Текст книги "Сиротская доля"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Люся сидела бледная, молчаливая. Мечислав не проронил ни одного слова; видно было, что его Вариус убедил, оправдался перед ним и что молодой человек поверил ему. Благородные характеры всегда скорее верят доброму, чем худому, самопожертвованию скорее, нежели подлости. Молча он подал руку профессору. Люся принудила себя улыбнуться. Два дня она была в каком-то полузабытье, свидетелем жизни, а не живым существом; все в ней как бы умерло. Она двигалась и говорила, часто не понимая, о чем ее спрашивали. Мечислав должен был несколько раз повторять, чтоб добиться от нее ответа. Это было нечто вроде оцепенения; оставалась лишь сильная воля, двигавшая существом, словно не принадлежавшим к миру. Оставаясь одна, шла она молиться или подходила к окну, засматриваясь на крыши, на серое небо, на стены домов, и ничего не понимая, по целым часам стояла в таком положении.
Такова она была и во время рассказа доктора Вариуса. Когда он кончил, она улыбнулась. Профессор взглянул на нее, и она не обнаружила ни малейшего движения, но рука, поданная ему Мечиславом, и улыбка Люси, вероятно, успокоили его совершенно; он сказал еще что-то с горечью о людях и умолял брата и сестру ускорить свадьбу. Против этого не возражали. Люся на все отвечала: "Хорошо".
Мечислава, однако же, это тревожило, и он успокоился лишь тем, что припомнил, как она бывала нередко в подобном положении в доме тетки, и что это состояние проходящее, и что она могла поддаваться робости, как и всякая молодая девушка на пороге новой жизни.
Он нежно поцеловал ее после ухода профессора. Вариус хотел венчаться уже на будущей неделе, без свидетелей, при закрытых дверях, в отдаленном костеле. Условия эти были приняты.
– Люся, – сказал Мечислав, – знаешь, кто приехал? Это может развлечь тебя. Адольфина здесь.
В первую минуту Людвика была до такой степени задумчива, что, по-видимому, даже не понимала, кто такая Адольфина, наконец посмотрела на брата и проговорила:
– С мужем?
– Да.
– Ты видел его?
– Нет. У меня очень много дел, а ты, милый друг, может быть, поедешь повидаться с нею у пани Серафимы.
Люся покачала головой.
– Как прикажешь.
– Но ты сама хочешь?
– Не знаю, я так измучена, мне все так тяжело.
– Но это развлечет тебя.
– Ты думаешь?
– Я тебя спрашиваю.
– Ничего теперь не знаю, – сказала Люся, печально опускаясь на стул.
Встревоженный немного Мечислав в качестве доктора должен был посоветовать развлечение.
– Тебе надо поехать, – сказал он.
– А ты?
– Я останусь, у меня есть дело, – отвечал молодой человек, опуская глаза. – Поезжай!
Людвика пошла одеваться, молча попрощалась с братом, позвала Орховскую и скрылась.
У пани Серафимы ждали Орденских, и она очень удивилась, увидев только Люсю.
– А доктор? – спросила она.
– Остался дома по очень серьезному делу.
Хозяйка пожала плечами. Адольфина смутилась немного, но побежала обнять Людвику и взглянула на похудевшее лицо подруги детских лет.
Недалеко сидел пан Драминский, которого Адольфина немедленно представила Люсе. Это был веселый, здоровый, полный мужчина и очень добрый. На этом полном, ничего не говорящем лице видно было как бы самодовольство растения, которому живется хорошо и которое не хочет знать об остальном мире.
Подруги отдалились от хозяйки и пана Драминского. Они сами не знали, как зашли в кабинет пани Серафимы, сели на диван, со слезами обнимались и смотрели в глаза друг другу.
– Милая Люся!
– Дорогая Дольця!
– Ну, как же ты поживаешь?
– А ты счастлива?
Обе замолчали. Адольфина подвела подругу к окну.
– Дай мне на тебя насмотреться! Однако ты, бедняжка, похудела, побледнела… А я, смотри, на что похожа, на недозрелый лимон, не правда ли? Так я счастлива! Нет, я шучу, – прибавила она с грустной улыбкой, – мой Драминский отличнейший муж в мире. Господь Бог создал его именно для этого – слепым, глухим, ленивым, доверчивым и терпеливым до невозможности. Но что же делается с вами, моя дорогая? Что с Мечиславом? Неужели до сих пор он не сделал предложения этой доброй Серафиме, которая, ручаюсь, любит его и которую он должен полюбить?
– Я ничего не знаю и не понимаю, – шепнула Люся. – Оба грустны, нежны и всегда одинаковы. Но будет ли что из этого? По выезде из В… Мечислав страшно заболел и едва не умер.
– Все изменяется, моя дорогая, – начала Адольфина, – и постоянно все к худшему. Таково, кажется, правило жизни: ясные утра, пасмурные дни, бурные вечера и темные, непроглядные ночи; Я говорю о себе, о тебе, Серафиме, о нем… только мой Драминский… О, этот имеет способность не изменяться: дождь его вымочит, солнце высушит, ветер обвеет – и он всегда одинаков, постоянно добр до бесконечности.
– Стало быть, ты счастлива?
– Я страшно счастлива! – сказала, рассмеявшись как-то дико, Адольфина. – Но говори, правда ли, что ты выходишь замуж за старика? Но, по крайней мере, добр ли он так, как мой Драминский?
– О, я не знаю…
У обеих на глазах были слезы. Адольфина переменила тон в начала, понижая голос:
– Зачем же я буду душить в груди вопрос, которого не могу выговорить? Говори мне о Мечиславе, ты знаешь, он был моим идеалом, я так его любила, я так еще люблю его… а он, ну, говоря же, правда ли, что он женится на Серафиме? Влюблен?
– Я уже сказала тебе, что понять их не могу, а в особенности Мечислава. Бывают дни, когда он необыкновенно нежен, а потом становится холоден, но всегда исполнен к ней уважения… Нет, я тут ничего не понимаю…
– Боже мой! Да ведь, может быть, он ее не любит? – прервала Адольфина.
– Начинаю сомневаться была ли когда-нибудь хоть тень этого чувства.
– А с ее стороны?
– Бог знает: там, кажется, билось сердце, билось, билось, пока не утратило силы, потеряв надежду.
– Она его любит, он может с нею быть счастлив, и мы должны женить их, – сказала Адольфина.
– Помилуй, она богата, а он…
– У него в сердце миллионы, – прервала Адольфина.
И, закрыв глаза руками, она бросилась на грудь к подруге. Потом вдруг встала, схватила ее за руку и повела в гостиную.
– Мой муж, без сомнения, уже беспокоится. Идем. Он подумает, что мне нехорошо и прилетит со стаканом воды.
Около четырех часов пополудни, хотя еще далеко было до солнечного заката, тучи так обложили небо и начался такой густой дождь, что сделалось темно, словно в сумерки; улицы опустели и только спешивший извозчик или какая-нибудь карета стучали по мостовой да пешеход под зонтиком или плотнее закутавшись в пальто искали более сухого прохода под стеною домов. Дождь полил прямой, ровный, небо было однообразного оловянного цвета, который принимает оно перед бурей. Было грустно от этой погоды.
Перед костелом св. Яна стояло несколько экипажей, конечно по необходимости, а из окон противоположных домов смотрели на них жильцы, догадываясь, что, должно быть, в храме будет свадьба. Запертый костел не позволял видеть, что делалось внутри, да вряд ли в такой ливень нашлись бы любопытные. Экипажи стояли уже с полчаса, когда на улице показался молодой человек в одном сюртуке, без зонтика, по-видимому не обращавший никакого внимания на погоду. Он подошел к костельной двери, попытался ее открыть, но безуспешно, и побежал искать другой вход. Было их действительно несколько, но все оказались запертыми. Кучера, сидя под дождем, имели, по крайней мере, то развлечение, что смеялись над бедным юношей, который, по-видимому, и не знал об этом. Прислонясь к костельной двери, он вслушивался, что творилось в храме. Торжественные звуки органа раздавались даже на улице… Вдруг все утихло, словно в могиле, и тишина продолжалась долго, ничем не прерываемая, почти страшная. Молчание это тянулось для него, словно столетие, как вдруг снова раздалась мелодия, но уже другая, торжествующая, веселая, будто победный марш.
Молодой человек, стоявший под дверью, задрожал, вскинулся, заломил руки, а кучера, сидевшие на козлах, начали громко смеяться над этим полоумным. Смех, впрочем, был такой шумный, что молодой человек пришел в себя и оглянулся изумленными глазами, на которых дрожали, кто его знает, капли дождя или слезы. В эту минуту дверь отворилась внутрь и юноша, упиравшийся в нее, упал на каменный помост головой. Случилось это именно в тот самый момент, когда новобрачные должны были первыми переступить порог. И вот бедняга лег им на этом пороге жизни, а что хуже, разбил голову таким образом, что кровь брызнула на подвенечное платье молодой. Из костела раздался крик, от экипажей доносился хохот. Пожилой уже мужчина, который вел свою молодую жену, бледную и грустную, слегка высвободив руку, передал новобрачную близстоящему господину и шепнул:
– Настоящее докторское счастье – вот и пациент готов!
Он хладнокровно наклонился, поднял упавшему голову, достал белый платок и начал осматривать рану, чтоб перевязать ее. Кровь из рассеченного виска текла струей, рана была широкая и болезненная. Зрелище это едва не лишило чувств новобрачную; но какая-то сила удерживала ее. Она стояла бледная как смерть.
Новобрачный, подняв раненого, занялся им. Он искусно притиснул края раны и перевязал ее платком.
– Как бы там ни было, – сказал он, – а надо его уложить в экипаж и отвезти к нам. Там мы его осмотрим, снова перевяжем, и это заживет через неделю.
Раненый очнулся, смотрел остолбенелым взором и, может быть, вторично лишился бы чувства, если б в ту минуту молодой человек, передав новобрачную ее мужу, не подхватил его и не вынес почти на руках к подъезжавшему извозчику.
– Домой! – слабым голосом отозвался раненый.
Читатель угадал, без сомнения, что это был не кто иной, как Мартиньян, который, поздно узнав о свадьбе Людвики, полетел, словно безумный, увидеть все собственными глазами и поплатился так жестоко. Домой вез его Мечислав.
Хотя доктор Вариус и узнал его, однако с величайшим хладнокровием хотел взять его к себе; но больной воспротивился и упросил Мечислава, чтоб тот ехал с ним на квартиру.
Случай этот, словно несчастное предвестье, произвел на всех присутствующих грустное и болезненное впечатление. Люся трепетала, смотря на свое белое платье, обрызганное кровью того, который питал к ней такую непреодолимую любовь. Адольфина плакала, пани Серафима молча дрожала. Мужчины, может быть, более притворялись равнодушными, но даже пан Драминский закусывал губы и качал головой. Один доктор Вариус улыбался, стараясь обратить все это в шутку, но ему это не удавалось. Экипажи быстрой рысью понеслись к квартире профессора. Кроме присутствовавших в костеле, он пригласил несколько товарищей с семействами и кое-кого из высшего круга.
Жилище его было убрано роскошно. Цветы и деревья стояли на лестнице, устланной коврами и уставленной зеркалами. Ряд лакеев в парадных костюмах, заранее зажженные огромные канделябры и музыканты, скрытые за цветами и ветвями, встретили новобрачных.
У порога первой комнаты, на столике, покрытом скатертью, на серебряном блюде лежали хлеб, соль и сахар, по старинному обычаю, только подать этого было некому.
Темная и почти печальная большая гостиная профессора была совершенно обновлена и повеселела. Все в ней было великолепно и с большим вкусом; нигде ни малейшей пестроты, ни малейшего излишества.
– Вы здесь всемогущая хозяйка, – сказал доктор, обращаясь к молодой жене, – но чтобы этого дня не отравляло грустное воспоминание о несчастном случае, которому причиною безрассудный сторож, – потому что кто же отворит дверь подобным образом? – не угодно ли вам будет переменить платье?
И Вариус провел послушную жену через длинный ряд лакеев в ее спальню и уборную. Здесь ожидали две горничные. Доктор шепнул им что-то и быстро вышел. Люся опустилась на маленький диванчик у двери, а девушки, отворив огромные шкафы, наполненные нарядами, спрашивали, что она хочет надеть.
– Что хотите, – отвечала Людвика.
Нашлось белое атласное платье с кружевами, а так как вуаль и башмаки были забрызганы кровью, то пришлось переменить весь туалет. Готовые уборы, словно сшитые по мерке – и, конечно, они были так приготовлены, что не требовали ни малейшей переделки… Когда Люся сняла окровавленное платье и посмотрела на него, слезы навернулись у нее на глаза; она взглянула на одну из незнакомых прислужниц, лицо которой казалось ей симпатичнее, и сказала:
– Милая моя, пожалуйста, это платье и все спрячьте, как я сняла… не отдавайте в мытье и не выбрасывайте… Прошу вас.
Девушка наклонила голову в знак послушания. В эту минуту Адольфина и пани Серафима вошли в уборную и, застав Люсю одетой, приветствовали ее.
– Как же это все нашлось, словно чудом? Настоящий очарованный замок! – воскликнула Адольфина. – Надо признать, что у Вариуса много вкуса и что он обо всем позаботился. О, я не удивляюсь, что для такой драгоценной жемчужины он должен был сделать золотую оправу.
Людвика шла, не слушая и как бы без сознания, у нее еще были перед глазами и окровавленная голова Мартиньяна, и подвенечное платье, обрызганное его кровью. Когда через некоторое время возвратился Мечислав, Люся призвала его умоляющим взором.
– Ничего худого с ним не будет, – шепнул он, – я оставил при нем дельного молодого человека, а завтра приедет Пачосский, а кто знает, может быть, и тетушка. Нет даже и тени опасности.
– Признайтесь, – сказала тихо Адольфина, – что это нечто такое необыкновенное… Даже мой добряк Драминский едва не лишился чувств, а он, мне кажется, еще в жизни не падал в обморок, разве от первой сигары.
Великолепна, хоть и грустна, была в этот вечер пани Серафима. Она хотела быть прекрасной, молодой и была обворожительна. В бархате и кружевах, с бриллиантами в черных волосах, роскошные локоны которых обрамляли ее красивую голову, величественная, серьезная, она, по словам Адольфины, напоминала Марию Стюарт.
Через несколько минут она подозвала Мечислава, прошлась с ним раза два по гостиной, преследуемая ревнивым взором Адольфины.
– Милый друг, – шепнул пан Драминский жене, – как они хороши вместе, какая парочка! Они поженятся, а? Как ты думаешь?
– Конечно, – отвечала Адольфина, со странной улыбкой, – они женятся и будут… будут счастливы, как и мы с тобой.
Пан Драминский поцеловал руку у жены.
В глазах у пани Серафимы блистало в этот вечер выражение какой-то отчаянной отваги; по-видимому, она решилась на что-то.
– Вы, я слышала, уезжаете? – спросила она Мечислава, ходя по гостиной.
– Да, через несколько дней.
– Без сожаления… о нас?
– О, напротив, с большой грустью.
– В самом деле? О ком же?
– О всех дорогих сердцу!
– А кто же дорог вашему сердцу?
Мечислав взглянул на нее, она жгла его взором, от которого он опустил глаза.
Они вошли в другую комнату. Пани Серафима взяла его под руку.
– Пан Мечислав, я хочу поговорить с вами и много, и скоро.
– Когда?
– Если б сегодня, только не здесь.
Удивленный молодой человек сделал утвердительный знак головой.
– Вы отсюда поедете со мной ко мне, даже если б и время было позднее: я сегодня же должна переговорить с вами…
Она смотрела в глаза Мечиславу, голос ее дрожал. Они были одни в комнате… за ними следили только пылающие глаза Адольфины.
– Дорогая пани Серафима, – сказал Мечислав, понизив голос, – будем говорить сию минуту… Я к вашим услугам.
Вдова схватила его за руку с необыкновенной пылкостью.
– Мечислав! – воскликнула она. – Ты довел меня до того, что я сама должна сделать тебе предложение, хоть бы и пришлось получить отказ… Хочешь на мне жениться?
Его рука дрожала в ее руке. Трудно угадать, что он подумал, какое чувство кипело в его сердце, но он пожал и молча поцеловал ее руку.
– И ты спрашиваешь? – прошептал он. – Ты была мне сестрой, покровительницей, ангелом-хранителем, будь же и подругой жизни…
Вдова склонила голову на грудь Мечислава и сказала:
– Я твоя до гроба.
Ей даже в голову не пришло, что кто-нибудь мог видеть эти движения, эти объятия, но что ей было до этого, если б даже и целый свет увидел? Однако никто не заметил, даже Адольфина, сердце которой трепетало… никто, кроме Люси. Взор, последней упал на зеркало и увидел в нем описанную сцену. Она вздрогнула, побледнела и выскользнула к ним словно тень. В момент, когда пани Серафима подымала голову, она услышала наклонившуюся над нею Людвику и тихий голос:
– Будьте счастливы! О, будьте счастливы…
Все трое вышли вместе в гостиную, которая начинала наполняться гостями. И в обращении пани Серафимы с Мечиславом, и в лице последнего было нечто, выдававшее обоих. Адольфина посмотрела, улыбнулась и, словно мимоходом, приблизилась к Мечиславу, который на минуту отдалился от сестры.
– Это будет памятный день для всех нас, – сказала она, – мы очень счастливы, не правда ли? Люся, я и, кажется, в дополнение пристанете и вы к нам. Когда же?
Удивленный Мечислав не нашелся с ответом.
– Не запирайтесь! Я это чувствовала, – продолжала Адольфина. – Чуден свет! Как все это на нем складывается так превосходно, чтобы не испортить человека, чтобы потом не слишком жалеть о нем… Но это к вам не относится, вы будете счастливы.
Она отравляла ему эти минуты. Он молчал.
– Но это не мешает, – прибавила она, обрывая с живостью листья с ближайшего цветка, – старым друзьям быть всегда старыми друзьями; этого не могут запретить ни пан Драминский, ни пани Серафима. Душа идет с душой, рука тянет за собой руку. Я без сердца и без жалости, – сказала она, посмотрев с насмешливой улыбкой, – но сегодня я имею на это право. Наилучшая моя подруга отнимает у меня наилучшего приятеля.
– Этот приятель останется всегда вам верным.
– Не знаю… Она сегодня так прекрасна, так прекрасна, а я такая страшная и такая злая сегодня. Но довольно, довольно. Прощайте, старинный друг, я увезу Драминского домой, потому что задыхаюсь здесь. Но нет, – прошептала она, – мой добряк муж не уедет без ужина, к чему так торопить его?
И в этом тесном кружке не было уже ничего ни видно и ни слышно, только изредка наблюдатель уловил бы сухой смех Адоль-фины, сдержанный вздох Люси и ускоренное дыхание пани Серафимы, взгляд которой искал везде Мечислава.
Ужин был великолепен, а так как преобладало мужское общество, то под конец сделался веселым; дамы уходили одна за другой. Люся убежала в свою комнату и заперлась в ней молиться. Адольфина ускользнула потихоньку от мужа. Пани Серафима, проискав напрасно Мечислава, уехала одна, задумчивая, но счастливая.
Мечислав снова появился в зале, но с таким странно-изменившимся, испуганным лицом, такой рассеянный и пасмурный, что Вариус должен был ободрять его и поил до тех пор, пока не вызвал в нем еще более странной, какой-то сатанинской веселости… Он должен был даже потом уложить его в своем кабинете, чтоб молодой человек не ехал в проливной дождь на квартиру.
Несмотря, однако, на эту ужасную погоду, Адольфина велела укладываться немедленно и на рассвете с полусонным паном Драминским выехала обратно в деревню.
Начатая в туманах колыбели, кончающаяся в таинствах гроба жизнь – эта непостижимая драма – достигает зенита в тот момент, когда соединяясь с другой жизнью, завязывает цепь, из которой должна породиться новая жизнь, и постоянно иная, и постоянно одинаковая.
Здесь обыкновенно оканчивается поэма молодости, затворяется дверь, умолкает песня, прекращается повесть; уже две пары рук несут бремя, и действительность заступает на место мечтаний. За этой замкнутой дверью хочет царствовать новая царица… Идеал разбился о придорожные камни, петь не о чем… Неизбежен приговор: "В поте лица добывай хлеб твой насущный!" Хлеб для тела, хлеб для души, для сегодня и для завтра…
Но действительно ли в этот день свадьбы исчезает лучезарное явление и взор должен отвратиться от него? Нет! Драма и идеалы, только преображенные, становятся невидимы и идут дальше. Но это Уже не шествие молодости побеждающей, веселой, певучей, а поход солдат, борьба и злость бойцов. Та часть шла в венках из цветов за золотым руном, а эта в терновом венце просит милостыню. Значит, не конец делам сердца, а начало новым.
Свадьба закончилась, настала тишина. Музыканты разошлись, гости понесли по домам головную боль, храм веселья затворился, и там невидимо разыгрывается таинство будущего. Но откроем потихоньку завесу.
Мечислав, проснувшись, удивился, увидя себя не в своей комнате, наполненной книгами и черепами, но на большом диване в каком-то темном кабинете. Он вздрогнул, провел рукой по лбу; губы запеклись, в сердце горечь. Первый образ, вставший перед ним, была Адольфина со сжатыми губами, с глазами, полными слез, склонившаяся к нему при роковом прощании. Он знал, что в ту минуту она уходила от него, оставив после себя страшное воспоминание слов и первых, и последних поцелуев… На пороге новой жизни, связанный данным словом, не принадлежа себе, он чувствовал себя вероломным. Он вскочил с дивана, и весь вчерашний день припомнился ему со всеми неизбежными последствиями. Свобода, для которой он трудился, утрачена, сердце, мечтавшее о счастье, разбито, сестра, которой он был покровителем, отдана без любви, будущность темна. Он не знал, что делать. Он только обязан был дать счастье, которого не имел, а довольствовался тем, какое оставила ему судьба на золотом с богатой резьбой блюде.
Вскочив с дивана, он долго ходил, потом испугался шума собственных шагов среди утренней тишины и выглянул в окно. Дождь лил, как и вчера, густой пеленой скрывая предметы и как бы намереваясь продлиться до бесконечности. Он приоткрыл дверь и вышел. Всюду было пусто, виднелись только следы вчерашнего пиршества; нигде ни души, все разошлись… Двери были распахнуты, никто его не удерживал и даже не видел. Найдя где-то в углу свою потоптанную шинель, он надел ее и вышел на улицу. Дверь подъезда была не заперта.
Куда идти? Домой, грустить о печальном прошлом, или к ней, порадоваться о настоящем, улыбнувшемся ему, которого он со вчерашнего вечера начинал уже бояться? Или возвратиться на диван и позабыть все в объятиях сна? Все это мелькало у него в голове поочередно; наконец, разбитая голова несчастного бледного Мартиньяна. Мечислав решился идти туда. На улице еще было мало прохожих. Он издали увидел закрытый экипаж Адольфины, уезжавшей с растерзанным сердцем, и повернул в сторону, чтоб не встретиться, ибо он не посмел бы взглянуть ей в глаза. Тут же отворенная калитка вела его к Мартиньяну. В темной передней два заспанных лакея шептались в углу… Двери и здесь были открыты. В первой комнатке на стульях на шинели спал Пачосский в дорожной одежде. Он проснулся, протирая глаза, раздвинул стулья и упал с грохотом на пол. Его звал голос из другой комнаты. Вместе с Пачосским и Мечислав вошел к больному, лежащему с перебинтованной головой. В ногах у него спал на кресле фельдшер и во сне бормотал что-то. Мартиньян бодрствовал. Увидя Мечислава, он молча протянул к нему обе руки.
– Что, тебе лучше?
Больной кивнул.
– А между тем надо ехать, мы должны ехать, – сказал пан Пачосский. – Цирюльника возьмем, а если нужно, и доктора, но ехать необходимо.
– Лучше бы остаться, пока подживет рана.
– Невозможно! Пани Бабинская очень больна, хочет видеть сына. Доктора не оставляют никакой надежды. Мартиньян должен ехать.
– Тетенька нездорова? – воскликнул Мечислав.
– Скрывать нечего, она в горячке уже четырнадцатый день. Никак мы не могли отыскать Мартиньяна. Она беспрестанно добивалась и добивается свидания с ним, и от этого ухудшается ее положение. Мартиньяну здесь делать нечего. Надо же было случиться такому! И как он теперь покажется матери! Что мы ей скажем?
Пан Пачосский чуть не плакал. Мартиньян молчал угрюмо, подал руку Мечиславу и не отпускал его от себя. Наконец он проговорил тихо:
– Сбылось! Сбылось! Но вы от меня не отречетесь, я вас люблю, вы мне необходимы. Я имею право видеть Людвику… Кто же мне может запретить смотреть на нее издали? А с тобой иногда поговорим о ней, неправда ли?
– Успокойся! Зачем же нам отрекаться от тебя?
– Я поеду, а как мать выздоровеет, возвращусь, потому что я должен быть здесь, ближе к вам.
При словах "мать выздоровеет" пан Пачосский, которого Мартиньян не мог видеть, сделал отрицательный знак Мечиславу. Испуганный Мечислав вызвал педагога в другую комнату.
– Неужели пани Бабинская опасно больна? – спросил он.
– Кажется, что мы ее уже не застанем, – шепнул пан Пачосский, – поэтому я и должен торопить Мартиньяна. Доктор говорил, что она не перенесет кризиса, беспрестанно тоскует, беспокоится, а это еще увеличивает болезнь.
Переговорив, они возвратились к больному, который уже встал, *алуясь на сильную головную боль. Но симптомов сотрясения не было, и потому Мартиньяну можно было ехать. Молодой доктор снова осмотрел рану: кость не была повреждена, а только рассечена кожа. Необходимо было если не зашить ее, то ловко соединить так, чтобы шрам не был после слишком заметным.
Разбуженный фельдшер заметил, что панич может теперь похвастать, что его рубанули саблей на войне или на поединке. Был это действительно поединок с судьбой, на котором Мартиньян потерпел поражение.
– Если вы полагаете, – сказал Мечислав, – что я в качестве Доктора могу пригодиться в дороге или на месте и присутствие мое не произведет на тетку тяжелого впечатления, я поехал бы с вами. Мне только надо сказать несколько слов моей невесте.
– Твоей невесте? – воскликнул Мартиньян, вырывая голову из рук фельдшера. – Ты женишься?
– Да, на Серафиме.
Пан Пачосский, который очень жаловал эту госпожу, поднял обе руки.
– Вот счастливец! – сказал он.
– О, поезжай со мной, умоляю тебя! – заговорил Мартиньян. – При виде тебя мне будет казаться, что я смотрю на нее.
Последних слов не расслышал никто, кроме Мечислава, который встал и посмотрел на часы. Было восемь.
– Укладывайтесь в дорогу, – сказал он. – Я через час возвращусь и едем.
И он быстро вышел. К невесте было еще рано, и он поехал прежде домой к Орховской, которая уже, надев очки, сидела в гостиной над молитвенником и плакала о своей паненке. При входе Мечислава она бросилась к нему и молча начала обнимать его дрожащими руками.
– Добрая моя Орховская, – сказал Мечислав, – на несколько дней ты останешься одна, мне необходимо уехать в Бабин. Тетка больна, Мартиньян также нездоров, вчера он упал и расшибся. Я отвезу его. Тетка очень больна, может быть, мне удастся помочь ей. Если тебе одной оставаться скучно, я скажу Серафиме, она возьмет тебя. Милая Орховская, – продолжал он, поцеловав старуху, – благослови и меня, как вчера благословила Люсю, ведь и я женюсь.
Широко раскрыв глаза, смотрела Орховская и ломала руки,
– Уже знаю, знаю, – шепнула она, качая головой. – Бог да благословит тебя, дитя мое. Ну, оба, так оба…
И она расплакалась.
– Да будет Его святая воля, – прибавила старуха. – Я это давно предвидела. Добрая пани, богатая пани, а все мне жаль только Мечислава.
И Орховская качала головой.
– Та продалась, а этого у меня купили! О Господи, спаси же их обоих!
Орховская села, ибо ноги у нее подкашивались, и молилась со слезами. Вдруг она отерла слезы.
– Я уж здесь останусь, – сказала она, – мне здесь лучше, я у вас как дома, я дождусь твоего возвращения. А уж куда после мне деваться, то уж ты, Мечислав, подумай об этом. Ты ведь меня не оставишь… потому что у чужих из милости, без вас – это мне смерть.
– Милая моя, – прервал Мечислав, – как же ты могла подумать об этом?
– О, нет, дорогое дитя мое, я знаю твое сердце, но не думаю, чтоб мне могли доставить счастье парадные и пустые комнаты. Я хочу на вас смотреть. Убогий угол, но только с вами, хоть в сенях, но только вблизи от вас.
Мечислав уверял, что никогда ее от себя не отпустит, и старуха успокоилась. Но она как-то не умела радоваться большому счастью своего воспитанника.
– Ведь ты будешь все-таки как бы из милости жить у этой пани, а мне хотелось, чтоб ты сам был себе господином. Но так судил Бог и да будет благословенно имя Его. Ступай, дитя мое, а я помолюсь, выплачусь, и полегчает на сердце.
С грустным чувством оставил ее Мечислав и поехал к пани Серафиме. Слуга объявил, что она недавно встала. Вероятно, вдова предчувствовала его приезд, ибо встретила его в гостиной, с беспокойством выбежав к нему навстречу. Мечислав был бледен и смущен.
– Ты у меня и не был вчера, а я тебя ждала!
– Не мог, не было никакой возможности: Вариус не пустил.
– А где же ты ночевал?
– У Вариуса, с раннего утра на ногах. Мартиньян уезжает. Его мать, а моя тетка больна, при смерти, и я должен с ним отправиться.
– Как? Сегодня? – воскликнула, нахмурившись слегка, пани Серафима! Сегодня?
– Сию минуту. Сдаюсь на твой суд: разве я не обязан?
– О, не требуй моего суда! Я скажу тебе только одно, что ты обязан любить меня. Каждая потерянная для меня минута ужасна… Я ждала этого так долго… столько этих минут погибло безвозвратно… Как же ты можешь уехать от меня в первый день счастья и свободы? – продолжала она, положив руки на плечи Мечислава.
– Серафима! Я обязан сделать это.
Она оттолкнула слегка молодого человека, словно с досадой.
– Если б можно, я поехала бы с вами. Это какое-то умышленное вероломство судьбы – отнимать тебя у меня сегодня, именно сегодня!
– Но я завтра возвращусь, не потеряю ни одного часа, ни одной минуты, верь мне! Неужели я не купил бы за дорогую цену счастья остаться с тобой, но ты сама чувствуешь, что меня призывает долг. Тетка умирает, вероятно, мы ее уже не застанем, и я боюсь за Мартиньяна.
– Поезжай, я ничего не скажу, но буду плакать, пока не возвратишься, буду проклинать!..
– Проклинай только меня.
– Нет, судьбу! Это моя судьба, узнаю ее руку! – прибавила пани Серафима.
– Я скоро возвращусь, – сказал Мечислав.
– Не должен бы уезжать.
– Скажи, что я должен остаться, я останусь.
– Нет, – воскликнула пани Серафима, – это было бы первое приказание женщины, которая желает не приказывать, а слушаться тебя!.. Это было бы приказание тиранское… И потом в душе ты упрекал бы меня… О, нет, поезжай! Ты должен ехать даже для меня, поезжай!
Еще несколько времени продолжался отрывистый разговор, наконец Мечислав начал собираться.
Пани Серафима не пускала его, плакала, оттолкнула от себя, наконец догнав у порога, шепнула на ухо:
– В каком бы часу ты ни возвратился, прямо приезжай ко мне, я не хочу потерять ни одной минуты. Помни же. Я отдам приказание людям. Жду тебя.
Мечислав смутился и как бы с грустью ушел от вдовы и поспешил к Мартиньяну. Почтовые лошади были уже готовы. Братья выехали в Бабин.
Всю дорогу один только пан Пачосский занимал спутников, считая себя к тому обязанным. Он очень старался, прибегал к помощи учености, приводил стихи, повторял эпиграммы, декламировал отрывки из "Владиславиады", одним словом, выкладывал все, что было у него в запасе. Дорога лежала мимо Занокциц, и Мартиньян захотел туда заехать, так как чувствовал себя изнуренным и головная боль у него не проходила. Поздно ночью экипаж остановился перед домом, в котором еще горел свет. Слуга, вышедший навстречу со свечкой в руке, увидев Мартиньяна с обвязанной головой, испугался, остолбенел. Потом он украдкой подошел к пану Пачос-скому и отвел его в сторону.