Текст книги "Сиротская доля"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Пользуясь этим настроением, Мартиньян стал на колени.
– Дорогая мама, умоляю вас, заклинаю, дайте мне слово, что ничего ей не скажете… Она никогда ни в чем не была виновата! О, если б вы знали…
Взор матери, казалось, вызывал сына на признание.
– Люся всегда была ко мне безжалостна, – продолжал юноша, – и в этом одном я мог бы упрекнуть ее. Правда, я виноват, что смотрел на нее, я не должен бы поддаваться чувству, которое она возбуждает во мне; но зачем же вы поставили это прелестное лицо, эти глаза, полные таинственности передо мною, молодым и неопытным и в продолжение долгих лет допускали меня упиваться этим запрещенным ядом. Она невиновна, она никогда не подстрекала меня, она меня отталкивала почти с презрением. Клянусь вам, дорогая мама!
Пани Бабинская значительно уже охладела.
– Ну, садись, успокойся, – отвечала она, – ты еще дитя, людей и света не знаешь. Если здесь кто виноват – ты прав – это я… Зачем мне было брать эту девочку. Натура ее матери, завлекшая моего брата, сказывается и в ней, и Людвика следует инстинкту. Но ты не говори мне, что она невиновна. О, пятнадцатилетняя девочка, которая сумела у меня за спиной и против моего желания научиться музыке и французскому языку, у которой хитрость и изворотливость отличительные черты характера, – эта девушка знала, что делала, отталкивая тебя. Она чувствовала, что это было наилучшее средство привлечь тебя. Могло ли когда-нибудь даже присниться тебе это глупое чувство, тебе, невинному мальчику, если б она не поджигала его? Пани Бабинская быстро встала и начала ходить по балкону. Сын молчал, погруженный в задумчивость.
– Нет другого способа, – продолжала мать. – Ты должен уехать с гувернером на несколько месяцев, а в это время мы придумаем средство раз и навсегда устранить опасность.
– Мама! – воскликнул Мартиньян. – Если с нею случится что-нибудь недоброе, я… я лишу себя жизни.
При этом восклицании двадцатилетнего юноши, произнесенном со всей силой первой любви, мать вскочила с кресла и залилась слезами. Сын подбежал к ней, целовал ей руки, но разрыдавшаяся Бабинская не знала, что делалось с нею: не ребяческая угроза тревожила ее, а гораздо более сила чувства, выражаемая этой угрозой.
Пан Бабинский, увидев эту сцену, остолбенел, колеблясь в первую минуту – бежать ли за водой, за доктором или браниться, считать сына виновником катастрофы или добиваться ее объяснения.
Он закричал только, ломая руки:
– Милочка, дорогая моя, что с тобою? И не зная еще, в чем дело, расплакался.
Но так как и люди начали уже ходить возле двери, то пани Бабинская из боязни различных сплетен, поддерживаемая мужем и уводя сына за собою, прошла в свою комнату, и дверь за ними затворилась.
В момент, когда, услыхав голос пани Бабинской, бедная сиротка убежала от Мартиньяна, она скрылась в свою комнатку, сама еще почти не сознавая, что делалось с нею. Бросив работу на диванчик, она задумалась, и слезы текли из ее глаз… Но недаром она прожила семь или восемь лет под надзором тетки – они многому научили ее, выработали в ней терпение, смирение, какое-то внутреннее спокойствие и религиозный фанатизм. Людвика верила в Провидение и подчинялась ему, научилась удерживать слезы, заглушать страдания, была зрелее своего возраста.
Она слишком хорошо знала тетку и не могла сомневаться, что недавняя сцена должна была повлечь за собою долгие упреки, брань, угрозы, явную злобу и преследования. Против всего этого у нее было только одно оружие – смирение.
Какое чувство возбуждала в ней известная издавна и более чем братская привязанность Мартиньяна, оставалось глубочайшей тайной, которой никогда не выдала она ни словом, ни взглядом. Обращаясь с ним крайне осторожно, она избегала его насколько могла, Давала ему понять неуместность выказывания нежного чувства, которым молодой человек преследовал ее, пользуясь своим положением. Все было напрасно: чем более она старалась не сталкиваться с ним, ускользнуть от него, тем он искуснее со своей стороны выискивал и рассчитывал встречи наедине с нею. Любимец родителей, веря в их неограниченную любовь, распоряжаясь самовластно в доме, Мартиньян мучил Люсю, которая вынуждена была предугадывать его затеи, чтобы от них защищаться. Не раз она просила его избавить ее от неприятностей, но юноша не обращал на это внимания. Печально было пребывание ее в этом доме. Тетка обходилась с сиротою, по принятой системе, чрезвычайно сурово, для блага самой девушки, как она выражалась. Одевала ее чрезвычайна скромно и не допускала ни малейшего украшения. Комнатка Люся возле гардероба была неудобнее всех в доме, или, как говорилось в палаце. Огромная, старая липа под самым окном, остававшаяся еще от прежнего сада, затеняла комнатку так, что в ней трудно было работать днем. Меблировка самая жалкая: простая некрашеная кровать, такой же стол, покрытый серой салфеткой, пара простых стульев, шкаф, старый диванчик, обитый пестрым ситцем. Но Люся так заботилась обо всем ее окружавшем, так умела все расставить, убрать, украсить каким-нибудь цветком в простом горшке или какой-нибудь собственной работой, что комнатка казалась красивою и как бы дышала молодостью. Но и это сердило пани Бабинскую: она даже в установке мебели и цветов видела кокетство, в любви к чистоте – какую-то бесполезную затею. Каждый раз, когда она видела у нее на столике книги, взятые у Буржимов, она ощущала сильную досаду. Насмехалась она над любовью Люси к литературе и учености, хотя девушка ни одним словом не обнаруживала того, что знала. Она не позволяла даже племяннице играть на фортепиано; все это служило предметом бесконечного ворчания.
– Ты должна бы, – говаривала она Люсе, – попросить ключницу или свою Орховскую, чтоб научили тебя кормить кур, воспитывать молодых индеек, сажать и полоть огород, а книжки и музыка напрасная трата времени и баловство. Если тебя возьмет какой-нибудь бедный шляхтич, ты и за то обязана благодарить Бога, а выйдешь замуж, тебе некогда будет думать о книжках, французских романах и стишках Виктора Гюго и Ламартина.
Люся обыкновенно не отвечала ничего и убирала книги. Покорность эта, которая, может быть, обезоружила бы кого-нибудь другого, еще больше сердила пани Бабинскую. Она говорила мужу:
– О это зелье, ваша Люся! Иной сказал бы, что это сама покорность, само послушание, но, в сущности, это только комедия. Я это знаю и чувствую. Вечно скрытная, молчаливая; хоть бы словечко промолвила, удостоила оправданием. Нет, молчит, а делает свое. Подобные характеры самые опасные. Никогда не угадаешь, что она думает, никогда не поймешь ее. Посторонний человек принял бы это за кротость, а это непреодолимое упорство. Говори ей, что хочешь, она выслушает, а сделает по-своему. Я знаю ее с детства – она всегда была такая.
Возвратясь после известной сцены в свою комнатку, Люся долго старалась успокоиться, потом помолилась и машинально принялась за работу. Когда она уселась на диванчик, никто не догадался бы по ее бледному, но успокоенному лицу, что она пережила час тяжелых страданий, и что ей предстояли еще впереди неисчислимые последствия гнева безжалостной тетки.
Как только в коридоре раздавались шаги или отворялась дверь, бедняжка еще более бледнела, ожидая вторжения тетки и неизбежной сцены. Но никто не приходил: пани Бабинская советовалась с мужем.
Наконец, может быть, через час дверь отворилась и Люся не смела взглянуть на нее. Но она услыхала мужские шаги, она подняла глаза и увидела перед собою Мечислава.
В дорожной одежде с сумкой через плечо стоял перед нею брат и улыбался.
– А! Сам Бог посылает тебя ко мне!
Мечислав уже со всеми повидался, был довольно холодно принят теткой и дядей, но радушнее, чем когда-нибудь, Мартиньяном; до обеда ему оставалось достаточно времени переговорить с сестрой.
Люся прижала палец к губам.
– Пойдем в сад, – сказала она, – на этот раз нам надо о многом поговорить.
И, взявшись за руки, они вышли. Миновав клумбы возле дома и удаляясь в более дикую часть парка, Люся вдруг повернула заплаканное лицо к брату и сказала в волнении:
– Мечислав! Ради Бога, если можно, спаси меня!
Мечислав побледнел и схватил сестру за руку.
– Что случилось? Говори…
– Милый мой, – начала Люся, отирая глаза, – я тебе никогда ни на что не жаловалась, да и зачем было напрасно терзать сердце, если помочь невозможно? Но есть положения, в которых необходимо спасать себя всеми средствами. Выслушай меня… прости и пойми… Я не могу здесь больше оставаться.
– Как, разве тетенька?.. – прервал Мечислав.
– Тетенька сурова и ищет поводов ворчать на меня. Настроение это постоянно возрастало и возрастает, я почти к этому привыкла; но, милый друг… я по другим причинам не хочу, не должна и не могу тут оставаться.
– Почему же? Что же может быть…
– Мартиньян слишком ласков со мною… догадайся же об остальном… Тетя тревожится этим, сердится… и жизнь моя становится невыносимой. Я должна избегать его, терпеть от тетки… Мне тяжко, грустно… а я не хочу навлечь на себя подозрение, что думала увлечь Мартиньяна…
– Это для меня новость, – прервал Мечислав. – Никогда ты даже и не упоминала об этом…
Люся сильно покраснела и опустила глаза.
– Это не ново, братец… Не говорила тебе никогда потому, что мне казалось не стоило. Я думала наконец, что это пройдет… Между тем Мартиньян взял себе в голову…
Мечислав нахмурился.
– Представь себе, сегодня, именно сегодня, – продолжала Люся, – я имела маленькую сцену, грозящую мне новым преследованием тетеньки. Она убеждена, что я сбиваю ее сына, приписывает мне какие-то тайные замыслы и не знаю что… Даю тебе слово, что я уклоняюсь как могу даже от встречи с ним… но меня преследует какая-то несчастная судьба. Представь себе, сегодня на балконе сидела я с тетенькою. Она увела дядю в сад для какого-то разговора… В ту же минуту прибежал Мартиньян. Напрасно я просила, чтоб он ушел или пустил меня, хотела уже пройти силой, как он схватив меня за руку, стал на колени, а в этот момент явила тетенька… Представь себе, что теперь будет…
Мечислав нахмурился.
– Да, нужно действовать, – сказал он, – так нельзя более оставаться… Признаюсь тебе, Люся, я думал, что эти два года ты еще перетерпишь, потому что обладаешь таким ангельским терпением… Потом было бы легче освободить тебя… легче было бы обеспечить тебе тихий уголок, который тебе следует за эти годы мучений, перенесенных так добросовестно… Но вижу, что тут и обходимо радикальное средство. Дай мне обдумать.
Брат и сестра пожали руки друг другу. Мечислав был грустен
– Ах, Боже мой, Боже мой! Я буду тебе в тягость! – воскликнула Люся. – Мечислав, прикажи, и я останусь… вытерплю все до конца… Но если есть возможность выручить меня каким бы то ни было образом, будь добр сделай это… Я знаю, – прибавила она, что тебя пугают расходы, ты беден, тебе едва хватает на собственные нужды; но не беспокойся за сестру, которая легко перенесет бедность, и может быть, сумеет что-нибудь заработать. Я тебе буду помогать, а сама готова сидеть на хлебе и на воде… Я нарочно старалась не привыкать к удобствам, испытала голод, холод: со мною сила молодости и воли.
Мечислав шел в глубокой задумчивости. Люся, не видевшая его несколько месяцев, всматривалась в эти черты, на которые упорный труд наложил уже отпечаток зрелости. Недавно еще свежий, розовый, со светлым взором, Мечислав выглядел утомленным, бледным. Только глаза сверкали огнем еще сильнее от волновавшего ей чувства.
– Как ты, однако ж, похудел, – сказала, вздохнув, Люся. – Боже мой, как ты, должно быть, много работаешь.
– Труд ничего не значит, – отвечал Мечислав, – к труду привыкают, – а вот борьба отнимает силы и отравляет жизни. Заботы у меня о себе нет, – прибавил он, – но о тебе, которую мне отец вверил на смертном одре. Нет дня, чтобы я не думал о тебе. Я беспокоюсь о тебе, о твоем положении, обо всем, что тебя касается… Это приятная и единственная моя обязанность. Я тружусь для тебя, моя Люся.
Сестра взяла его за руку.
– Не бойся, – сказала она, – не тревожься напрасно. Есть Провидение, есть судьба, предназначенная человеку… Я научилась многому, и положению, на которое мы жалуемся, обязана, что не разнежилась, что смотрю на будущее с истинным смирением и спокойствием.
В эту минуту разговор их был прерван негромким восклицанием… послышались сзади шаги: старуха Орховская бежала из флигеля, спеша увидеть своего паныча. Мечислав подбежал к ней и поцеловал.
– Ну, слава Богу, – проговорила старушка, отирая слезы, – слава Богу, дождалась я тебя! На Святой я уже думала, что умру, так меня схватило, такая боль в костях, и если б не паненка и не тот добрый Мартиньян, – уж, конечно, я тебя не увидела бы больше… Однако, паныч мой золотой, – прибавила Орховская, присматриваясь, – ты как-то не совсем хорошо выглядишь, бледный.
– Он растет, – заметила, улыбнувшись, Люся. – Ведь ему пошел двадцать первый год, а мужчины, кажется, растут еще и после. Видите, как с последней побывки он вырос и возмужал.
– А посмотри, Мечислав, – шепнула старуха, указывая на Люсю, – это бедняжка, моя золотая паненка, тоже исхудала.
– Полноте, я здоровее вас обоих, не выдумывай, – сказала девушка с принужденным смехом.
Старуха, все еще в слезах, посматривала то на паныча, то на паненку.
– О Боже мой, – сказала она, вздыхая, – если б я еще дожила до того, чтоб у вас был свой домик и чтоб вы освободились из этого вавилонского плена… Если бы мне умереть под вашей кровлей!
– Я для того тружусь и стремлюсь к тому, – отвечал Мечислав, – немного терпения.
– О, у нас его здесь с паненкою даже слишком, – воскликнула старуха. – Хорошо быть самому хозяином и при черством куске хлеба. Конечно, я не могу пожаловаться, мне хорошо на моем месте, но паненке…
– Что ты там выдумываешь, милая Орховская, – прервала Люся, – не пугай брата, мне ведь не так плохо…
– Разве же я не знаю, – продолжала старуха, – ведь если я сама не вижу, то в доме все видят и говорят. Уж, конечно, нигде не могло бы быть хуже. Ведь то не поможет, что добрый Мартиньян влюблен в паненку…
– Что ты выдумываешь Орховская! – воскликнула, покраснев, Люся.
– Конечно, правда, потому что влюблен… да и кто бы в нее не побился! – говорила старуха. – Все здесь паненку любят, и старый Бабинский, хотя он и должен это скрывать, и слуги, и гувернеры, все это упало бы к ее ногам, только эта, с позволения сказать, змея…
– Орховская! – серьезно сказала Люся.
– Ну, пусть будет тетка, – поправилась старуха. – Ох уж эта тетка! – продолжала она, качая головой.
Мечислав молчал, не желая поддерживать разговора… Люся напрасно подавала знаки, старушка твердила свое.
– Теперь уже до того дошло, – сказала она, отирая глаза, – что с утра до ночи ворчит, ворчит, грызет, надоедает… Здесь необходимо ангельское терпение. Камердинер, пан Гиларий, человек очень обстоятельный и учтивый, не может надивиться и тому, что пани так зла, и тому, что так добра паненка.
Старуха Орховская, может быть, болтала бы и дальше, если б издали не показался пан Бабинский, который, вырвавшись от жены, пошел искать Мечислава, а может быть, и Люсю, желая утешить и успокоить ее по-своему.
Орховская заметила его первая и приложила палец к губам.
– Но, довольно, – сказала она, – потому что вот тащится старый добряк; насколько он груб, настолько и добр, клянусь, – прибавила она тише. – Я, может быть, лучше вас знаю его. Что делать, он должен плясать под чужую дудку, но то верно, что он любит нашу паненку и рад бы облегчить ее жизнь, только эта, с позволения сказать… тетка никому не дает покоя. А и бедняга он в самом деле, если некому грызть голову, она на него напускается… даже оплешивел.
И, не ожидая появления Бабинского, Орховская пошла во флигель. Бабинский приблизился с улыбкой.
– А что, – сказал он, – правда, что сад растет? Просто прелесть! Когда мы его разводили, здесь было поле, на котором я сеял рожь и удачно… Но ведь палац не мог быть без парка. Меня утешает, что удаются деревья.
И, взглянув на сирот, он замолчал, но продолжал через минуту:
– Ну, каково тебе там, пан Мечислав?
– Благодарю, – отвечал молодой человек, – мне хорошо; а при занятиях, если б было и худо, то человек не замечает, время идет быстро.
– Пришли другие времена! – сказал, вздыхая, Бабинский. – Все должны учиться. Прежде этого не бывало. Вот и Мартиньяна как они мучат, а сказать правду, зачем ему все это, когда у него будут три хорошие деревни? Прежде если умел подписать свою фамилию, – ха, ха, ха! – было уже достаточно, а теперь понасочиняли физик, метафизик, различных зик и графий… и черт знает еще чего… Однако пойдем, пора обедать.
И он пошел вперед, указывая клумбы Мечиславу.
Приезд племянника не был на руку тетке, она его стыдилась и боялась. У пани Бабинской была одна узда на ее капризы – это боязнь людского суда и общественного мнения. Пока она знала, что безнаказанно может ворчать и командовать, распускалась, но как только начинала думать, что скажут люди, – тотчас притихала. Она очень хорошо знала, что Люся жаловаться не будет, но боялась, чтобы брат не заметил обращения с сестрой… и при Мечиславе была гораздо снисходительнее. В описываемый день, без сомнения, взрыв был бы страшный и Люся много должна бы вытерпеть напрасно, если б прибытие Мечислава не удержало пани Бабинскую. Она рассчитывала вознаградить себя после его отъезда.
К обеду явились все, только Мартиньян заставил ждать себя; это обеспокоило мать, и она сама пошла за ним. Мартиньян лежал на диване с обвязанной полотенцем головою.
– Что с тобой?
– Голова разболелась.
Пани Бабинской нечего было спрашивать о причине.
– Как? Значит, не пойдешь и к столу?
– Мне не хочется есть.
– Не принести ли чего?
– Нет, благодарю.
Мать ласково посмотрела на него.
– Не хорошо, что ты капризничаешь.
– Я не капризничаю, а я убит, я страдаю… Мне стыдно Мечислава, сестра ему расскажет…
– Ничего не скажет… Я тоже не сделаю ей выговора, хотя и убеждена, что она его заслужила. Ты лучше сделал бы, если б пришел к обеду…
– И вы ей ничего не скажете?
– На этот раз… ничего. Ступай обедать.
Мартиньян встал.
– Иду, – сказал он.
За обедом разговор шел о вещах обыкновенных. Хотя Мечислав был сильно взволнован, но старался не дать заметить, что сестра с ним говорила. Он много рассказывал об университете, о науках, о себе, о своей жизни. Бабинский слушал весьма внимательно, а два учителя помогали разговору. Тетка даже не слышала, о чем шла речь, – так сильно она беспокоилась о своем сыне. Задумчивый Мартиньян почти ничего не ел, избегал смотреть на Люсю, которая молча страдала. После обеда вскоре все разошлись из столовой. Мечислав хотел идти за сестрой, но Мартиньян взял его под руку и увел в сад. Они всегда были дружны: Мартиньян любил двоюродного брата как первого товарища, с которым сошелся, хотя теперь их несколько отдалили и различное образование, и направление, и положение.
В саду Мартиньян поцеловал Мечислава. Еще с утра у него слезы навертывались на глаза.
– О, как ты счастлив! – сказал он. – Живешь самостоятельно, учишься… У тебя в руках будущность, и ты можешь похвалиться, что сам создашь ее, а я волей-неволей должен здесь нежиться и, верь мне, буду несчастен.
Мечислав рассмеялся.
– Потому что ты похож на сибарита, которого беспокоит сложенный вдвое лепесток розы на простыне, – сказал он. – Чего ж тебе не хватает?
– Свободы, – отвечал Мартиньян. – Гувернер ходит за мной по пятам, мать подсматривает, отец следит. Иногда мне кажется, что я стеклянный и меня словно берегут, чтоб я не разбился при первом ударе о какой-нибудь более твердый зуб жизни.
– Не выдумывай, – прервал Мечислав, – свободы у тебя довольно, а что касается любви и покровительства, их никогда не бывает слишком много. Бог благословил тебя, и жаловаться было бы грешно.
Мартиньян вздохнул.
– И все же, – сказал он, – ты счастливее меня. Человек создан для труда и деятельности, а у меня все идет как по масли и это меня расхолаживает.
– Жалоба, которую редко приходится слышать, – усмехнулся Мечислав, – жалоба поистине оригинальная.
– Уверяю тебя, что я говорю искренне, – сказал Мартиньян.
– Перестань, – ответил Мечислав с принужденным смехом, – твоих словах есть что-то страшное, ты как бы бросаешь вызов судьба
Так они шли и углубились бы в сад, если бы пани Бабинская под предлогом приезда Буржимов не вызвала их из сада.
Буржимы были довольно частыми гостями в Бабине, и Бабищ екая начала догадываться, что Адольфина имеет виды на Мартиньяна. По ее мнению, весь мир интересовался будущим наследников Нового Бабина, Поржеча и Занокциц с угодьями.
Дом Буржимов, как мы уже сказали, принадлежал к знатнейшим в округе, чему способствовало и то, что пан Николай Буржим считался и старинным шляхтичем, и богачом. А так как он при этом во всех отношениях был достойный и высокой честности человек, ему прощалось даже и то, что он в немолодых уже летах женился на гувернантке, которая хотя и не могла еще хорошенько научиться языку, но душою прильнула к краю и к семейству. Не имея собственных детей, она сделалась самой нежной матерью для Адольфины, а женщина она была чрезвычайно образованная, положим некрасивая, но приятная в обществе. Буржим взвешивал каждое слово и раз давши его, оставался ему верен. Не знаем наверное, где он был председателем, но, вероятно, был им несколько раз, потому что всюду его принимали, и выбирали, и обыкновенно везде величали этим титулом. Жена его была миниатюрной брюнеткой, с небольшим пушком на верхней губе, с черными быстрыми глазами. Для бедных это была истинная благодетельница, а потому убогие толпились у нее, пользуясь ее аптечкой и кладовой. Панна Адольфина была очень дружна с Люсей, к неудовольствию пани Бабинской.
Буржимы довольно часто бывали в Новом Бабине, может быть не столько для себя, как для дочери и Люси, которая не всегда могла получить разрешение уехать к ним на несколько дней. Буржим тоже очень любил Мечислава, ценил в нем отвагу, с которой юноша начал борьбу за независимое существование. Он интересовался Мечиславом и охотно предложил бы ему помощь, однако он знал, что молодой человек ни от кого ее не примет. Когда все общество собралось в гостиной, Люся и Адольфина под каким-то предлогом вышли вместе в сад. Между остальными велась беседа, в которой задумчивый Мартиньян не принимал участия. Бабинский, по обыкновению, сидел возле жены, ожидая приказаний, и поддерживал разговор искусным мычанием или откашливанием кстати. Пани Буржимова, хоть плохо, говорила, однако ж, по-польски. Речь зашла о погоде, о граде, выпавшем недавно, и о цене на шерсть. Пан Буржим между тем встал и, взяв Мечислава под руку, вывел его на балкон. Здесь сели они под лавровыми деревьями, окружавшими крыльцо.
– Ну расскажи мне, любезный пан Мечислав, о себе, – сказал председатель, – мне будет приятно знать, как поживаешь. Не надоела ли уже тебе медицина, ибо эта наука очень хороша и полезна, но чертовски трудна и неблаговонна.
– Ко всему можно привыкнуть, – отвечал, засмеявшись, Мечислав. – Еще два года, и я пройду это испытание и надеюсь где-нибудь приютиться, если не найду места при университете.
Несмотря на эту улыбку, пан Буржим заметил грусть в глазах юноши и догадался о причине…
– Но ты здоров?
– Должен быть здоров – болеть некогда.
– Ну а как сестра?
На этот вопрос Мечислав отвечал только выразительным взглядом, значение которого пан Буржим отлично понял, ибо тотчас встал и посмотрел в сад.
– Может быть, пройдемся, – сказал он тихо.
– С большим удовольствием.
Отойдя несколько шагов, председатель оглянулся.
– Я уверен, – сказал он, – что ты должен беспокоиться о сестре. Гм! Не может ей здесь быть очень хорошо. Достойная пани Бабинская, ваша тетушка, немного сердита и ворчлива. Для молодой особы этот моральный гнет, это тесная атмосфера губительны. Следовало бы, пан Мечислав, подумать об этом.
– Я именно и думаю, – отвечал Мечислав, – и если правду сказать, меня это беспокоит. Несколько часов назад я принял решение.
– Позволь спросить, какое?
– Возьму Люсю с собой. Что будет, то будет, как-нибудь устроимся…
– Но ведь у тебя нет дома, – сказал председатель.
– Должен создать его, – возразил Мечислав. – И хоть не имею достаточно средств, однако это не тревожит меня. Первым вам я вверил это намерение и прошу о временной тайне, чтоб не отравить сестре этих нескольких недель.
Пан Буржим кивнул головой и сказал:
– Но как же ты все устроишь? Значит, у тебя есть запас?
– Очень скудный, – отозвался Мечислав, – но ведь и надобности не велики. Из родительского дома осталась еще прежняя слуга, и хоть старуха, а будет помогать нам… Две комнатки немного стоят, а хозяйством займутся женщины.
Буржим пожал плечами.
– Обдумай хорошенько, – проговорил он тихо. – Может быть, тебе это кажется легче, нежели на самом деле. Для хозяйства нужно много, и хоть все это мелочи, однако обойдутся не дешево. Какие же у тебя доходы?
– Несколько уроков.
Председатель махнул рукой.
– Люся также хочет работать, да и должна трудиться.
– Все это очень хорошо, – заметил председатель, – но на практике может быть очень трудно.
– Не спорю, но для сестры все же лучше этой удушливой неволи при тетке.
Он не смел признаться, что и Мартиньян влиял на его решение. Председатель задумался.
– Впрочем, – проговорил он, – вам после родителей должно остаться кое-что.
– Решительно ничего, – отвечал Мечислав. – Когда мы были детьми, никто не позаботился о наших делах; владелец имел претензию к аренде, и нам ровно ничего не осталось.
– Друзья отца и семейства, – шепнул Буржим, – без сомнения, помогут охотно.
– Нет, – прервал юноша, – пусть нас Бог избавит от этого; помощь нас испортила бы, и необходимо действовать собственными средствами. Я не боюсь.
– Я тоже, – прибавил старик. – Но если б…
Мечислав прервал разговор, потому что приближался Бабинский, который начал показывать парк. С другой стороны Адольфина с Люсей пришли за Мечиславом, так как сестра хотела пользоваться каждым случаем, чтоб быть вместе с братом. Они взяли его с собой, на что издали завистливо смотрел Мартиньян, которому не позволял к ним присоединиться суровый взгляд матери. Адольфина, приятельница Люси, была втайне почти влюблена в Мечислава, который не смел и не мог догадываться об этом. Будучи весь поглощен наукой, будущим, он не имел ни времени, ни желания отвлекать себя фантазиями. Он уважал Адольфину, чрезвычайно был ей признателен за искреннюю дружбу с сестрой, но никогда не осмелился бы даже в мыслях перешагнуть разделяюшее их расстояние.
В описываемый день в первый раз ее улыбка и взор, исполненный благосклонности, возбудили в нем чувство смущения и тревоги. Она показалась ему ангелом. Держась за руки с Люсей, обе они были прекрасны. Адольфина имела то преимущество, чем и превоходила Люсю, что умела быть веселой. По временам даже Люся называла ее колкою, хотя в ее шутках не было желчи.
– Как же вы нашли нас, пан Мечислав? – начала Адольфина. – Не кажется ли вам, что мы постарели?
– Это вызов на комплимент?
– О, нет, ни слова! Мне хотелось, чтоб вы отдали должное сестре. Не правда ли, она достойна стать на первом плане в картине Гвидо или Караччио?
– Но только держась с вами за руку.
– Благодарю, я заслужила это моим бестактным вопросом, и вы отлично отомстили. Что касается вас, то вы могли бы поместиться тотчас в какой-нибудь иллюстрации Байрона – так выглядите вы трагически.
– Как же хотите иначе, – я ведь постоянно имею дело с покойниками.
– Э, какой неприличный разговор! – воскликнула Адольфина. – Неужели мы не можем найти другого предмета. У меня и есть материал, да боюсь им воспользоваться.
Она взглянула на Мечислава и покраснела, – так взор его показался ей новым и странно выразительным. Она смутилась немного. Мечислав опустил глаза.
– Во всяком случае, надобно решиться, – сказала Адольфина, ободряясь. – Люси мне сказывала, что едет с вами в В… Признаюсь, я предчувствовала для себя это несчастье, которое лишает меня лучшей подруги; но я охотно принесла бы эту жертву, если б не боялась за ваше молодое хозяйство. Насколько знаю Люсю, я уверена, что она утонет в книжках, увязнет в фортепиано, вы же будете сидеть над своими мертвецами… а обед и ужин?
– А зачем же бесценная Орховская? – прервала Люся. – Ведь она едет с нами.
– Правда, но для того, чтоб вы за нею ухаживали, – прибавила Адольфина с улыбкою. – Ей ведь уже за семьдесят.
– О, мы устроимся! – воскликнула Люся.
– Трудно, господа. У меня есть гораздо лучший замысел. Люся должна отсюда выехать, потому что ей здесь трудно ужиться, но выехать к нам.
– Это невозможно! – воскликнул Мечислав.
– Почему?
– Потому что мы должны заранее научиться помогать сами себе и жить собственным трудом. Доброта ваша избаловала бы нас, а мы на это не имеем права.
– Говорите правду, – молвила тихо Адольфина. – Я полагаю, что и пан Мартиньян был бы слишком близко.
Мечислав молчал.
– А я так все уж было хорошо уладила.
– Увы! – сказал Мечислав. – Жизнь предъявляет свои тяжелые требования, от которых не следует уклоняться, ибо она впоследствии мстит за это.
– Потому что вы старик, – грустно заметила Адольфина.
– Должен им быть, как покровитель Людвики и свой собственный, ибо кому-нибудь из нас необходимо быть старым.
– Так и перестанем говорить об этом, а впоследствии, может быть, все переменится.
– Но неизвестно когда, – отвечал Мечислав. – Прибавлю еще два слова. Ваше семейство, сделало нам столько, вы нам дали такие доказательства дружбы и расположения, что, верьте, никогда в сердцах наших не изгладится к вам признательность.
Прекраснейшая Адольфина, забывшись на минуту, схватила с детской наивностью руку Мечислава.
– Мы не заслужили никакой благодарности, – сказала она, – но любим вас искренно и просим не забывать нас. Дружба ваша нам всегда была, есть и будет драгоценна.
Мечислав с чувством поцеловал протянутую руку, и оба задрожали, словно проникнутые каким-то волнением, которое должно было начать новую эпоху в их жизни. Люся, бывшая свидетельницей этой сцены, словно принимала в ней участие. Она поняла чувство брата и Адольфины и покраснела. Все замолчали и как-то невольно поворотили к дому. А навстречу уже шел посланный за ними просить к чаю гувернер Мартиньяна.
Посольство это было тем приятнее гувернеру, что он пылал тайною страстью к хорошенькой Адольфине и писал по этому поводу самые чудовищные в мире стихотворения.
Добряк Пачосский был, действительно, особенным типом гувернера и по выходе из университета, почувствовав призвание к этому поприщу, вводил уже в свет третьего наследника больших имений. Ему было лет за сорок, но скромная, правильная жизнь и здоровое сложение не позволяли ему состариться. Он казался молодым, а сердце сохранил студенческое, открытое, горячее. Он писал стихи с математической точностью, подбирая строфу к строфе. Пачосский держал себя, как подобает педагогу, серьезно, прилично, но когда облекался в грациозность, с которой выступал, в особенности, перед панной Адольфиной, то становился положительно смешным.