре месяца спустя отправили в Бухенвальд. Он освободился в сорок пятом, прошел почти семилетний курс лечения в санатории де Гризон, после чего вернулся во Францию и устроился работать учителем физики и химии в колледж Шапталь, где ученики, конечно же, сразу дали ему прозвище «pH».
Их связь, которая, не будучи умышленно платонической, вероятно, ограничивалась краткими объятьями и беглыми пожатиями рук, длилась около четырех лет, до осени 1955 года, когда – по специальному запросу врачей, рекомендовавших ему сухой предгорный климат, – «pH» перевели в Мазаме.
В течение многих месяцев он писал Летиции, умоляя ее приехать; всякий раз она отказывалась. Волею случая черновик одного из ее писем попал в руки мужа:
«Мне грустно, тоскливо, до ужаса противно. Как и два года назад, я вновь воспринимаю все чересчур болезненно. Все меня терзает, все меня изводит. От двух твоих последних писем у меня сердце забилось так сильно, что чуть не разорвалось. Как они меня взволновали! Когда конверт распечатан, я начинаю ощущать запах бумаги, чувствовать сердцем аромат твоих ласковых слов. Пощади меня; от твоей любви у меня голова идет кругом! Мы должны согласиться с тем, что нам невозможно жить вместе. Нам не остается ничего другого, как примириться с пресным тусклым существованием. Мне бы хотелось, чтобы ты привык к этой мысли, чтобы мой образ тебя не распалял, а согревал, чтобы он тебя утешал, а не повергал в отчаяние. Так надо. Мы не можем все время пребывать в этом состоянии душевных конвульсий и в ожидании последующего за ними изнеможения – смерти. Работай, думай о чем-нибудь другом. Ты ведь такой умный, так направь свой ум на что-нибудь более спокойное. Мои силы на исходе. У меня хватало мужества для себя одной, но не для двоих! Я должна всех поддерживать, словно в этом моя работа, я разбита, не расстраивай меня еще больше своим отношением, которое заставляет меня проклинать себя саму, поскольку я не вижу никакого выхода…»
Разумеется, Эмилио не знал, кому был адресован этот недописанный черновик. Он до такой степени доверял Летиции, что вначале подумал, что она просто переписала реплики из какого-нибудь фоторомана, и захоти Летиция его в этом убедить, у нее бы это легко получилось. Но если все эти годы Летиция была способна утаивать правду, то она оказалась неспособной на откровенную ложь. На вопрос Эмилио она с пугающим спокойствием призналась, что больше всего на свете ей хотелось бы быть с Хебером, но она вынуждена пожертвовать этим желанием ради мужа и детей.
Грифалькони ее отпустил. Он не покончил собой, не спился, а, наоборот, взялся с неутомимым усердием воспитывать близнецов: утром, до работы, он их отводил в школу, а вечером забирал, ходил на рынок, готовил, кормил, купал, перемалывал им мясо, проверял их уроки, читал им сказки на ночь, по субботам ездил на авеню де Терн, чтобы покупать им обувь, короткие пальтишки с капюшонами и рубашки, отправлял их учить катехизис, готовил их к первому причастию.
В 1959 году, когда срок его контракта с Министерством культуры – от которого зависела реставрация Шато де ла Мюэт – истек, Грифалькони вернулся со своими детьми в Верону. А за несколько недель до этого пришел к Валену и заказал ему картину. Он хотел, чтобы художник изобразил его с женой и двумя детьми. Они бы находились все вчетвером в своей столовой. Он бы сидел, на ней была бы ее черная юбка и корсаж в цветочек, она бы стояла позади него, ее левая рука лежала бы у него на левом плече доверительно и спокойно, близнецы были бы в красивых матросских костюмчиках с повязками после первого причастия, на столе красовалась бы фотография его деда, который посетил Пирамиды, а на камине – свадебный венок Летиции и две вазы с розмарином, которые ей так нравились.
Картину Вален так и не написал, зато сделал рисунок пером и цветной тушью. Написав портреты Эмилио и близнецов с натуры, воссоздав портрет Летиции по уже устаревшим фотографиям, художник тщательно прорисовал детали, о которых его просил краснодеревщик: маленькие сиреневые и голубые цветочки на корсаже Летиции, колониальный шлем и гетры предка, набившая оскомину позолота на свадебном венке, узорчатые складки на повязках близнецов.
Эмилио оказался так доволен работой Валена, что не только ему заплатил, но еще и подарил два предмета, которыми больше всего дорожил. Он пригласил художника к себе, поставил на стол какой-то удлиненный футляр из зеленой кожи, затем, включив закрепленный на потолке прожектор, чтобы подсветить содержимое, его открыл: на ярко-красной подкладке лежал нож с гладкой ручкой из ясеня и плоским серповидным лезвием из золота. «Вы знаете, что это такое?» – спросил он. Вален лишь недоуменно поднял брови. «Это золотой серп, тот самый, которым галльские друиды пользовались для сбора омелы». Вален недоверчиво посмотрел на Грифалькони, но краснодеревщик не смутился: «Ручку я, конечно же, сделал сам, но лезвие подлинное; его нашли в могиле в окрестностях Экса; похоже, это типичный серп салийцев». Вален внимательнее осмотрел лезвие; на одной стороне были выгравированы семь крохотных рисунков, но даже с помощью сильной лупы ему не удалось рассмотреть, что они изображали; лишь на некоторых он, как ему показалось, увидел женщину с очень длинными волосами.
Второй предмет был еще более странным. Когда Грифалькони вынул его из обитого тканью ящика, Вален подумал, что это коралловый куст. Но Грифалькони покачал головой: на чердаке Шато де ла Мюэт он обнаружил останки стола; овальная, прекрасно инкрустированная перламутром столешница великолепно сохранилась, но центральная опора, тяжелая веретенообразная колонна из дерева с прожилками, оказалась совершенно трухлявой; в результате скрытой внутренней деятельности червей возникло бесчисленное множество каналов и канальцев, заполненных источенной в порошок древесиной. Снаружи ничто не выдавало эту подрывную работу, и Грифалькони понял, что сохранить изначальное основание, – которое, будучи почти пустотелым, уже не могло поддерживать тяжелую столешницу, – можно было, лишь укрепив его изнутри; для этого, продув и вычистив каналы всех червоточин, он принялся впрыскивать под давлением почти жидкий сплав свинца, квасцов и асбестового волокна. Операция удалась, но вскоре стало ясно, что даже усиленное таким образом основание было по-прежнему хрупким, и Грифалькони пришлось его заменить. И вот тогда у него и возникла идея полностью растворить оставшуюся древесину и тем самым выявить это фантастическое разветвление, точный след того, что было жизнью червя в древесной массе, застывшую, ископаемую схему всех тех движений, которые составляли его слепое существование, выявить это уникальное упорство, это неумолимое стремление, эту точную материализацию всего того, что червь ел и переваривал, вырывая из плотности окружающего мира неощутимые частицы, необходимые для его выживания, зримый и даже нарочито показательный образ, пугающий своей болезненностью, образ того бесконечного продвижения, которое превратило самую твердую древесину в скрытую сеть распыляющихся проходов.
Грифалькони вернулся в Верону. Раза два Вален посылал ему маленькие линогравюры, которые дарил друзьям под Новый год. Но ответа так и не получил. В 1972 году пришло письмо от Витторио – одного из близнецов, ставшего профессором таксономии растений в Падуе, – который ему сообщал, что его отец умер от трихиноза. В письме от другого близнеца, Альберто, сообщалось лишь то, что тот живет в Южной Америке и что у него все хорошо.
Через несколько месяцев после отъезда Грифалькони занимаемую ими квартиру Грасьоле продал Реми Роршашу. Сегодня это первый этаж дуплекса. Столовая превратилась в гостиную. Камин, на котором Эмилио Грифалькони хранил свадебный венок своей жены и две вазы с розмарином, был модернизирован и внешне представляет собой конструкцию из шлифованной стали; пол покрыт настеленными один на другой шерстяными коврами с экзотическими рисунками; из мебели – три так называемых «режиссерских кресла» из металлических трубок и серовато-коричневатой ткани, по сути это всего лишь слегка улучшенная модель складного туристского стульчика; повсюду разбросаны американские гаджеты, в частности «Feedback-Gammon», электронная игра «жаке», где от игроков требуется только бросить кости и нажать на две клавиши, соответствующие выпавшим числам, а продвижение шашек совершается благодаря микропроцессорам, скрытым в аппарате; сами же шашки, представленные световыми кружками, перемещаются по прозрачной доске, исходя из оптимально просчитанной стратегии; каждый игрок по очереди получает возможность для лучшей атаки и/или лучшей защиты, а наиболее вероятным исходом партии оказывается обоюдная блокировка фигур, означающая ничью.
После неясной истории с опечатыванием и наложением ареста квартира Поля Хебера перешла к управляющему домом, который сразу же стал ее сдавать. В настоящий момент ее снимает Женевьева Фульро с маленьким ребенком. Летиция так и не вернулась, и никто не получал от нее никаких известий. Дальнейшая судьба Поля Хебера, хотя и не полностью, стала известна благодаря малышу Рири, который случайно встретился с ним в тысяча девятьсот семидесятом году.
Младшего Рири, которому сегодня уже лет двадцать, на самом деле зовут Валентен, Валентен Колло. Это самый младший из трех детей Анри Колло, владельца кафе с табачной лавкой на углу улиц Жаден и де Шазель. Его все всегда называли Анри Рири, его жену Люсьену – мадам Рири, его дочерей Мартину и Изабеллу – малышками Рири, а Валентена – малыш Рири, все, кроме мсье Жерома, бывшего учителя истории, который предпочитал говорить «Рири-младший», а одно время даже попробовал ввести в обиход «Рири Второй», но так и не нашел ни одного последователя, даже в лице Морелле, обычно весьма благосклонного к подобным инициативам.
Итак, малыш Рири, – который целый год промучился в колледже Шапталь и все еще с ужасом вспоминал об уроках «pH» со всякими «джоулями», «кулонами», «эргами», «динами», «омами», «фарадами» и прочими «кислота плюс основание дает соль плюс воду», – служил в Бар-лё-Дюке. Однажды, в субботу пополудни, прогуливаясь по городу с ощущением непреходящей скуки, присущим исключительно солдатам срочной службы, он заметил своего бывшего преподавателя: Поль Хебер, наряженный нормандским крестьянином – синяя рубаха, красный клетчатый платок и картуз, – стоял у входа в супермаркет и предлагал прохожим деревенские колбасы и окорока, сидр в бутылках, бретонское печенье и хлеб, испеченный в дровяной печи. Малыш Рири подошел к лотку, купил несколько кружочков чесночной колбасы, но заговорить с бывшим учителем так и не решился. Когда Поль Хебер отсчитывал ему сдачу, их взгляды на какой-то миг пересеклись: по глазам учителя ученик понял, что тот смущен встречей и умоляет его уйти.
Глава XXVIII
На лестнице, 3
Именно здесь, на лестнице, года три назад, он увидел его в последний раз: на лестничной площадке шестого этажа, напротив двери в квартиру, где жил несчастный Хебер. Лифт в который уже раз не работал, и Вален, с трудом поднимаясь к себе, встретился с Бартлбутом, который, вероятно, направлялся к Винклеру. На англичанине были традиционные серые фланелевые брюки, клетчатый пиджак и одна из тех шотландских рубашек, что так ему нравились. В знак приветствия он коротко кивнул Валену на ходу. Он не очень изменился: шел, сутулясь, но без палки; его лицо слегка осунулось, а глаза почти обесцветились. Именно это больше всего поразило Валена: взгляд, который не встречался с его взглядом, как если бы Бартлбут пытался что-то увидеть за ним, стремился пройти сквозь него, чтобы там, по ту сторону, достичь убежища – нейтральной лестничной клетки с ее окраской под мрамор и гипсовыми плинтусами с фактурой древесных волокон. В этом избегающем взгляде было что-то куда более сильное, чем пустота, не только гордость и презрение, а чуть ли не паника, бессмысленная надежда, просьба о помощи, сигнал бедствия.
Семнадцать лет назад Бартлбут вернулся, семнадцать лет назад он приковал себя к столу, вот уже семнадцать лет, как он упрямо складывал один за другим пятьсот морских пейзажей, каждый из которых Гаспар Винклер разрезал на семьсот пятьдесят деталей. За это время Бартлбут уже сложил более четырехсот пазлов! Вначале он продвигался быстро, трудился с удовольствием, с увлечением возрождал пейзажи, нарисованные двадцать лет назад, и с детским ликованием наблюдал за тем, как Морелле тщательно заполняет самые узкие щели в уже сложенных пазлах. Позднее, с годами, ему начало казаться, будто пазлы становятся все более сложными, все более каверзными, несмотря на то, что его техника, его методика, его навыки и даже озарения были доведены до совершенства. И если уготованные ему Винклером ловушки он чаще всего – причем заранее – выявлял, то уже был не всегда способен сразу же найти подходящий ход: он мог часами корпеть над одним и тем же пазлом, целыми днями сидеть в вертящемся и качающемся кресле, принадлежавшем еще его двоюродному дедушке из Бостона, но с каждым пазлом ему становилось все труднее соблюдать сроки, которые он сам себе определил.
Для Смотфа, приносившего своему хозяину чай, который тот чаще всего забывал выпивать, яблоко, которое тот надкусывал и оставлял чернеть в корзинке, или письма, которые тот распечатывал лишь в исключительных случаях, пазлы, – разложенные на большом квадратном столе, покрытом черным сукном, – все еще были связаны с обрывками воспоминаний, запахом водорослей, шумом волн, что разбиваются о высокие молы, далекими названиями: Маджунга, Диего-Суарес, Коморы, Сейшелы, Сокотра, Моха, Ходейда…
Для Бартлбута они были всего лишь нескладными фигурками в бесконечной игре, правила которой он подзабыл, уже не понимая, против кого играет, какова ставка и в чем смысл самой игры; маленькие деревяшки, чьи капризные очертания становились причиной кошмаров, предметом бесцельного перебирания в угрюмом одиночестве, бессмысленным и безжалостным условием для вялых и беспредметных исканий. Маджунга была не городом, не гаванью, не тяжелым небом, не лентой лагуны, не горизонтом с ощетинившимися ангарами и кладбищами, а лишь набором семисот пятидесяти едва различимых вариаций серого цвета, непонятными обрывками бездонной загадки, лишь образами пустоты, которую никакая память, никакое ожидание не могли заполнить, лишь еще одной ловушкой для его иллюзий.
Через несколько недель после той встречи Гаспар Винклер умер, и Бартлбут почти совсем перестал выходить из своей квартиры. Время от времени Смотф сообщал Валену новости об абсурдном путешествии, которое англичанин с интервалом в двадцать лет продолжает в тишине своего звуконепроницаемого кабинета: «мы покинули Крит» (Смотф довольно часто отождествлял себя с Бартлбутом и говорил о себе в первом лице множественного числа, но ведь они и в самом деле совершали эти путешествия вместе!); «мы заехали на Киклады: Зафорас, Анафи, Милос, Парос, Наксос, здесь придется повозиться!»
Иногда у Валена складывалось впечатление, что время остановилось, зависло, застыло в каком-то непонятном ожидании. Сама идея картины, – которую Вален планировал написать и чьи расколотые, рассыпанные образы преследовали его ежесекундно, заполняя сны и вызывая воспоминания, – сама идея представить этот развороченный дом, обнажая трещины прошлого и развал настоящего, это беспорядочное скопление грандиозных и жалких, фривольных и трогательных историй ассоциировалась у него с гротескным мавзолеем, воздвигнутым в память о статистах, застывших в финальных позах, одинаково незначительных как в своей торжественности, так и в своей заурядности, как если бы художник хотел одновременно предупредить и задержать то медленные, то быстрые наступления смерти, которая как будто задумала этаж за этажом завоевать всех жильцов: мсье Марсия, мадам Моро, мадам де Бомон, Бартлбута, Роршаша, мадмуазель Креспи, мадам Альбен, Смотфа. И его, разумеется, и его, Валена, самого древнего обитателя дома.
А иногда его пронизывало чувство невыносимой грусти; он думал о других, обо всех тех, кто уже ушел, обо всех тех, кого поглотила жизнь или смерть: мадам Уркад – в маленьком домике под Монтаржи, Морелле – в Веррьер-лё-Бюиссон, мадам Френель с сыном – в Новой Каледонии, и Винклера, и Маргариту, и Дангларов, и Клаво, и Элен Броден с ее пугливой улыбкой, и мсье Жерома, и пожилую даму с собачкой, имя которой он забыл; имя, разумеется, пожилой дамы, так как собачку, которая, кстати, была именно сучкой, звали – это он помнил прекрасно – Додека, а поскольку сучка нередко справляла нужду на лестничной площадке, консьержка – мадам Клаво – никогда не называла ее иначе, как Додекака. Пожилая дама жила на пятом этаже слева, рядом с Грифалькони, и частенько разгуливала по лестнице в одной сорочке. Ее сын хотел стать священником. Спустя годы, уже после войны, Вален встретил его на улице де Пирамид: тот пытался продавать туристам, отправлявшимся на обзорную экскурсию по Парижу в двухэтажных автобусах, порнографические книжонки; именно он рассказал Валену запутанную историю о махинациях с золотом из СССР.
И опять у него в голове кружилась печальная вереница грузчиков и служителей похоронных бюро, агентов по недвижимости и их клиентов, сантехников, электриков, маляров, плиточников, обивщиков и обойщиков; он задумывался о спокойной жизни вещей, о ящиках с посудой, заполненных стружкой, о коробках с книгами, о слишком ярком свете голых лампочек, болтающихся на проводах, о медленной расстановке мебели и утвари, о неспешном привыкании тела к пространству, обо всех тех мелких, несущественных и не поддающихся пересказу событиях – выбрать подставку для торшера, репродукцию, безделушку, поместить между двумя дверьми высокое прямоугольное зеркало, разбить перед окном японский сад, оклеить тканью в цветочек полки в шкафу, – обо всех микроявлениях, к которым будет чаще всего и достовернее всего сводиться жизнь любой квартиры, о тех непредусмотренных или неизбежных, трагических или незначительных, мимолетных или окончательных, но всегда внезапных разломах, которые время от времени сотрясают повседневность, напрочь лишенную каких-либо историй: однажды дочка Маркизо сбежит с молодым Реолем, однажды мадам Орловска решит уехать без явной причины, без причины вообще; однажды мадам Альтамон выстрелит из револьвера в мсье Альтамона, и кровь зальет блестящую терракотовую плитку на полу в их восьмиугольной столовой; однажды полиция нагрянет арестовывать Жозефа Нието и у него в комнате, в одном из медных шаров большой кровати ампир, обнаружит знаменитый алмаз, некогда похищенный у князя Луиджи Вудзоя.
В конце концов исчезнет весь дом; умрет вся улица, а затем и весь квартал. На это потребуется время. Сначала это будет восприниматься как выдумка, как едва ли достоверный слух: кто-то услышит, как кто-то рассказывает о возможном расширении парка Монсо или о предполагаемом строительстве большой гостиницы либо магистрали, связывающей Елисейский дворец и Руасси, которая, на пути к окружной дороге, должна будет пройти через авеню де Курсель. Позднее слухи подтвердятся; станут известны названия подрядческих фирм, их конкретные цели и намерения, что будет отражено в роскошных буклетах, изданных с использованием четырехцветной печати:
«…В соответствии с седьмым планом, в рамках проекта по расширению и перестройке корпусов Центрального Почтамта XVII округа (улица де Прони), обусловленных значительным увеличением объема почтовых услуг, оказываемых населению за два последних десятилетия, представляется желательным и технически возможным осуществить полное преобразование всех близлежащих кварталов…»
Затем:
«…Результат совместных усилий государственной политики и частного предпринимательства, этот обширный многоцелевой комплекс, – призванный сохранить экологическое равновесие окружающей среды, но также имеющий все предпосылки для развития социально-культурной и бытовой сферы, необходимого для приоритетной гуманизации условий современной жизни, – внесет свой вклад в своевременное и эффективное обновление инфраструктуры города, уже давно находящейся в состоянии перенасыщенности…»
И, наконец:
«…В нескольких минутах от Этуаль-Шарль де Голль (ветка метро RER) и вокзала Сен-Лазар, в нескольких метрах от зеленого массива парка Монсо, ГОРИЗОНТ 84 предлагает на площади в три миллиона квадратных метров ТРИ ТЫСЯЧИ ПЯТЬСОТ самых прекрасных офисов в Париже: трехслойный палас, плавающие панели, обеспечивающие термическую и фоническую изоляцию, antiskating, съемные перегородки, телекс, сеть внутреннего телевидения, терминалы для компьютеров, конференц-залы с кабинами для синхронного перевода, корпоративные рестораны, кафе, бассейн, club-house… ГОРИЗОНТ84 – это еще и СЕМЬСОТ квартир, от однокомнатной студии до пятикомнатных апартаментов, оснащенных полностью – от электронной охраны и наблюдения до программируемой кухни, это еще ДВАДЦАТЬ ДВЕ представительские квартиры, – триста квадратных метров гостиных и террас, а еще коммерческий центр, объединяющий СОРОК СЕМЬ магазинов и офисов, и, наконец, ДВЕНАДЦАТЬ ТЫСЯЧ парковочных мест на подземной стоянке, ТЫСЯЧА СТО СЕМЬДЕСЯТ ПЯТЬ квадратных метров зеленых насаждений, ДВЕ ТЫСЯЧИ ПЯТЬСОТ установленных телефонных линий, антенна AM-FM, ДВЕНАДЦАТЬ теннисных кортов, СЕМЬ кинотеатров и самый современный гостиничный комплекс в Европе! ГОРИЗОНТ 84, 84 ГОДА УСПЕШНОЙ ПРАКТИКИ НА СЛУЖБЕ НЕДВИЖИМОСТИ БУДУЩЕГО!»
Но перед тем как из земли вырастут эти коробки из бетона, стали и стекла, будут вестись долгие прения о продажах и перекупках, выплатах, обменах, переездах, выселениях. Один за другим будут закрываться магазины, одно за другим будут заколачиваться окна освобождаемых квартир, а полы – разбираться в пику сквотерам и клошарам. Вся улица превратится в череду слепых фасадов, – с окнами, что глаза без мысли, – и заборов, заляпанных изорванными афишами и ностальгическими граффити.
Кому, при взгляде на какой-нибудь парижский дом, не приходила в голову мысль о том, что он неуязвим? Конечно, дом может рухнуть во время бомбардировки, пожара, землетрясения, но что может случиться еще? Отдельно взятому человеку, семье и даже нескольким поколениям город, улица, дом представляются чем-то неизменным, неподвластным ни времени, ни превратностям человеческой жизни, причем до такой степени, что можно, кажется, сопоставить и противопоставить шаткость нашего положения и незыблемость камня. Но та же самая лихорадочная сила, которая в середине девятнадцатого века в кварталах Батиньоль и Клиши, Менильмонтан и Бют-о-Кай, Балар и Пре-Сен-Жерве заставляла здания словно вырастать из земли, отныне их неумолимо разрушала.
Придут ликвидаторы и эвакуаторы, и их полчища ринутся сбивать штукатурку и плитку, сносить перегородки, выкручивать железную арматуру, разбирать балки и стропила, выбивать известняк и камень: гротескные образы дома, низвергнутого, низведенного до свалки утильсырья, которое будут делить старьевщики в больших рукавицах: свинец труб, мрамор каминов, дерево стропил и паркетин, дверей и плинтусов, медь и латунь дверных ручек и водопроводных кранов, высокие зеркала и позолоту рам, каменные раковины и столешницы, ванны, кованый чугун лестничных перил…
Неутомимые бульдозеры нивелировщиков займутся тем, что останется: тоннами и тоннами строительного мусора и пыли.