Текст книги "Сиротская доля"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Последние слова она проговорила, остановившись у окна, а в эту минуту вошла мачеха. Адольфина оборотилась к ней с веселым лицом и раскрасневшись.
– Что мы делаем сегодня, мама? – спросила она. – Пана Мечислава не отпустим ни на минуту: он с нами обедает, потом едет вместе в театр. Он обязан служить нам сегодня и завтра.
– Но ведь мы должны ездить по лавкам.
– А он разве не может ехать с нами? Ведь старый друг… Я выхожу замуж, следовательно, он должен мне помогать. Неправда ли, пан Мечислав?
Орденский принужденно улыбнулся.
– Як вашим услугам, – сказал он.
Так и сбылось, как сказала Адольфина, но только этот день, несмотря на видимую веселость, был страшной пыткой для Мечислава, до того странно обходилась с ним эта девушка. Как только уходила мачеха, Адольфина приближалась и нему с воспоминаниями молодости, скорее детства, над которыми смеялась, глотая слезы. Мечиславу необходима была вся сила воли, чтоб не дать сердцу, вскрикнуть от боли или вырваться признанию… Глаза, может быть, и изменяли ему, но уста оставались словно запечатаны.
Когда наконец возвратился он домой, изломанный этими несколькими часами пытки, то упал на кровать обессиленный, в изнеможении, полагая, что завтра не встанет. Невыразимая тоска сжимала ему сердце, грусть, отчаяние затемняли будущность… Ночь он провел в бреду.
Утром пришел ровинский слуга.
– Говорили мне, что пани председательша приехала делать приданое и что вас взяли в помощь. Конечно, вы сегодня не поедете? – спросил он.
– Не знаю, меня действительно просили остаться, – сказал Орденский, – но, если будет хоть малейшая возможность, мы выедем немедленно.
– Как прикажете: ясновельможная пани велела исполнять ваши приказания.
Слуга поклонился и вышел. Мечислав едва встал с постели. Жизнь была ему не слишком дорога, и хоть он чувствовал в себе зародыш болезни, однако не заботился о лечении: ему было важно, чтоб можно выйти и еще раз увидеть ее. Не привыкший к крепким напиткам, Мечислав зашел в лавку, взял у Боруха бутылку рому, налил стакан пополам с водой и, несмотря на отвращение, выпил. На минуту это его поддержало, он почувствовал себя сильнее, оделся и вышел.
Должно быть, однако, лицо его изменилось, потому что пани Буржимова, увидя его еще на пороге, воскликнула:
– Вы нездоровы! Вы страшно выглядите. Садитесь. Что с вами?
– Ничего, так… немного нездоровится, – отвечал Мечислав. Заслышав его голос, Адольфина выбежала, взглянула и испугалась.
– Вы нездоровы?
– Ничего так… пройдет. Не надо обращать на это внимания, – сказал Мечислав с улыбкой, – я пришел служить вам.
Молча начала девушка присматриваться к нему. Может быть, сердце и отгадало нечто. Хотелось ей приписать болезнь эту чувству, но воспоминание о пани Серафиме, убеждение Люси в любви брата к вдове прогнали эту мысль. Адольфина села возле него.
– Знаете ли, – сказала она тихо, – что сегодня мой последний день, а вы мне испортите его своим нездоровьем. Как можно хворать… без моего позволения.
Мечислав повернулся к ней.
– Я сделал все, что только было можно для того, чтоб явиться к вам на службу здоровым. Я почувствовал себя нехорошо и вылечился ромом, которого никогда не пью, и это так помогло, что, уверяю вас, я теперь здоров совершенно.
– Ром! Но ведь вы могли убить себя.
– О, нет, нет! Ведь все же я доктор, хоть и не законченный. Об этом и говорить нечего, и поедем, куда следует.
Адольфина пожала плечами.
– Не поедем никуда, – сказала она, – пусть купцы сами делают, что хотят. Мы проведем день, как в деревне, по-прежнему – ведь это последний.
Пани Буржимова, которая начала замечать во всем поведении падчерицы какую-то странную горячность, услышала эти слова.
– Почему же последний? – спросила она. Девушка оборотилась к ней.
– Разве же не последний? Уж, конечно, пан Мечислав не увидит меня свободной, резвой, шаловливой, какой привык видеть. Чепец изменяет не только физиономию лица, но и духа. Теперь уже при встрече мы будем иными, как бы посторонними…
– Но всегда старинными, добрыми друзьями, – прервал Мечислав. – В этих пророчествах я не допускаю, чтобы могла измениться дорогая для меня ваша приязнь.
– Вы говорите по-книжному, – сказала, смеясь, Адольфина. – Сегодня я уже вас не узнаю. Медицина испортила ваш слог, вы говорите словно с больными.
Бедный Орденский не знал уже, что и делать.
– Я потому говорила, что это последний день, – воскликнула с неестественной живостью Адольфина, – что почем знать, и я могу найти вас впоследствии совершенно изменившимся… Вы также можете найти меня смешной, гадкой… А сегодня мы еще по-старому.
Мачеха пожала плечами.
– Милая Адольфина, ты городишь вздор.
– Эмансипируюсь… – отвечала девушка, целуя руку мачехи. – Сама знаю, что говорю вздор. Прошу мне все извинить, я выхожу замуж, и за это я чего-нибудь да стою.
Почти целый день прошел в подобных разговорах. Мечислав хотел удалиться хоть на время, чувствуя нездоровье, но его не пустили. Обедали в гостинице, но Орденский не ел почти ничего, только пил. Так сидели они до вечера, но присутствие мачехи, приходившие и уходившие купцы с товарами мешали Адольфине предаваться еще большим странностям. Уже в сумерки пани Буржимову вызвали по какому-то делу. Мечислав сидел у окна. Адольфина ходила по комнате. Но вот она подошла к нему и сказала тихо, подавая руку:
– Не считайте меня безумной, дорогой пан Мечислав… Это ужасный для меня день: в голове кружится, сердце разрывается на части… Я несчастна, я очень несчастна. Вы пьете вино, а я свое горе, и упилась им совершенно. Я заслуживаю вашего сострадания.
– О, – воскликнул Мечислав, схватив руку девушки, – хоть я и не имею права спрашивать, что творится в вашем сердце, однако понял его!
– Не совсем, – отвечала Адольфина, – а вполне никогда не поймете.
Молодой человек молчал.
– Послушайте, – продолжала она, опираясь на окно и наклонив голову к юноше, – послушайте. Я… я люблю другого, а иду, должна идти за того… к кому более чем равнодушна… Пожалейте меня.
– Но зачем же так внезапно вы поспешили со своим решением?
– Было много причин. Не хочу дальше жить несбыточными надеждами. Надо пробудиться от сна, необходимо жить или умереть. О, вы никогда не поймете меня, и это тяжело для меня. Сегодня наш день, о, извините, мой только день. Дайте мне руку и дайте мне слово, что, как бы там с нами ни было, вы сохраните нашу добрую, искреннюю, детскую дружбу. Со своей стороны, клянусь исполнить это до гроба! Ведь двум чистым душам достаточно подобной связи для счастья… Ведь это счастье иметь друга, которому веришь, иметь преданную сестру… Не правда ли?
Мечислав склонил голову на протянутую руку, горячо поцеловал ее, и Адольфина почувствовала на пальцах две слезы. Мечислав быстро встал и сказал с волнением:
– Верьте мне… эта минута никогда в жизни не изгладится из моей памяти… Позвольте теперь удалиться, убежать… Пусть она будет последней…
И он зашатался, а вошедшая пани Буржимова увидела, как он оперся о стену. У Мечислава закружилась голова, он чувствовал слабость.
Адольфина бросилась за водой. Поднялась тревога, но Мечислав уже пришел в себя.
– Минутку отдохну, – сказал он спокойно, – а потом уйду… Мне надо ехать. Мне кажется, я сделаю лучше всего, если сегодня выеду… Дорога, свежий воздух, движение помогут мне. Со мною уже бывала подобная слабость.
Пани Буржимова не соглашалась. Адольфина молча смотрела на него, видя на его лице выражение, которое казалось ей странным. Наконец невозможно было более удерживать его. Попрощавшись с председательшей, он подошел к Адольфине… Они посмотрели друг дугу в глаза и не промолвили ни слова. Девушка подала ему руку. Мечислав поцеловал ее… Дрогнула рука и затрепетали уста… Орденский вышел.
На улице с ним снова сделалось дурно. Голова у него горела, сердце сильно билось, в глазах кружилось. Он не мог идти и нанял извозчика. В кухне дожидался его ровинский слуга. Он немедленно явился к Мечиславу
– Я немного нездоров, – сказал Орденский, – но кажется, что в мягком экипаже и на свежем воздухе мне будет легче. Будем ехать всю ночь.
Слуга побежал немедленно, и через час, несмотря на лихорадочное состояние, Орденский выехал. Ему не стали противоречить как доктору, полагая, что, действительно, свежий воздух и движение помогут ему и что в этом случае он был наилучшим судьей.
В Ровине ожидали возвращения Мечислава каждый день, каждый час. Раза два вечером все выходили ему навстречу, поджидали с ужином. При каждом стуке колес пани Серафима вскакивала и краснела. Наконец однажды утром, одеваясь, Люся заметила экипаж, узнала и выбежала на мост, чтоб первой поздороваться с братом.
Кучер остановился. Девушка подошла и остановилась в испуге. Мечислав лежал на подушках без чувств, как бы в горячке, с неподвижными глазами.
– Что случилось? – воскликнула Люся, ломая руки.
– Пан выехал больной из города, но непременно хотел поспешить, и мы ехали всю ночь. Он постоянно уверял, что ему будет лучше, но было хуже и хуже, и вот, как видите.
Испуганная Люся вскочила в коляску. Мечислав узнал ее, улыбнулся, подал руку и отозвался слабым голосом:
– Пожалуйста… Прикажите положить меня где-нибудь… это пройдет, это ничего.
Пани Серафима также увидела и узнала экипаж, хотела выйти, но удержалась; когда же заметила, что Мечислава выносили на руках слуги, а Люся бежала заплаканная, она тоже бросилась навстречу.
В нескольких словах ей рассказали о болезни, и она немного успокоилась, потому что боялась какого-нибудь увечья или того хуже. В ту же минуту она послала за доктором, и Мечислава отнесли не в башню, а в комнату его сестры.
Пани Серафима подошла к больному, который ей улыбался. У него еще доставало силы и сознания проговорить хоть слабым голосом:
– О, извините мое легкомыслие! Я должен бы остаться в городе. Теперь я наделал столько беспокойства.
Пани Серафима дрожала и обнимала плачущую Люсю; она едва не лишилась чувств. Больного уложили в постель и приказали соблюдать тишину в ожидании доктора. Мечислав уснул.
Именно в эту минуту, более чем когда-нибудь, пани Серафима могла обнаружить свое чувство к Мечиславу, да она и не заботилась скрывать этого. Ее слезы, беспокойство, постоянное присутствие у кровати больного вместе с сестрой навели на эту мысль даже дядю. Последний шепнул ей, чтоб она старалась как-нибудь сдержаться.
– О Боже мой, – отвечала она, – не могу! Для этого нужен рассудок, а я свой потеряла. Но если он умрет, я не переживу его, – прибавила она тише.
Наконец к полудню прибыл доктор, старый и очень боязливый господин. Осмотрев наскоро больного, он решил, что у него тифозная горячка самого опасного свойства, заразительная, и советовал хозяйке, Люсе и всем домашним соблюдать величайшую осторожность. Он прямо заявил, что состояние больного опасно и что он не может поручиться.
Пораженная подобным приговором, Люся бросилась к пани Серафиме.
– Драгоценная моя! – воскликнула она. – Ради Бога пошлите за Вариусом! Я напишу, он должен приехать. Велите выставить лошадей… Один Вариус только может спасти его.
И Люся написала профессору несколько слов, умоляя поспешить с приездом. И лошади, и слуга были в готовности. Граф непременно хотел удалить пани Серафиму из комнаты больного; но она, не отвечая ни слова, вошла и села у кровати. Упрашивала ее и Люся.
– Не могу, – отвечала вдова, – не отступлю ни на шаг.
Слова эти были произнесены так решительно, что им никто не мог противоречить, каждый чувствовал, что это было бы напрасно. Старый доктор, держа в руках платок, намоченный уксусом, давал советы из другой комнаты. Но делать было тут нечего, природа сама должна была вылечить или убить.
Несмотря на горячку, у Мечислава появлялось иногда сознание, и каждый раз, открывая глаза, он видел перед собою Люсю и пани Серафиму. Последняя опережала сестру в услугах больному, слезы текли у нее по лицу, руки дрожали… Молча сидела она в кресле, смотрела на больного и с тревогой следила за каждым его движением.
Так прошел день, миновала ночь, а Вариуса не было. Рассчитывали по часам и ожидали его утром, если б, как ручалась Люся, он не отказался приехать. Он был один из тех, которым подобные поездки не раз оплачивались тысячами.
Но захочет ли он побеспокоиться для бедного студента? На той же самой записке, на которой Люся написала несколько слов, пани Серафима без ее ведома прибавила, что охотно предлагает профессору самому оценить свою поездку. Она знала, что он не был равнодушен к подобного рода предложениям и не раз даже ловко умел торговаться, когда сознавал, что в нем сильно нуждались.
Около десяти часов почтовый колокольчик известил о приезде этого избавителя. Дамы выбежали к нему навстречу. Позабыв свое отвращение, Люся пожала ему сухую, холодную руку. Он поздоровался с нею с таким увлечением, что почти забыл о хозяйке и шел уже к больному, когда на пороге подхватил его товарищ с платком, намоченным в уксусе и начал ему по-латыни сообщать, что знал о болезни. Профессор рассеянно выслушал это сообщение, потому что постоянно смотрел на Люсю, и вошел к больному. За ним последовали дамы.
Не было диагноста лучше профессора Вариуса. Огромная долголетняя практика, быстрый ум, наконец, удивительная интуиция давали ему в этом отношении преимущество перед знаменитейшими современными докторами. Не раз, поспорив со всеми, он унижал их потом, когда больной умирал, а он, анатомируя его, с невозмутимым хладнокровием указывал им зародыш болезни там, где объявлял его на консилиуме. Остановясь у постели Мечислава, он смотрел на него долго, взял за руку, прислушался к дыханию, ощупал голову, наконец, уселся возле него и весь превратился в слух и зрение. Дамы следили за малейшим его движением, стараясь прочесть на лице его приговор. Через полчаса доктор встал, предписал полнейшую тишину и спокойствие и вышел задумчиво, уводя с собою пани Серафиму и Люсю. Она даже не смела спросить его. Профессор взглянул на заплаканную девушку.
– Успокойтесь, – сказал он ей, – у него горячка, но не такого опасного свойства, как объявил мой товарищ. За жизнь ручаюсь, необходимы только спокойствие и уход. Опасности нет никакой, а что нужно, я пропишу. Я остаюсь до вечера и уверяю, что пан Мечислав будет после каникул ходить на лекции.
Люся не знала, как благодарить его. Профессор Вариус улыбался от удовольствия.
– Я очень счастлив, – сказал он, – что могу вас успокоить и рассеять напрасные страхи.
И нежный взгляд его смутил немного Люсю. Пани Серафима благодарила его горячо, искренно. Он взглянул на нее, по-видимому, всматриваясь в выражение лица, поклонился, не сказал ничего, но слегка нахмурился.
За день не произошло никакой перемены, а к вечеру не сделалось хуже, что уже было хорошим признаком. Вариус положительно ободрил всех. Другой доктор с платком, намоченным в уксусе, тоже успокоился и доказывал, что сразу не был убежден в тифозной горячке. При знаменитом профессоре он, улыбаясь с покорностью, почти играл роль цирюльника.
Вариус в свою очередь обращался с ним, словно с фельдшером.
Уверив Люсю, что опасность миновала, но что выздоровление будет медленным, написав подробные наставления, что и в каком случае делать, Вариус начал собираться в путь. Он улучил минуту шепнуть Люсе несколько нежных слов, напоминая обещание, на исполнение которого рассчитывал.
– Я слову своему не изменю, – отвечала она, – а теперь вы приобрели право на мою признательность.
Попрощавшись со всеми, профессор собирался уже садиться в экипаж, как заметил, что пани Серафима положила ему в шляпу толстую пачку ассигнаций.
– Вельможная пани, – сказал он, возвращая довольно значительную сумму за визит, – я этого не могу принять. Пан Орденский мой любимый ученик, я его друг, и даю вам слово, что не только не возьму ни гроша, но и не приму ничего на путевые расходы.
Слова эти он проговорил так, что Люся могла услышать, и слегка поклонился.
– Прошу только тщательно соблюдать мои предписания, потому что от этого зависит скорейшее выздоровление.
И он поспешно вышел, сел в экипаж и уехал.
Не столько предписания Вариуса, сколько заботливый уход сестры и хозяйки дома довольно скоро привели к видимому улучшению. Однако Мечислав сильно ослабел после ужасной горячки. В первые дни он был в беспамятстве, а когда первый раз открыл глаза, увидел пани Серафиму с грустью и тревогою на лице… С возвращением памяти припомнились ему события последних дней… Как в тумане представлялись ему и образ Адольфины, и пережитые страдания… Теперь ему было хорошо, спокойнее, лучше, а улыбку пани Серафимы он приветствовал, как зарю новой жизни. После бури, которую произвела в груди его первая, глаза Серафимы блестели успокоительно. Видя ее постоянно возле себя, он почувствовал невыразимую признательность к ней и приязнь. Кроткий взор ее был такой нежный, примиряющий… словно пророчил лучшую будущность. Она почти ни на минуту не отходила от него, хотя и могла положиться на не менее заботливую Люсю и хотя граф постоянно давал ей замечать, что она компрометировала себя.
Но ни одна сестра милосердия, сидя при больном, не компрометирует себя.
Мечислав привык видеть ее возле себя. Просыпаясь, он искал ее глазами, улыбался… В сердце его зародилось какое-то странное к ней чувство, которого он сам не понимал… Любил он ее как сестру, скучал по ней: ему сделались необходимы и это задумчивое лицо, и этот тихий голос. Начав поправляться, он благодарил ее и просил не утомляться так для него, но напрасно. Пани Серафима отвечала, что забота эта доставляет ей удовольствие и что он не захочет лишить ее радости видеть его выздоровление.
– Не прогоняйте меня, – сказала она, – я не буду вам надоедать, а потом… по выздоровлении, вы снова уйдете от меня.
– О, нет, – отвечал слабым голосом Мечислав, – никогда я не уйду от той, которой столько обязан, вы имеете право на вечную мою благодарность. Вы спасли мне жизнь, и признательность моя принадлежит вам до могилы… Вы с Люсей не дали мне умереть.
Пани Серафима посмотрела ему в глаза, словно желала прочесть в глубине души. Мечислав смутился и замолчал. Каждый раз, когда он встречал ее взгляд, по какой-то странной ассоциации просыпалась в нем память об Адольфине, но воспоминание это рождало в душе бурю и тревогу, в то время когда голос и глаза вдовы действовали на него успокоительно. Эти ежедневные неусыпные заботы, эта предупредительность сблизили их, и Мечислав, поправлявшийся с каждым часом, чувствовал к ней самую нежную привязанность. Люся смотрела на это со слезами, какая-то тревожная, молчаливая, почти с завистью. Вдова пренебрегала общественным мнением, проявляла такую близость к Мечиславу и Люсе, что все они как бы составляли одно семейство. Это совершилось незаметно, постепенно, но каждый чувствовал, что расстаться было бы для них тяжело… что они связаны навсегда.
Может быть, пани Серафима, надеялась, что Мечислав еще более ободрится, что чувство, которое он, очевидно, питал к ней, вырвется из его уст… но и само молчание имело для нее значение, и она нисколько не огорчалась им. Она видела, что внушила привязанность, а не страсть; это ее успокоило, и она надеялась, что остатки этого льда растают со временем от одного слова.
В душе Мечислава, пробуждавшейся после горячки к новой жизни, было не так спокойно. Как ни думал он, а не мог понять себя. Сердце его словно разорвалось на двое…
Воспоминание об Адольфине стояло рядом с образом женщины, в которой он чувствовал любовь спокойную, благотворную, за что и платил искренней привязанностью. Он прилагал все усилия, чтоб позабыть одну, а к другой не мог быть равнодушным.
Люся тоже постоянно говорила ему о вдове (когда ее не было) и относилась к ней не то что с признательностью, но с обожанием…
Когда Мечислав начал вставать и прохаживаться сперва по комнате, потом по балкону и, наконец, по саду, заботливость хозяйке удвоилась. Почти забытый дядя смотрел на это со смирением и какою-то грустью, но уже не говорил ничего. Ему казалось каждую минуту, что все это должно окончиться решительным объяснением. Пани Серафима, однако, не могла вымолвить этого слова, а Мечислав не смел и даже не допускал, чтобы мог когда-либо его выговорить… хоть и знал, что за это не был бы наказан. Впрочем, несмотря на все доказательства дружбы, он дальше этого не стремился, и каждый раз, когда ему грезилось нечто больше или сестра намекала ему как-нибудь двусмысленно о будущем, он молчал, словно в испуге. Отношения их были нежнее, чем перед болезнью, но нимало не изменились… Всем им было хорошо в этом положении… все боялись перемены.
Только Мечислав с возвратом сил чаще начал поговаривать о поездке в город. Пани Серафима противилась.
– Вы не можете еще ехать, повремените.
Люся, беспокоясь о брате, не настаивала, а время летело немилосердно быстро.
Граф к осени начал собираться за границу. Пани Серафиме и его хотелось бы удержать, но старик принадлежал к числу тех людей, которые не изменяют своих намерений.
– Милая моя, – сказал он ей как-то перед отъездом, – я должен тебя предостеречь по-родственному, что ты находишься в фальшивом и двусмысленном положении. Выйти замуж за честного и отличного человека, как пан Мечислав, ты имеешь полное право, но оставаться долее при этой дружбе, которую люди Бог знает как могут перетолковать, невозможно. Необходимо это окончить решительно раз и навсегда.
– Конечно, – отвечала вдова, – я вполне разделяю это мнение, но не в моей власти ускорить или самой навязываться!
– Уладить это должна сестра, – возразил граф, – можешь дать ей понять, о чем, впрочем, все знают и что должно быть давно ей известно. В их положении трудно сделать первый шаг, необходимо им облегчить его.
– Согласна, – отвечала пани Серафима, – но, признаюсь вам, что если б я даже рисковала возбудить осуждение толпы, на которое мало обращаю внимания, мне не хотелось бы ни настаивать, ни ускорять… Нам хорошо как есть, я почти счастлива… Для меня в них какое-то обаяние, происходящее, может быть, от неуверенности в будущем, от боязни утраты, и я как-то странно боюсь решительной минуты. Пусть же все это идет себе до того момента, когда невольно вырвется слово и разрешит судьбу.
Граф больше не настаивал и уехал. Он очень полюбил Люсю и Мечислава, считая уже последнего почти родственником, так он был убежден в предполагаемой развязке.
А между тем ничто ее не предвещало. Больной выздоравливал, и теснейшие отношения, возникшие во время болезни, уступили место обычным формам жизни, – остались только искренний сердечный тон и нежная дружба. Мечислав очень остерегался, чтобы пани Серафима не узнала о его крайней нищете. Ничего он так не боялся, как помощи какого-нибудь, а следовательно, и унижения. А между тем каникулы подходили к концу, надо было возвращаться в город. Он постепенно выздоравливал, но и на лице, и на душе остались следы после тяжкой болезни. Мечислав был менее отважен, менее ревностен, не так уже верил в свою будущность. Его поддерживала только Люся.
Пани Серафима тоже захотела возвратиться в город, и они все выехали вместе.
Почти уже перед отъездом Мечислав подошел к хозяйке.
– У меня недостает слов, – сказал он, – выразить всю нашу признательность за всю вашу доброту к сиротам, которым вы заменили семью, познакомили с тем, чего они в жизни не испытывали, примирили их со светом, сделались для них ангелом-хранителем.
– Пан Мечислав, – отвечала вдова, – вы заплатили мне с избытком, я также была сиротой, а вы и сестра стали для меня семьей… Верьте, что скорее я должна благодарить вас, нежели вы меня. С вами я научилась любить жизнь.
В дороге она взяла слово с обоих, что в городе они будут видеться как можно чаще, насколько позволят занятия Мечислава.
– Считайте мой дом своим собственным, – повторяла она постоянно, – не покидайте меня, потому что я привыкла к вам и мне было бы тяжело…
Мечислав и Люся застали старуху Орховскую очень слабой: бедняжка заболела, узнав о катастрофе со своим воспитанником. Не могла уже она служить им, как бы хотела. Люся живо принялась заменять ее и выручать. Мечислав немедленно побежал к Вариусу поблагодарить его и навестил товарищей. Он был принят довольно приветливо.
Только Поскочим встретил его с обычным цинизмом.
– Ты похудел на вдовьем хлебе, – сказал он, засмеявшись, – он не каждому полезен, как говорит пословица.
Студент Зенон явился к Люсе со всем пылом первой страсти, но она приняла его так холодно, что он ушел с отчаянием. Застал также Мечислав письмо от пана Пачосского, в котором тот уведомлял, что Мартиньян, несмотря на строгое запрещение матери, порывается ехать для свидания с Люсей. Поговорив с сестрой, Мечислав отвечал поспешно, что кузен не застанет ее и не будет видеться с нею.
Из письма педагога, а также и от пани Серафимы они узнали о скорой свадьбе панны Адольфины. Известие это Мечислав принял внешне хладнокровно, будучи к тому приготовлен, но дня два ходил молчаливый и убитый, так что Люся и Серафима боялись возврата болезни. Труд, если не излечил его, по крайней мере отвлек от этих печальных мыслей, и молодой человек погрузился в учебу с головой.
Если б мы сказали, что год прошел без всякой перемены, то почти не погрешили бы против истины.
Пережить этот год было очень трудно; занятия поглощали все время у Мечислава, который с трудом зарабатывал на кусок хлеба. Люся тоже трудилась с утра до вечера, потому что старуха Орховская постоянно болела. Запечалилась и Люся, смотря со страхом на приближавшийся срок уплаты долга. Она считала последние дни свободы, ибо предчувствовала, что ожидало ее в будущем. Но никому не могла доверить этой боязни и страдала молча. Лицо ее тоже утратило юношескую свежесть и прежнее обаяние и покрылось бледностью. Это не ускользнуло от внимательного Вариуса, который постоянно прописывал ей лекарства; но это не помогало. Люся становилась грустнее и грустнее, и напрасно допытывалась пани Серафима, стараясь угадать страдания души, ставшие причиной телесного нездоровья.
Девушку тяготил приговор, который она сама себе подписала, спасая брата. Перед нею, однако, еще был целый год свободы. В минувшее лето она старалась, не дав никому заметить этого, узнать хоть что-нибудь о том, с кем должна была соединиться на всю жизнь, и все сведения склонились к тому, что это был человек громадного ума и таланта, но без всяких правил, эгоист и циник. Прошлое его изобиловало гнуснейшими спекуляциями с людьми и примерами пользования его людскими слабостями и несчастьями. Люся никогда не говорила об этом Мечиславу, который уважал Вариуса и горячо защищал, но слушала и с каждым днем убеждалась сильнее, что жизнь ее должна была стать медленной пыткой. Вариуса боялись, даже имея в нем нужду, а от товарищеских с ним отношений искусно уклонялись, стараясь не озлобить его, ибо он был мстителен и никогда не забывал оскорбления. Иногда он бывал у Мечислава и просиживал по несколько часов, стараясь быть любезным и беспритязательным. Но когда он начинал острить, то был безжалостен, не щадя даже тех, чье положение заслуживало сострадания.
Люсе прибавляло страданий и то, что Мартиньян, несмотря на материнский надзор и запрещение, вырывался сам в город, присылал пана Пачосского, писал письма и давал доказательства самой страстной привязанности, которую Люся должна была отталкивать, хотя тайно и любила его. Мечислав объявил прямо, что не будет его принимать, и не пускал его в квартиру. Поэтому Мартиньян искал с ними встречи, карауля по целым часам на улицах, приходил в дом пани Серафимы и бродил по костелам с надеждой увидеть Люсю. Иногда, проездив в город только для того, чтоб поклониться ей где-нибудь издали, он возвращался с единственным утешением, что видел, как, покраснев, она уходила от него.
Немногим веселее была и пани Серафима. Сначала ей казалось, что Мечислав, который во время болезни столько раз благодарил ее за доброту сердца, осмелился наконец отозваться этому сердцу. Но, несмотря на все уважение и дружбу, Мечислав ни на волос не выходил из рамок приличий. Очевидно, ей нужно было сделать первый шаг, но какая же женщина, даже будучи уверена во взаимности, решится на это добровольно? Тысячу раз пани Серафима придавала себе решимость и теряла ее. Мечислав, казалось, понимал ее, по временам был тронут, увлечен, слова признания блуждали у него на устах… но уходили в глубину души невысказанными.
Вдова говорила себе, что так лучше. Лучше жить в ожидании с надеждой, чем утратить ее, хотя бы она и была напрасна. Тем не менее это ожидание мучило ее, печалило; она жаждала чего-нибудь нового, а между тем их отношения оставались прежними, без перемены. Мечислав постоянно был робок и тревожен.
Так прошел год. Панна Адольфина уже несколько месяцев как вышла за Драминского. Мечислав перестрадал это втихомолку. Люся читала это на лице его, сердилась на подругу и молчала. "Серафима вознаградит его за это, – думала девушка, – она любит его, и он должен полюбить ее". Однако же она ни с пани Серафимой, ни с братом не говорила об этом никогда, помогая обоим, притворяясь, что ничего не видела и не понимала.
Экзамен прошел для Мечислава превосходно, но оставался еще один год, последний несчастный год, который Люся хотела бы продлить для себя и сократить для брата. По-видимому, и профессор Вариус досадовал на ожидание. Кто знает, может быть, пани Серафима надеялась, что Мечислав, став независимым, скорее решится отозваться. По правилам, Мечислав обязан был ходить еще в клинику и на добавочные курсы, но бывали примеры, что отличных студентов допускали к последнему экзамену раньше срока.
Никому и в голову не приходило хлопотать об этом, хотя выиграть год много значило в тяжелой жизни студента.
Однажды, когда Люся была у приятельницы и обе как-то задумчиво сидели у окна, на пороге показался Мечислав, но такой веселый, такой, по-видимому, обрадованный чем-то необыкновенным, что Люся улыбнулась и подбежала к брату.
– О чудо, Мечислав выглядит счастливцем! – воскликнула она.
– Потому что я почти счастлив, – отвечал он, – найти человека с благородным характером, друга, который о нас думает и старается. Это чудо, могущее сделать счастливым.
– Где же ты нашел его?
– Действительно, Бог милостив к нам, сиротам! – сказал Мечислав. – Иметь такую покровительницу, как пани Серафима, – он поцеловал руку последней, – и такого друга…
– Как кто? Говори же? – прервала Люся.
– …как достойный доктор Вариус.
Люся побледнела. Хозяйка сжала губы, может быть, ей не понравилась эта близость с Вариусом.
– Что ж такое сделал доктор Вариус?
– Чудо. Исходатайствовал мне разрешение сдать экзамен и держать на доктора раньше срока, так что через два месяца все будет кончено. Получу диплом, место и отдохну.